В верстах десяти от города велись хошарные работы. Дехкане, полуголые, истекающие потом, очищали арыки. Работы велись в два приема: те, кто стоял внизу, тяжелыми лопатами, на которых умещалось по пуду земли, передавал ее товарищам, а уже те, верхние, отбрасывали дальше. «А еще говорят, что ад на том свете, — думалось Атабаеву. — Да можно ли представить более адскую работу?»
Кайгысыз молча поглядел на Аннасеидова, но тот равнодушно взирал своими маленькими, глубоко запавшими глазками на измученных людей, — они, как мураши, копошились в арыках, тянувшихся до горизонта.
В ауле, куда приехали к вечеру, властвовала угнетающая нищета — черные кибитки, утонувшие в пыли, грязные ребятишки у входа, а заглянешь внутрь, там утвари — курица на спине унесет.
Кибитка, в которую пригласили толмача, не походила на другие: там уже ставили котлы на огонь, тащили освежеванного барашка, кипел самовар. Кусок не лез в горло, Кайгысызу казалось, что пища сварена на поте тех людей, что копошились в арыке, вдоль дороги. И разговоры за столом были в тон этому ощущению. Аннасеидов появился в ауле, как посредник русских и армянских купцов, которые заранее, за полцены скупали у дехкан урожай.
Неприязненно смотрел Кайгысыз на то, как двигались скулы Джумакули, как жадно пожирал он плов с курятиной, как снисходительнб, будто совершая благодеяние, отсчитывал деньги, — а ведь он грабил людей! Он прилетал в аул, как стервятник на падаль. И в ушах Атабаева звучал то г же жалобный, ночной голос из красноводской чайханы: «До каких же пор?.. До каких?..»
Под стук конторских костяшек
Снова Мерв… Все так же несет медлительные теплые воды Мургаб. По улице стучат колеса фаэтонов. Дуги моста через Мургаб, жалкие лавчонки на левом берегу, разноплеменная толпа базара, пришлый народ — армяне, персы, русские, евреи, грузины, даже немцы-колонисты. А по другую сторону реки — мрачные крепостные постройки, Там русский гарнизон, солдатские казармы, уездное управление. Там и дома местных богачей.
Знакомый город… Здесь когда-то два молодых учителя начинали свою работу в школе. Конечно, Мерв куда оживленнее сонного Бахардена, но после Ташкента жизнь в нем кажется беспросветной. И нет рядом друга, которому доверял… Разлука всегда горька, но никогда еще не чувствовал Кайгысыз так остро свое одиночество — Мухаммедкули учительствует в своем Бахардене, а ты тут шагай-вышагивай в чужой толпе. Изредка встречал Атабаев своих недавних учеников, они подросли, бежали, издали наскоро приветствуя его взмахом руки.
— А не пойти ли тебе конторщиком в банк? — спросил его однажды старший брат Агаджан. У него большие связи с купцами и русскими чиновниками. Он может устроить неудачника — пусть щелкает костяшками счетов, может быть, дурь из головы выбьется.
Утром Кайгысыз сел за конторку в комнате с зарешеченными окнами. Деревянная стойка, за ней посетители, у оконца другой чиновник — Иван Антоныч, русский старичок с черными сатиновыми нарукавниками. Он старше по чину бывшего учителя. Старик поглядел на туркмена из-под очков, молча кивнул головой и отвернулся.
