В бесконечном ожидании - Корнилов Иван Михайлович 4 стр.


«Сумасшедший. Боже мой, он сумасшедший!» Где-то вдали и в глубине случилось, как видно, что-то такое, во что Сторожев верил и не верил.

— Слава богу, раскочегарили!

Тут он внезапно угас, на глазах постарел, как человек, прошедший тернистый путь и теперь оказавшийся в тихой гавани. Как бы желая утешить его, Саша качнулась ему навстречу, но он не дал ей ничего сказать, только взял ее за руку и крепко пожал. Ладонь его была горячая.

— Наука — она как горизонт. Сколько ни идешь — все перед тобой горизонт. Чем больше узнаёшь, тем большего и не знаешь. Это моя жизнь…

Когда шли обратно к такси, Сторожев не то выдал тайну, не то обронил случайно:

— Вот отсюда начинается наш путь на Жаксы-Гумар… Раскочегарили! Ай да молодцы, ай да ребята! — и засмеялся.

Все время, пока ехали назад в город, улыбка не сходила с его лица. Он что-то напевал, потом показывал, какой чудесный повсюду вид, и даже ни с того ни с сего подмигнул Саше и засмеялся в полный голос: «Ах, как хорошо!»

«Законченный, как бильярдный шар», — откуда-то всплыло у Саши воспоминание о муже, но сейчас же и потонуло.

Въехали в город, когда Сторожев спохватился: куда же мы торопимся, полтора часа в запасе. Он расплатился с таксистом, некоторое время они побродили бесцельно и оказались на старом кладбище, где Саша однажды уже была. Мимо покосившихся крестов, мимо заросших травою намогильных холмиков и падин они уходили в глубь кладбища, и Саша обрадовалась, узнав знакомую лужайку пырея, на которой она стояла прошлый раз.

Неподалеку от часовенки прогуливались голуби. Сторожев нашел проволоку, быстро смастерил из нее сетку-ловушку на длинной ручке, облюбовал чистенького голубя и стал за ним ходить. Вот он изловчился и поймал птицу.

— Голубь или голубка?

Саша пожала плечом: она не могла определить. Бойкие, как и у всех голубей, глаза в оранжевом ободке посверкивали на Сашу с любопытством и доверием; радужный, от зеленого до розового перелив перьев на зобу и шее и красные «носочки» голубя не говорили Саше ни о чем. Нет, она не могла угадать.

— Это голубка. Смотрите, — двумя пальцами Сторожев слегка сжал птице клюв, и голубь сейчас же затаился, притих. — Видите, она не сопротивляется. Самец — тот всегда вояка, непременно будет крутить головой, вырываться.

А Саше неожиданно вспомнилось «Сестра, голубушка», и сердце ее замерло.

— Прелесть какая смиренница. Что мы с ней будем делать?

— Может, снесем в больницу? — предложила Саша.

— Верно! У больничных сизарей утонченный вкус, высокий интеллект, они оценят незнакомку-красавицу. Слышали, как сердечно воркуют они по утрам? Проникновенные голоса у них — от эрудиции. А кладбищенские пижоны поддерживают свой авторитет на апломбе.

— А может… мояхет, она не захочет к чужим?

— А вот мы посмотрим.

Сторожев вытянул ладонь перед собой, голубка затаилась, как бы веря и не веря свободе, и вдруг — знакомый посвист крыл.

— А! Что я говорила?

Голубка метнулась было под гору, в переулки и улицы, но передумала, развернулась и пошла круто вверх над самой часовенкой. В частом плескании ее крыл слышалась радость. Она зазывала подруг и друзей на свою высоту, в небо, где так прекрасно жить. И призыв ее был услышан. Белые, рыжие, полосатые моряки, а больше всё привычные сизари по одному и парами заспешили к подруге. И вот уже стая в сотню птиц заплескалась в небесной сини на такой высоте, откуда и шума не слышно.

— Вот кружат голуби, — сказал Сторожев негромко. — И я уже не удивляюсь, как в детстве, их полету. Теперь я точно знаю: летают голуби не оттого, что они птицы, а оттого, что у них малый удельный вес, прекрасно развиты грудные мускулы, а крылья в каждой фазе полета изгибаются именно так, как нужно, чтоб лететь. Как много узнаём мы с годами и как много теряем, узнавая!

И глянул на Сашу: так или не так? Она все ждала от него чего-то необычайно ученого, опасалась, что не поймет, а выходило, Сторожев и сам чего-то не понимал, и это — вот странное дело — Сашу сближало с ним.

