— Я ведь тоже чех.
— Да, — серьезно и рассудительно отозвался Беранек, — нынче нас, чехов, многовато сюда попало. — И деловито добавил: — Я знаю, вы есть хотите…
Тогда лейтенант уже намеренно пошел к русским солдатам, которые, как оказалось, покупали у пленных часы; многие продавали свои часы не столько по необходимости, сколько из страха.
Лейтенант приблизился к одной группке покупателей и продавцов и произнес, тщательно выговаривая слоги, чтоб не споткнуться на непривычных словах, и краснея под взглядами чужих:
— Рус-ские… люди… хо-рошие.
— Ну да, — с надменной небрежностью отозвался один из русских солдат.
Потом он не спеша закончил сделку и, вдруг просияв, ухватил грубыми пальцами одну из лейтенантских звездочек и потянул к себе лейтенанта, непочтительно выкрикивая:
— Ефрейтор, ефрейтор!
К счастью, в эту минуту он увидел у своих ног беранековские консервы. Отпустив лейтенанта и даже не поглядев, какое впечатление произвела его шутка, он поднял банку консервов, как поднимают гриб, найденный у дороги. И, перекидывая горячую банку с ладони на ладонь, весело закричал своим:
— Вот, хорошая, австрийская!
Большое человеческое стадо, составленное из остатков многих австрийских частей, расположилось прямо на выжженном лугу под полуденным солнцем, разбившись на кучки — по полкам, по ротам, по национальностям; так стадо гусей на пастбище группируется по дворам и семействам.
После долгого голодного ожидания в пленных зародилась шальная надежда на обед, от которой многие не могли уснуть. Голод уже заставил кое-кого сменять на хлеб не одну нужную вещь. Только офицерам, занявшим местечко в дорожной канаве, где держалась скудная тень, черноволосый русский военный писарь принес целый кувшин молока и буханку. Затем он подсел к ним, с любопытством задал кучу вопросов на сносном немецком языке, а под конец многозначительно показал на свои разбитые сапоги.
Немало времени погодя из калитки барского имения вышел русский унтер-офицер, подняв на ноги дремлющих конвоиров. Черноволосый писарь прервал свою доверительную беседу с пленными офицерами и закричал с большим усердием:
— Ein Unteroffizier wird gesucht! [38]
Призыв этот откликнулся сначала робкими хриплыми голосами под дорожной насыпью, а потом пошел гулять над головами сбившихся в кучки людей; они постепенно вставали, и вот уже многие голоса кричали нетерпеливо:
— Unteroffizier! Unteroffizier!
Глаза всех обратились на Бауэра, который оставался неподвижным. Ободренный возгласами и взглядами, Беранек тоже подхватил призыв толпы, но перефразировал его по-своему, гаркнув во всю мочь:
— Пан… цугсфюрер… [39] Бауэр!
Бауэр выступил наконец вперед, и Беранек первый щелкнул перед ним каблуками. Обуреваемый гордостью и служебным рвением, Беранек сердито окликал всех тех, кто, по его мнению, опаздывал на построение.
Пленных подгоняла проснувшаяся вдруг с новой силой надежда на то, что им дадут есть. Вступив длинной колонной под сень деревьев сада, они все ускоряли шаг и, разинув рты, глазели на большую застекленную веранду господского дома и на группу русских офицеров, стоявших неподалеку. Голова колонны внезапно остановилась, задние ткнулись в спину передних, втихомолку ругаясь.
Переминаясь на месте или усаживаясь на землю, пленные видели, как провели в дом их офицеров. Офицеры шли торопливо, но и тут держались за спиной своего капитана. Подойдя к веранде, все сделались вдруг мрачными и серьезными. Перед ступеньками заколебались, так что лейтенант, известный уже всем как приятель Бауэра, оказался даже впереди капитана.