Вот и началось безотрадное, существование, хуже ничего не придумаешь: бумаги, бумаги, бумаги… стакан чая, бумаги… стакан чая и стук костяшек на счетах…
Кайгысыза угнетали поиски несошедшихся в суточном журнале учета копеек, а счет шел на сотни тысяч. Теперь, когда пустыню пересекла железная дорога, Мерв превращался в торговый — транзитный и перевалочный— центр, второй по назначению после Асхабада. Вчитываясь в финансовые документы, Атабаев зримо ощущал, как идут по караванным тропам Каракумов каракуль, ковры, кошмы и хлопок на товарную станцию Мерва, как путешествует чай из Индии в Хиву, как движется из Хивинского ханства мерлушка, халаты, коровье масло… В сторону красноводского порта для России бегут товарные вагоны — в них шерсть и тот же хлопок. Уже под хлопковые посевы в Мервском уезде занята одна треть удобных земель — а все в руках дехканина кетмень и омач… Уже завели свои банковские счета два хлопкоочистительных завода, — в вечерних прогулках Атабаев добредал до них, они на окраине, а дальше их — темнеющая к ночи степь. Кайгысыз стоял у стены завода и сумрачно глядел вдаль, где за горизонтом — там где-то светится сейчас окошко сельского учителя Мухаммедкули…
А утром снова — конторка, деревянная загородка, стук костяшек…
Медленно, мучительно и уродливо проникал российский торговый капитал в патриархальный край. Как будто после постройки железной дороги чуть ли не втрое увеличилось число хлопкоочистительных заводов, но были они такими же маленькими, кустарными, как и прежде. Осенью, в разгар уборочного сезона, в Асхабаде и Теджене было занято 98 рабочих. И — ни одной хлопчатобумажной фабрики, хотя туркестанский генерал-губернатор толково разъяснял в своих докладных далекому Санкт-Петербургу, что переработка хлопка в текстиль на месте будет бесконечно дешевле: ведь до пяти рублей с каждого пуда обходится доставка хлопка из Туркестана в Москву и столько же доставка каждого пуда мануфактуры из Москвы в Среднюю Азию. А как же тогда быть с железнодорожными барышами? Как быть с бешеными прибылями питерских ростовщиков и иваново-вознесенских мануфактурщиков?.. Царское правительство в интересах русской буржуазии желало сохранить новую колонию в ее первозданном виде, в состоянии дикой отсталости, на положении аграрно-сырьевого придатка России.
Все это видел банковский конторщик под костяшками счетов.
Казалось бы, вторжение капиталов должно было привести край к процветанию, но получилось иначе. Увеличить плантации хлопка можно только за счет пшеницы, — так и поступили. И цены на хлеб выросли в четыре-пять раз. Крестьяне изнывали, а налоги всё росли и росли.
Когда, робко озираясь, в банк заглядывали туркмены из соседних аулов, Иван Антонович, не разгибая спины, показывал в сторону сослуживца, и Кайгысыз терпеливо выслушивал путаные рассказы посетителей, объяснял, что надо писать, в какой адрес и — чаще всего — направлял в общество взаимного кредита. Он понимал, что это пришли кулаки или байские приказчики — он знал, что самые плодородные земли, в результате махинаций и фиктивных сделок, постепенно переходят в эти загребущие руки. У кого вода — у того власть, он знал, что лучшие полноводные каналы скуплены богатеями… Но что он мог сделать, маленький конторщик? Он видел, как год от года, особенно когда началась война с немцами, росли цены на поливные земли, — за десятину платили теперь от тысячи до трех тысяч рублей.
С выражением благодарности на лицах, со слезами восторга, со сложенными у груди ладонями, пятясь спиной, уходили эти люди, и Кайгысыз Атабаев, хмурясь, до самой двери прослеживал взглядом их льстивые телодвижения. О, как он их ненавидел, припоминая свой родной нищий аул и толстомясого мальчика — сына мельника! Русский счетовод не прислушивался к разговорам, которые за столом Атабаева велись, в основном, на туркменском языке, он, конечно, ничего не понимал в этих сценах льстивой признательности просителей и сумрачного, почти жестокого величия его сослуживца.
Так проходил день…
А что же делать вечером? В убогой каморке, снятой у пожилой женщины за дешевую плату, часами просиживал Атабаев у маленького столика, ероша свои густые волосы, вспоминая школу в Бахардене, учебники, тетрадки, милый робкий почерк простодушных ребят… Смешно и грустно вспоминать, как сказал когда-то Василий Васильевич — воспитаете сотни таких же честных юношей, а может быть, и сотни героев… Не пришлось и вряд ли когда-нибудь придется добиться этого,
Вечерами Атабаев по учебнику изучал банковское дело, теорию бухгалтерского учета — старался постичь премудрости финансовой науки. Чего доброго, недовольные хозяева не будут церемониться, прогонят без объяснений.
