— Зачем менять, мамочка, — сказала Узук, — новую кибитку ставить надо.
— Не надо мне новую! — отрезала Оразсолтаи-эдже. — Эта тоже новой была, когда мы с твоим отцом вошли в неё. Отца из неё вынесли, пусть и меня из неё вынесут, а там уж поступайте, как хотите, хоть в огонь всё бросайте.
Мать явно расстроилась, и Узук поспешила успокоить её:
— Ладно, мамочка, не горюй, поправим старую кибитку.
— Поправь, доченька, поправь, помоги своей старой матери. Не успокоится сердце моё, пока не увижу поправленную кибитку и невестку в ней.
— Насчёт невестки можешь не беспокоиться, оставь эту заботу мне.
— Ты-то откуда деньги возьмёшь на калым?
— Без калыма приведу, даром.
— Правду говоришь или шутишь?
— Истинную правду, мамочка, как перед богом!
— Смотри, не бери грех на душу — над матерью шутить нельзя!
Оразсолтан-эдже задумалась. Мысль женить Дурды без забот и хлопот, не влезая в расходы, показалась ей заманчивой, но она тут же отвергла её:
— Не получится! Ещё в прежние времена говорили, что дарового нет и в Бухаре. Правильно говорили. Из дарового мяса шурпы не сваришь, а мне и не нужна шурпа, в которой нет ни блёстки жиру: кто порядочную девушку без калыма отдаст? Нет, лучше делай так, как я велю: приезжай и садись у моей стены!
— Ладно, мама, ладно, не волнуйся. Коль ты говоришь, — сяду.
— И правильно сделаешь, доченька. Кто берёт большой камень, тот не ударит. А нам многого не надо. Жила я, как все люди, дочку родила, сына родила, да не сумела, как другие, благополучно дочку замуж выдать, сына женить пе могу… — Оразсолтан-эдже всхлипнула, потянулась к платку.
— Не тужи, мама, — Узук обняла мать за плечи, прижалась своей тёплой пушистой щекой к шершавой морщинистой щеке матери. — Не тужи. Будем и мы жить не хуже других. Как говорится, когда луна взойдёт, она всем видна — наша власть поможет нам.
— Ах, доченька моя милая, да я хвалю власть, нашу власть хвалю! Справедливая она, как сам Адыл-шах, да только забот у меня много, а я ещё не сделала ничего.
— Как же не сделала! Сына себе вернула, дочь вернула.
— Вернула, хвала аллаху, да и заботы вместе с вами вернула.
— Вот и радуйся им. Заботы у человека кончаются, когда он навсегда глаза закрывает, а коли есть заботы, стало быть жив человек. Живи, мамочка, веселись, смейся, а то, чего доброго, радость твоя обидится на тебя и уйдёт к другому.
— Тьфу, тьфу, тьфу! — суеверно поплевала Оразсолтан-эдже и одобрительно посмотрела на дочь. — А ты, оказывается, умная, Узук-джан, есть, оказывается, польза от твоей учёбы. — И она засмеялась.
— Есть, мамочка! — засмеялась и Узук. — Это уголь от шлифовки алмазом не станет, а человеку от учёбы всегда польза.
— Может, оно и так, но хоть ты и учёная, как мулла, а всё же слушайся матери. Верны слухи, что Черкез-ишан ни на ком, кроме тебя, жениться не хочет?
— А ты от кого слышала?
— На земле слухов — что в Мекке арабов. Аннатувак заходила, старшая жена арчина Мереда, — помнишь её? Дурная женщина, прости господи, но говорила, что якобы из-за тебя Черкез-ишан с отцом поссорился и в город уехал.
— Всё это домыслы, мама, досужая болтовня.
— Не скажи, дочка. Когда Дурды-джан вернулся, арчин Меред нам овцу подарил для тоя — Моммук её привёз — и два верблюда саксаула. А Аннатувак прямо сказала: «Выдавай дочку замуж за Черкез-ишана, а на эти деньги сына женишь». Думаю, не без ведома самого Черкез-ишана говорила так. А ты-то чего упрямишься? Какие недостатки у Черкез-ишана? И видный из себя, и молодой, и авторитетом у власти пользуется. Сын большого ишана. Сами они — ходжи, потомки пророка, благородные. Такой зять у нас — Бекмурад-бай, — век бы ему тепла не видеть, — собственную печёнку от зависти проглотит. Не противься, дочка, не ищи лужу, когда колодец рядом.