Зал, в который их ввели, был наполнен приглушенной спешкой пишущих машинок и шелестом бумаг. Явным средоточием этой усердной спешки было кресло, в котором сидел седой русский генерал. Пленных офицеров, остановившихся у двери тесной безмолвной кучкой, встретили в первую минуту лишь косые тихие взгляды людей, шелестящих бумагами за столами и пишущими машинками.
Из-за любопытствующих взглядов выступил бархатный голос:
— Bitte [40].
На это приглашение вышел вперед только известный уже лейтенант. Остальные не тронулись с места, как бы заледенев и окаменев в неподвижности. Генерал, сидящий в кресле, провел взглядом по пылавшему лицу лейтенанта, по грязному вороту его мундира, по солдатскому ранцу и грубым казенным башмакам.
— Name [41], — проговорил вымытым, вылощенным голосом офицер, стоявший рядом с генеральским креслом.
— Франтишек Томан.
— Франц?
— Я чех.
Допрашивающий офицер поднял усталые глаза.
— Wie heißen Sie? Franz? [42]
— Франц.
Украшенные золотом генеральские плечи шевельнулись.
— У них все Франц да Иосиф, Франц да Иосиф. Сразу видно — патриоты [43].
Тихая, почтительная улыбка разлилась по залу — так бывает, когда среди облаков ночью вдруг выглянет полная луна. Офицер у генеральского кресла учтиво помолчал, чтоб дать прозвучать словам генерала. Потом, озарив преданнейшей улыбкой молчание, он заключил его едва заметным поклоном прежде, чем продолжать допрос.
— Regiment? [44]
— Тридцать пять, — ответил по-русски Томан.
Теперь на небритое лицо Томана слетелись взгляды всех присутствующих в зале.
— Fünfunddreißig, — сказал вымытый голос. — Leutnant? [45]
— Jawohl!
— Aktiv? Reserve?
— Reserve.
— Was sind Sie im Zivil? [46]
— Кончал институт. Студент. То есть инженер.
Снова шевельнулись генеральские плечи.
— Ну-у!
В паузу, которая сейчас же распространилась на весь зал, со спокойным достоинством вошли новые генеральские слова:
— Все-то у них инженеры, доктора, профессоры и бог весть еще какие художники. Благо документов не спрашивают…
Генерал усмехнулся и в доказательство своих слов начал рассказывать какую-то историю. Зал выслушивал ее, не прерывая усердной работы.
В заключение генерал изрек:
— Идите!
И разом ожил, отвердел вымытый голос:
— Sie können gehen! [47]
Лейтенант Томан со своим солдатским ранцем, слишком малым для его широкой спины, торопливо повернулся и едва не стукнулся лбом о сомкнутый строй своих однополчан. Он хотел укрыться в их среде, но строй его не принял. Тогда Томан обошел его и спрятался за ним. Улыбки писарей провожали каждое его движение.
5
Дорога ярмом легла на плечи голодных пленных. Как вьючные животные, тащились они по равнине, казавшейся им бесконечной и до странности безжизненной. Изредка лишь попадется навстречу крестьянин или одинокий всадник. Хотя они не вышли еще из прифронтовой полосы, войск не было видно. Только на песчаном пустыре, пыльном от солнца, возились русские солдаты, прокладывая железнодорожную ветку. Несуетливо, размеренным шагом, носили они шпалы, и маленький паровозик с нетерпеливым вихорьком дыма маневрировал перед ними, легко постукивая колесами на стыках. Завидев пленных, солдаты прервали работу, стали грозиться кулаками. На таком расстоянии выкрики их не были слышны.
— Отступление готовят, — бросил черноволосый кадет, шагавший впереди.
— Отступление, — подхватили другие, видимо ободрившись.
Слово это перескочило через голову Беранека. Но там, за спиной его, оно уже вызывало протест. Кто-то дерзко захохотал:
— Еще бы им не отступать, коли мы на Москву идем!