Но когда становилось невмоготу от мрачных мыслей, молодой человек выбегал на улицу. Ночью в Мерве почти не оставалось туркмен — даже базарные лавочники запирали на засов свои лавчонки и возвращались с темнотой в аулы. Можно найти лишь два-три интеллигента, с кем можно поговорить на родном языке. В Мервском реальном училище только четыре юноши туркмена…
Была шумная чайхана, хозяин ее и все слуги — азербайджанцы. В просторном зале, где не было ни столов, ни стульев, а только длинные топчаны, накрытые коврами, днем пили чай или закусывали люди из аулов. Здесь можно было и поспать, потому что дехкане не знали, что есть в городе гостиница. Из большой трубы граммофона непрерывно лились веселые и шумные мелодии, которые вполне соответствовали хорошему настроению хозяина. И так же, под стать настроению хозяина, весело и быстро двигались с подносами слуги. Расчетливо поглядывая на грубые аульские папахи входящих, они, как будто подмигивая кому-то, кричали на кухню, к очагам:
— Эй, готовь брату порцию самого жирного пити!..
Злая насмешка над темными людьми, над своими же соотечественниками: громко брошенные слова на самом деле означали другое: «Все равно: жирные, соленые, жидкие остатки вчерашнего котла — эти деревенские не разберут…»
И все же сюда тянуло по вечерам банковского конторщика — где же еще увидеть человека, поговорить с ним, услышать новости. В дальнем углу просторного зала чайханы был нарисован на холсте огромный лев с оскаленной пастью, и чайхана называлась «Елбарслы»— «Львиная». Атабаев садился под львиной гривастой мордой и устало потирал ладонями хмурое лицо. Вот и еще один день миновал… А как тянуло к людям!
Эй, кто тут — с чистым сердцем, с открытыми и ясными глазами? Подсаживайся. Давай, друг, поговорим… Эй, кто же?..
Что можно услышать в чайхане "Ёлбарслы"
Однажды к Кайгысызу подсел согбенный старик с жилистыми мозолистыми руками.
Годы так же согнули его, как когда-то Нобат-ага, и еще показалось Кайгысызу, будто хочет старик запустить палкой в зайца, как и тот… И он, еще не заговорив, почувствовал к нему уважение. Но старик, моргая редкими ресницами, подозрительно смотрел на молодого туркмена. И по этому взгляду Атабаев догадался, — он, видно, упрекает меня: мол, из-за таких, как я, узкобрючных, скитается он по свету в лохмотьях? Однако ж у старика было другое на уме, недоверчиво глядя, он обратился к горожанину:
— Сынок, по твоему виду ты грамотный. Не напишешь ли мне бумагу?
— Какую? Куда?
— Как мне знать — куда, сынок? Может быть, приставу или еще кому?
— О чем?
— О чем может быть, сынок? Бедность…
— И какой помощи хочешь просить?
— Эх, сынок, никакой помощи мне не нужно! Только никогда, сынок, не было у меня ни одной коровенки. Днем и ночью работаю, не покладая рук, и не могу накормить свою семью сухим хлебом. А сейчас аульский старшина забрал из моего дома, что могло бы пригодиться, сказал: «Ты не платишь налог». Теперь, сынок, мои дети, точно цыплята, спят на голой земле. Я, сынок, не знаю, о чем просить, к кому и куда обратиться…
Судьба каждого дехканина в чайхане, подавленно сидевшего с пустой пиалой в руках, не отличалась от судьбы этого старика. Атабаев не знал, какую пользу приносили сотни прошений, написанных в чайхане. Если он не писал бумагу под диктовку нищих дехкан, то слушал их. Чайхана гудела человеческими голосами — голосами горя, гнева, надежд… Городские сплетни. Пустые споры. Больше нелепые, но иногда удивительно точные слухи… Однажды студент-армянин, сын мервского купца, рассказал о забастовке на Челекене. С ним спорили — какие могут быть забастовки на этом, богом проклятом острове? Челекенские нефтяники — темные, забитые, невежественные. Скорее забастует свора борзых псов, чем взбунтуются на промыслах.
Однако на следующий день, проверяя в конторе журналы учета поступлений, Атабаев заметил, как качнулись, пошли вниз дивиденды промыслов Гаджинского — одного из владельцев Челекенской нефти. Значит, студент сказал правду? Значит, еще где-то народ шевельнулся, что-то двинулось? Самые темные люди выходят на защиту своих прав?