Проникшись к нему полным доверием, она уж хотела было поделиться своей «теорией» — от ветра, мол, птицы летают. Но не решилась, сказала совсем другое:

— Надо идти в больницу.

— А что, уже пора? — И замолчал. И посмотрел на траву, что-то ища глазами.

Они обходили кулигу кустов. Золоченый крест часовенки, поблескивая в лучах заката, вставал перед ними то слева, то справа.

Неожиданно Сторожев сжал Саше руку, встал поперек дороги, дерзко глянул ей в глаза и обнял. Сначала она чувствовала, как колотится, готовое из груди выскочить, ее сердце, и лишь потом ощутила его ладони. Были они так горячи, что казалось, обожгли лопатки. А потом был его крепкий долгий поцелуй.

«Он хитрый, очень хитрый!» — успела подумать Саша и поддалась его настойчивости, раскрыла губы.

«Хитрый, он хитрый! Сестра-голубушка… Голубка-смиренница… И вот я покорная! Боже мой, я ему покорная!»

Потом, когда миновало безумие, Саша долго лежала с закрытыми глазами, но слышала, но чувствовала, что и он лежит таким же бездвижным — врастяжку, зарыв голову в зеленые стебли пырея. Наконец она открыла глаза и улыбнулась ему.

— Ладони надо положить вот сюда… вот так, — и взяла его ладони и положила их, как хотелось ей. — Отчего они такие горячие?

Он тихонько засмеялся.

— Только не надо, не надо уходить! — взмолился он, все еще не подняв головы.

Не надо, так не надо, согласилась она с неожиданной для себя легкостью. Будь что будет. В больницу вернемся, когда стемнеет. Но вот стемнело, вот уже показался и снова скрылся тоненький ободок месяца, а Саша все твердила про себя: «Я не могу туда возвращаться, не могу».

Лишь под прикрытием полной темноты пришли они к больничной калитке. Сторожев обнял Сашу, поцеловал и сейчас же исчез. А она постояла, прислушалась и лишь после этого — прямая, вся напряженная, — стараясь ступать неслышней, пошла к себе в корпус.

9

Их больничный корпус был когда-то обыкновенный жилой дом, средний по высоте, но очень длинный, и во всю длину дома протянулся коридор. Позже к корпусу под прямым углом подстроили еще один дом — такой же вышины и протяженности, — свели их под одну крышу, а коридоры соединили. На стыке двух коридоров, под самым потолком, круглые сутки не выключалась электрическая лампочка, и в коридорах вечно держался полумрак, одинаковый и вечерами и днями.

Однако в этот раз показалось Саше, что на месте тусклой лампочки у потолка подвешен необычайной яркости прожектор и направлен он своим лучом прямо на нее, на Сашу. Она вошла было в коридор, но сейчас же отпрянула назад. Ей казалось, что и врачи, и сестры, и больные — все уже знают про нее и про Сторожева, и стоит ступить сейчас в коридор, как что-нибудь переменится. Саша не представляла в точности, что может перемениться в ее нынешнем положении, но была убеждена, что перемены ей не миновать.

А корпус затаился. То была не та тишина, какая устанавливается, когда больные уже настучались в домино, нарассказывались анекдотов, тайно от дежурного врача наигрались в карты и давно видят вторые сны, — нет! Нынче тишина была выжидающей, язвительной и подозрительной. И стены, и темные ночные окна, и раскрытые двери палат — все это сейчас не что иное, как сплошь глаза и уши.

В дальнем крыле коридора невнятно, как бы сквозь сон застонали. Через минуту стон повторился. Надо идти. Нельзя не идти.

Стараясь ступать как можно неслышней, Саша пошла — мимо темных окон с одной стороны и раскрытых настежь палат по другую руку.

«Они меня видят! — думала Саша о притихших больных. — Такие хитрые! До поры до времени будут помалкивать, будто бы ни о чем не догадываются…»

В ординаторской, на голой кушетке, придвинутой изголовьем к телефону, спал дежурный врач, молодой мужчина из хирургического. Спал он на скорую руку — в халате и полуботинках, опушенных зеленой пылью, какая остается на обуви после ходьбы по лебеде. И Саша подумала, что врач, должно быть, только что прохаживался больничным двором и видел, как они со Сторожевым подошли к калитке и как потом расставались. Видел или не видел? Спит он или только делает вид, что спит?