За чахлой рощицей акаций железнодорожная ветка подходила к дороге и дальше бежала параллельно ей. Здесь пыль на дороге была толще, уже замечалось некоторое оживление, а на горизонте прямо из полей росли остроконечные башни и контуры города. Подошло к дороге несколько хат, к ним присоединилась целая вереница одноэтажных домиков — и наконец, наконец-то вот она, улица! Идет рядом с пленными, разговаривает с ними громыханьем повозок.
Город снимал с пленных усталость от безжизненной равнины. Улицы постепенно росли в вышину, становились тверже под ногами, и вот они уже закипели людьми. Сначала это были только польские евреи, длиннобородые, с пейсами, затем пошло польское население, мещане, простонародье, мужчины, женщины, дети; дальше — густая, смешанная толпа, испещренная зелеными гимнастерками русских солдат. Взгляды улиц бились о пленных, как мелкие волны о борта парома. В них было лихорадочное ожидание последних дней, когда война подобралась чуть ли не к порогу этого города. В них была стадная жажда нового, неслыханного, утомленная, однако же, чересчур обильным потоком новизны и теперь только немо глазеющая. Два уже дня текли по улицам толпы пленных, пришедших из бездонных равнин, которые снова заволоклись грозными тайнами войны.
— Пан взводный, скомандуйте людям rechts und links schauen [48], пусть знают, что здесь те же славяне!
«Оставил бы он это дело!» — враждебно подумал о лейтенанте Беранек, который не позволял себе высунуть из рядов хотя бы один любопытный взгляд.
Под ногами был уже асфальт. Какие-то конники крупами своих лошадей оттесняли присмиревшую толпу с мостовой на тротуар, к витринам. Предвечернее солнце уселось на высоком угловом здании, кричало из окон переполненного кафе. Кто-то, по-видимому, собрался перебежать через улицу, потому что лошадь, мимо которой как раз проходил Беранек, вдруг забеспокоилась, и женский пронзительный крик разрезал напряжение, сгустившееся на тротуаре.
— Подтянись! — резко крикнул кто-то позади Беранека.
У него даже холод прошел по спине. Такой вот холодок пробегал по нему, когда шагал он, бывало, по улице родной деревни во главе процессии в праздник спожинок или в рядах деревенских пожарных, вышедших на парад. Тогда бывало так: неся на себе тяжесть всех взглядов, а внутри себя — тяжкую радость души, сам ждешь напряженно того момента, когда толпа разразится ликующими кликами. Теперь ряды позади Беранека невольно взяли ногу. И шаг их печатался по асфальту торжественным маршем. От этих мерных звуков лица пленных напряглись горделиво и празднично.
— Раз, два!
Но постепенно, оттого, что не сбылось ожидание чего-то, горделивость их становилась бесстыдством. Тротуары молчали.
Только на самом углу, где закатное солнце взобралось на крышу, бросился под ноги Беранеку чей-то голос:
— Поляки, что ли?
— Чехи! — гордо, задорно прогремело хором за спиной у Беранека.
— Чехи! — повторили по-польски и на другой стороне улицы.
— Чехи, — негромко стало передаваться из уст в уста.
Вдруг какой-то поляк на всю улицу воскликнул с укором:
— Такая сила вас! Зачем же вы сдались?!
Другой, поближе, подхватил с возмущением:
— Еще смеются…
Четкий маршевый ритм разбился в растерянности.
Все окна большого здания казармы распахнуты настежь, зияя пустотой на улицу и в небо. Небольшая площадь перед казармой забита армейскими повозками, нагруженными до отказа. Повозки текут прочь медленно, прокладывая себе русло в толчее. Их окованные колеса тяжко дробят мостовую.
— Эвакуируются! Эвакуируются! — зашумели голоса в офицерском отряде, и снова слова эти перескочили через голову Беранека.