Страшная, каторжная жизнь была у челекенских нефтяников. Трудно удивить кочевых туркмен тяготами жизни, но и те недолго выдерживают на промыслах Гаджинского и Нобеля. Остров — пустынный без единого деревца, без питьевой воды. Летучие пески, поднимаемые ветром, засыпают убогие бараки. В рабочих казармах тесно, в каждой комнате ютятся по три-четыре семьи. Летом нестерпимый зной и негде от него укрыться, зимой — лютый холод, потому что хозяева поскупились завезти из Баку железные печи. В промысловых лавках неслыханная дороговизна — твердой цены на продукты нет. Хозяин волен хоть каждый день назначать новые цены.
То и дело горят промысла. Оборудование— негодное, ветхое. Статьи горного устава, хоть в малой степени охранявшие труд рабочего, на Туркестан не распространялись. Увечье или гибель рабочих — обычное явление. И на весь остров, окруженный пустынным морем, — одна больница на четыре койки.
Кто попадал на Челекен? Персы, туркмены, азербайджанцы, русские — все, кому податься больше некуда. А хозяева довольны — разноязычные, и вера разная, труднее им столковаться, понять общий интерес, вступиться за свои права…
Кайгысыз задумался над бумагами, вспоминая вчерашний рассказ студента. С удивлением покосился на него Иван Антонович. Кайгысыз не заметил его взгляда…
Все-таки как же случилось, что в кромешном аду Челекена появился русский социал-демократ Фиолетов? По слухам удалось узнать, что он вернулся из ссылки, тоже не смог устроиться ни в Баку, ни в Ташкенте. Поступил машинистом на нефтяные промысла «Чаркен».
Каждый день, переходя с буровой на буровую, он рабочим подпольную газету, раздавал прокламации, объяснял темным, задавленным нуждой и гнетом людям, как бороться за свои права.
И однажды на промысле Гаджинского раздался тревожный свисток. Сразу выключили электрический свет, стали глушить котлы. Кто-то крикнул:
— Товарищи, забастовка!
И триста рабочих бросили свои места и собрались а кочегарке. Забастовщиков разогнали только с помощью прибывшей на лодках красноводской полиции. Хозяева пошли на ничтожные уступки. Но через две недели рабочие Челекенского нефтепромышленного общества, ободренные примером товарищей, объявили свою забастовку. А еще через две недели снова бастовал промысел Гаджинского и на этот раз с большим успехом,
Глубоко задумался конторский писарь Атабаев. До чего же силен дух протеста и сопротивления отживающему строю, если революционная волна, хотя и с таким опозданием, докатилась до голого острова на Каспии!.. И снова бодро защелкали костяшки под пальцами Кайгысыза. Все-таки приятно подсчитывать убытки нефтяных королей.
В тот день после работы он вышел из конторы в бодром настроении. Не к добру была его веселость: какой-то незнакомец в высокой шапке и темном халате, по-видимому, поджидавший его за углом, сунул ему в рукав конверт и, быстро обогнав, скрылся. Ни слова не дал сказать. Это было письмо из Бехардена от Мухаммедкули. Только к чему такая конспирация?
«Дорогой мой Кайгысыз, — писал друг, — не огорчайся: я еду з ссылку под конвоем. Чему тут удивляться? Чего еще мы могли ждать? Получил почетный диплом от высоких властей: «Мухаммедкули Атабаева, презревшего хлеб, который он ел, и образование, которое получил, и поднявшего голос против Государя Императора, сослать в отдаленный Мангышлакский уезд Закаспийской области. Содержать там под надзором полиции». Вот так, Кайгысыз. Срок невелик, а в подлинных страданиях во имя народа есть своя радость. Значит, не зря жил, если показался опасным! Значит, что-то сделал! Вспоминаю, как ты говорил: «Недалек тот день, когда русский народ сбросит позорное иго». Верно, друг! Верно! Толь
ко есть у них другая грустная поговорка) «Пока солнце взойдет, роса очи выест». Пока что гибнут лучшие люды… Я не о себе, конечно, говорю. Впрочем, можно ли достигнуть великой цели без жертв? Еще раз повторяю: не огорчайся! И будь осторожен. Успокой охранку, советую ходить в мечеть. Молись — не ленись!.. Я вернусь, и мы будем продолжать борьбу посерьезнее, чем до сих пор. Письма посылай только с надежными людьми. А то пострадаем оба. Не забывай — впереди борьба!