Не спала, казалось, и Люся Трушина в дежурке. Она сидела, облокотясь на стол, подложив под лоб обе руки, кулак на кулак. Саша наклонилась к ней: «Люсь, я перед тобой виновата. Домой пойдешь, я такси…» — «Отойди, отойди, дай досмотреть со-онн». И эта хитрит!

Даже больная Смирнова, которая вот уже с полгода не подымается, живет лишь на искусственном дыхании, даже больная Смирнова что-то, казалось, о Саше знает. Желтая, изможденная, она держала в руке большую расческу и, пошевеливая восковыми пальцами, подзывала Сашу к себе и глядела на нее сухими глазами. «Эго нехорошо, очень нехорошо, что ты загуляла с чужим, не родным мужчиной», — красноречив был ее строгий взгляд. Саша поправила ей подушку, дала лекарства и вышла. И лишь теперь почувствовала, что вся она опустошена и хочет, безумно хочет спать.

В сестринской Саша распахнула окно на весь разлет. Окно снаружи подпирали ветки сирени, и едва Саша распахнула раму, как они провалились в комнату, спихнув с подоконника порожний пузырек, и пузырек весело покатился под кушетку. Вместе с ветками наплыл в комнату горьковатый запах листьев, а еще через минуту волной накатила прохлада. И сразу спать расхотелось. Саша устроилась поудобнее на широком подоконнике и, чувствуя спиной холодок крашеного косяка, загляделась в небо. Оно было темное, без единой звезды.

Сторожев, Сергей Сергеич, ты уже спишь, милый? Или, может быть, смотришь, как и я, в открытое окно? Если не спишь, то о чем думаешь ты сейчас? Наверное, это опять твоя работа, лишь работа и книги. А может думаешь ты обо мне? Если есть что-то свыше — бог ли, судьба ли — и если этой судьбе угодно будет смилостивиться ко мне и к тебе, и если когда-нибудь мы будем вместе, мы каждый вечер, каждую ночь — в часы, когда переделаны все дела, — будем открывать на всю раму окна и молча сидеть на подоконнике. Ты — прислонясь спиною к одному косяку, я — к другому. Мои колена будут упираться в колена твои, а руки наши переплетутся. Наш подоконник будет в самом высоком доме, на самом верхнем этаже, а ниже, под нами, будет царство огней и крыш. (Интересно, как они выглядят ночью, крыши? Надо как-нибудь посмотреть.) На наших глазах будет остывать и затихать уставший за день город, одно за одним погаснут окна, отойдут ко сну целые улицы и кварталы, и вскоре на весь огромный город останется лишь несколько случайных машин, да изредка поздний дежурный трамвай, да где-нибудь карета «скорой помощи» прошуршит к больному. На наших глазах будут умирать одни звезды и нарождаться новые, выглянет из-за края земли полумесяц. А к утру на невидимых крыльях залетит из степей в город ветер, принесет с собою неуловимый звон поспевающих овсов, запах горькой полыни и трав. Потом на крыши падет роса, и они заблестят тускло. На востоке прорежется свет нового дня, небо охватит заревом, а мы все будем сидеть, молчать, и думы наши будут высокими. Вот улицы остужены. Все спят — лишь мы разбужены. Парим с тобой над городом — счастливые и гордые… Роса на крыши ломится, у нас с тобой — бессонница, шальная ночь бессонная у лета на виду. Еще у нас — вселенная: и звездные владения, и реки говорливые, моря, ветра, холмы. И самые счастливые на этом свете — мы!

Милый, милый! Я научусь заботиться о тебе, как не умел заботиться о другом человеке никто. Если ты захочешь, у меня не будет жизни своей, я буду жить для тебя, и только для тебя, — и мне это будет счастьем. Только ты, пожалуйста, оставайся таким, каким я тебя узнала.

Все мы, должно быть, сотворены природой для назначения высокого, все мы, наверное, мечтаем гореть вот так же всю жизнь, да не каждому это удается. Мне не удалось — ну и что ж! Зато я буду возле тебя, буду постоянно видеть, как живешь ты, буду помогать тебе, — и мне это будет счастьем.

Так, сидя на подоконнике, думала Саша Владыкина, не замечая, что ночь приблизилась к половинной черте, к своему слому. А на сломе ночи тяжелым больным становится тяжелее, на сломе ночи всего чаще в больницы наведывается смерть. И в этот раз из тяжелой палаты в дальнем крыле коридора принесся стон — высокий, резкий и страшный своей протяженностью, — последний стой человека живого. Саша сорвалась с подоконника и помчалась на этот стон, как умеют бегать больничными коридорами лишь врачи да опытные сестры — стремительно и бесшумно.