Колонна пленных вклинилась в толпу бездельничающих, гомонящих русских солдат. Колонна утонула в этой толпе, истончилась, но все текла; только уже совсем лениво, как ручей, разлившийся по топкому лугу. Беранеку пришлось удвоить внимание, чтоб не отстать от унтер-офицера Бауэра. А уж оба они старались не потерять из виду лейтенанта Томана. В какую-то минуту все трое ощутили себя островком посреди головокружительного течения, которое творила тесная, воняющая дегтем, толпа. Затем, ошалев от зычных криков, от мелькания штыков и прикладов, отделивших их от кучки офицеров, оба одновременно потеряли из виду лейтенанта. Через некоторое время они увидели его уже в огромных воротах, потом он мелькнул на мгновение за чужими спинами в дверях казармы.
Беранек и Бауэр очутились в тесном клубке пленных, ругавшихся по-чешски. Густая толпа подхватила их и внесла на широкий двор. Большое пространство — видимо, бывший учебный плац — уже забито было пленными. Всюду прямо на земле лежали серые, грязные, запыленные люди. Поднимались с бранью, чтоб на них не наступили, и снова, когда прекращалось движение, садились, укладывались на том же месте.
За шлагбаумом из толстых полосатых бревен, вокруг больших жестяных желобов копошилась кучка серых людей, похожих на стадо одичавших от голода свиней у кормушек. Русские солдаты, хрипло ругаясь, безуспешно пытались построить и пересчитать пленных и лупили их тяжелыми нагайками. Другие шлялись по двору среди пленных, обменивая австрийские деньги и скупая разное барахло. Безразличие усталых лежащих пленных они наказывали, наступая на них и угрожающе повышая голос там, где не могли понять и договориться.
Беранек в течение долгого времени ловко уклонялся от столкновений с ними, а когда не мог уклониться — делал вид, будто усердно высматривает кого-то в окнах пустой казармы.
Между тем внимание его привлек какой-то австрийский ефрейтор с желтыми петлицами, который ловко лавировал среди лежащих тел впереди одного такого, запитого коммерцией русского, и бросал во все стороны предупреждающие взгляды; вдобавок к этому он еще вполголоса ронял предостережения:
— Achtung! [49]
Беранек, с невольным беспокойством стал следить за русским солдатом, впереди которого рассыпал тревожные слова и взгляды этот ефрейтор. У русского было румяное, круглое и веселое лицо, а на фуражке, под кокардой, вызывающе пестрела широкая красно-белая лента [50]. Пленные, испуганные предостережениями, хмурыми, тупыми взглядами скользили мимо этого лица и мимо ленты. И вдруг русский, остановившийся в самой гуще хмурой толпы, случайно поймал тревожный взгляд Беранека. Тогда он помахал ему какой-то бумагой и крикнул… Одно уж звучание его слов ошеломило Беранека до того, что он в крайнем изумлении не мог отвести глаз от русского.
Потому что русский кричал ему на чистом чешском языке:
— За три паршивые кроны старого Прохазки [51] целый русский рубль! Только для чехов! И к нему в придачу настоящая чешская газета [52] задаром!.. Меняйте же, господа, меняйте! Сегодня еще даю чехам по рублю! Завтра дам фигу с маком!
Чешская речь одетого в русскую форму казалась Беранеку таким же чудом, как если бы немая тварь заговорила человечьим языком. Но сильнее изумления была ошеломленность от неслыханной кощунственности слов. Да никто и не отозвался на призыв. Чехи солидно отворачивались или прикидывались спящими.
Вдруг недалеко от Беранека решительно выступил парень с широкими плечами драчуна и, сбив на ухо свою австрийскую фуражку, крикнул «русскому»:
— Ладно, давай сюда, брат славянин, на девять! Да вместе с газеткой!
Беранек, охваченный внезапным смятением, поискал глазами своего унтер-офицера, но тот в эту минуту вглядывался в окна казармы, за одним из которых появились австрийские офицеры.
6
Всех пленных офицеров ввели в одно, из пустовавших казарменных зданий. Шаги гулко отдавались в лестничных пролетах, пустынные коридоры отвечали на каждый звук четко и громко. Зато самый верхний этаж был до отказа набит пленными офицерами.