Лицо Узук потускнело, но она взяла себя в руки, не поддаваясь настроению, сказала бодрым топом:
— Не возьму в толк, мама, о чём же ты в первую очередь хлопочешь — то ли о женитьбе сына, то ли о замужестве дочери.
— Вах, дочка, глупая ты у меня ещё, хоть и учёная! — махнула рукой Оразсолтан-эдже. — Тут и понимать нечего! Как смогу Дурды-джана женить, если прежде тебя замуж не выдам?
— Очень просто сможешь. Во-он твоя невестка Мая-гозель рукой тебе машет, чай пить зовёт. Пойдём.
Оразсолтап-эдже с кряхтением и вздохами поднялась со скамейки, пожаловалась:
— Поясница непослушная стала: стоишь прямо — не согнёшься, наклонишься — выпрямиться невмочь. Беда, да и только. А Маягозель, конечно, хорошая девушка, приятная, и отца-матери у неё нет. Зато брат есть, Меле. Ему тоже жениться срок подошёл. Продадут Маю — женят Меле.
— Об этом твоя голова пусть не болит, — успокоила мать Узук. — Мая наша невестка, дело это решённое, так ты и считай. О своей женитьбе Меле сам побеспокоится. Дурды ему столько добра сделал, что скажет он Меле: «Умри», тот беспрекословно ляжет и умрёт. Ты, мама, не знаешь, какая дружба возникает между людьми в тяжёлые дни — она в воде не тонет, в огне не горит. И никогда Меле не встанет между Дурды и Ма-ей, он помнит, что если бы не Дурды, давно бы его сестры в живых не было.
— Видать, сам аллах тогда Дурды-джана направил, — сказала Оразсолтан-эдже.
— Вот видишь! — Узук поспешила воспользоваться благоприятной ситуацией. — А ты сопротивляешься воле аллаха. Разве можно так?
Оразсолтан-эдже вздохнула и промолчала: вроде бы и правильно дочка говорит, а там — кто его знает, может, аллах тут и не при чём вовсе. Посоветоваться бы с кем умным, с муллой каким, что ли? Да где его сыщешь, умного-то муллу, все болтуны и мздоимцы — только и смотрят на руки, что ты им в дар принесла! Закадычная подружка Огульнияз-эдже посоветовала бы верное, да нет её, бедняжки, извели злодеи, застрелили из своих кривых наганов…
В общежитии девушек кошмы не было. Поэтому Маягозель расстелила сачак на столе. Оразсолтан-эдже указали на табуретку. Она с сомнением посмотрела на необычное сидение. Держась руками за край стола, с трудом поставила одну ногу на табуретку, но вторую ногу поднять не решилась и сказала:
— Детки, место, на котором я сидеть должна, узкое очень. Помещусь ли я на нём? Не упадёт ли оно, когда сяду?
Мая показала, как нужно садиться. Оразсолтан-эдже не поверила:
— Так и буду сидеть, свесив ноги?!
— Не надо свешивать. Вы ногами о пол обопритесь, и вам будет удобно.
— Нет, совсем неудобно ваше сиденье, на кошме лучше, — не согласилась Оразсолтан-эдже. Однако пить она хотела всерьёз, аромат от чая был вкусный, и она, кое-как устроившись на табуретке, принялась за чаепитие.
Узук и Мая составили ей компанию.
Прихлёбывая чай, Оразсолтан-эдже обводила взглядом комнату, которую на первых порах не разглядела как следует. Глаза её остановились на трюмо, стоящем в простенке. Она замерла. Не сделав глотка, отняла от губ пиалу, поставила на стол, шёпотом сказала:
— Вы, детки, не заметила я тех сидящих! Подойти надо поздороваться, а то ещё скажут, что пришла, мол, невежливая аульная старуха, вас стыдить станут.
Округлив глаза до предела и закусив губу, Мая уставилась на Узук. Та, сама с трудом сдерживаясь, чтобы не прыснуть, кивнула матери:
— Иди… поздо… поздоровайся…
Оразсолтан-эдже сползла с табуретки. Подошла к трюмо, подслеповато всматриваясь, покачала головой, тронула рукой стекло.
— Хай, противная! — сказала она, оборачиваясь к дочери.