10

На утреннем обходе Сторожев развеселил всю палату. Когда они вошли свитой — Филипп Николаевич, ассистент, Саша, старшая сестра Таиса да еще врач, Саша увидела, что Сторожев спит. Вот он услышал говор — обычное при врачах оживление, тряхнул спросонок головой и сел. Показал Саше глазами, что страшно хочет спать, а она еще покачала головой: потерпеть, мол, надо.

Врачи выслушали четверых и подошли к Сторожеву, а он опять уже спал — в неудобной полусидячей позе: руки крест-накрест, голова на груди, волосы свесились на лоб — поза упрямца.

— Каков? — указал на него Филипп Николаевич, и все засмеялись.

Сторожев не проснулся.

— На поправку взял! — возгордился Филипп Николаевич. — Что значит вовремя отнять книги!

И разбудил Сторожева, пощекотав ему подошву бронзовой булавкой. Сторожев протер глаза и быстрым взглядом обвел всех.

— Извините, пожалуйста. — И соседу по койке: — Что ж вы меня не разбудили?

Все опять смеялись.

Когда Саша кончила смену, Сторожев пошел ее проводить к калитке в конце узкой нелюдной тропы. Саша не знала, как себя вести после вчерашнего, но первые же слова Сторожева в один миг прогнали и ее стыд, и скованность, и все ее опасения.

— Вот уже второй раз вижу нашу палатную сестру Сашеньку не в халате, а в платье и без чепчика. Еще вчера мне хотелось сказать: как это все-таки нерасчетливо под каким-то казенным чепчиком прятать вот этакую красоту. — И потрогал ее волосы.

— Так надо было сказать об этом еще вчера…

— Вчера мы были еще юны и застенчивы… Если мы еще раз останемся одни… Да, волосы прекрасны! Расточительно прятать красоту, ведь красота целительна.

— Так что же будет, если нам все-таки повезет снова остаться одним? — напомнила Саша.

— Я построю из этих волос колокольню!

— Так надо было сказать об этом еще вчера…

Саше было так хорошо, как, может быть, ни разу в жизни. Она готова была гулять со Сторожевым до самой ночной смены, но тут ее окликнули.

Пряча усмешечку, к ним приближалась Оля Нечаева, и Саше пришлось со Сторожевым распрощаться.

— Извини, я на минутку, — сказала Оля на ходу. — Дай скорее десятку, очередь заняла за кофточкой, там такие кофточки выкинули… Поздравляю, ты его любишь, но учти, Сашка, ты-то им ослеплена, а он тебя не любит. Ни чуть-чуть, он только заигрывает с тобой.

Оля взяла деньги и понеслась; но обернулись и еще раз шумнула издали:

— Ни-ни! Ни чуточки!

«Любит не любит — не твое дело… Сегодня меня ничто не рассердит», — подумала Саша. А на душе все же сделалось нехорошо.

Вот он дом — многолюдный, многоэтажный. Гремучая деревянная дверь в твой подъезд. Сорок четыре бетонных ступеньки вверх — и окажешься у двери другой, аккуратно обшитой коричневой обивкой. За дверью этой уже много лет — все твое, только твое: комнаты со всеми этими шкафами, этажерками, платьями и посудой. Все то, от чего ты уходишь по утрам и к чему возвращаешься каждый вечер; все то, где ты отдыхаешь, а порой устаешь — но чаще все-таки отдыхаешь, — от своей работы, от очередей в магазинах и от всей шумной городской суеты; все то самое, о чем скажешь где-то или просто подумаешь: «Пойду-ка я домой», или: «У нас дома», или: «Пойдемте, ребята, к нам».

Уже не один год Саша входила в свой дом до того привычно, что уже и не замечала, каков же он, их дом, кто около подъездов постоянно сидит и кто перекрасил в новый цвет рамы или балкон.

А сейчас, подойдя к дому, Саша почувствовала растерянность: «Зачем я сюда пришла?» Вот она войдет в свои комнаты, что-то там будет делать, потом встретит Женю и что-то ему скажет, а стало быть, солжет… Можно, конечно, не говорить ничего, да ведь порой и молчание — не самая ли большая ложь?

Назад Дальше