Узук и Мая хохотали до слёз, до колотья под ложечкой. Оразсолтан-эдже не обиделась, что над ней подшутили. Она и сама смеялась, приговаривая:
— Смейтесь, милые, смейтесь. Сейчас пора вашего смеха. Смейтесь, лишь бы слёз не было, а смех — хорошее дело. — И закатывалась мелким старческим смешком, шутливо хлопала по плечу то одну шутницу, то другую.
Отсмеявшись, Узук вспомнила о Дурды и вышла посмотреть, где он запропастился. Дурды сидел на скамейке и всматривался в газетные строчки.
— Глаза пожалей, — посоветовала Узук, подходя. — Темно здесь. Чего не идёшь чай пить?
— Не хочу, — отказался Дурды. — Я морсу напился.
— Вкусно?
— Ничего, пить можно.
Узук присела рядом, рассказала, посмеиваясь, о забавной ошибке матери. Дурды строго сказал:
— Что смешного-то? Где маме было видеть такие большие зеркала? Нашли забаву!
— Будет тебе пыжиться! — отмахнулась Узук. — Мама сама от души повеселилась… Как твои дела? Работаешь?
— Работаю. Командовать отрядом назначили. Воюем потихоньку.
— Почему воюете? — удивилась Узук. — Война ведь кончилась!
— Война кончилась, да бандиты остались, — пояснил Дурды, — сволочь всякая недобитая, басмачи, контрабандисты.
— Стреляете?
— Нет, шапками в них кидаем!.. Конечно, стреляем, когда дело доходит до стрельбы!
— Не нашёл другой работы, как снова, под пули лезть! — упрекнула Узук. — Хоть бы мать пожалел.
— Ты гляди, не проговорись ей! — предостерёг Дурды. — Она не знает. А под пули тоже кому-то надо лезть, иначе потеряем всё, что завоевали. Ты сама-то долго ещё здесь будешь?
— Недолго, братишка. Клычли дней десять тому назад приезжал, говорит, что уже должность мне приготовил в марыйском женотделе.
— Подходяще, — одобрил Дурды, — хотя можно было бы и поспокойнее местечко найти.
— Такое, как нашёл себе мой милый братик? — засмеялась Узук и спросила: — Маю хорошо рассмотрел?
— Что её рассматривать, — пожал плечами Дурды. — Видел.
— Хороша? Понравилась?
— Ну, понравилась. Что из того?
— Не заносись, братик, я ещё свахой твоей буду.
— Там видно будет. Ты лучше скажи, маму на сегодняшнюю ночь приютить сумеешь?
— Мог бы и не задавать такого вопроса. Для тебя тоже место найдётся.
— Обо мне не беспокойся — есть где переночевать. По делам в город пойду. А завтра утром наведаюсь, хорошо?
— Иди уж, иди, беспокойная душа! — ласково сказала Узук.
Сломалась душа — костыль не поможет
Черкез-ишан был человек дерзкий, не подверженный бытовым предрассудкам, довольно равнодушно относящийся к молве. Это он со всей очевидностью доказал своим решительным разрывом с отцом и всем духовным сословием. Однако, когда ему случалось проходить мимо дома Огульнязик, он старался смотреть куда-нибудь в сторону и проделать этот путь побыстрее.
Посмеиваясь в душе над собственной трусостью, он пытался убедить себя, что ничего зазорного нет в том, чтобы поздороваться с Огульнязик, спросить её о делах, о здоровье, попить чая. С бывшей молоденькой мачехой его связывали самые добросердечные отношения, и было бы справедливо и честно показать ей, что отношения эти не изменились из-за того, что она ушла от ишана Сеидахмеда и живёт в городе самостоятельной жизнью. Но тут же возникало возражение: «Увидит знакомый — что подумает? Спутался, мол, Черкез-ишан с зажравшейся женой своего отца».
Черкез-ишан, лукавя сам с собой, старался увильнуть от подобных мыслей. Начхать на все пересуды знакомых и незнакомых! К алмазу грязь не пристанет. Просто не хочется ставить Огульнязик в неловкое положение: придёшь без спросу — а там парень сидит, усы подкручивает…
Все эти предрассудки висят на нас, как клочья прошлогодней шерсти на верблюде, думал Черкез-ишан. Висят и воняют, словно хвост дохлой собаки. Отец совсем уже немощным был, когда Огульнязик в жёны взял. Девчонку взял, а кто хоть словом возразил? Никто. Никакого греха в том, что молодая жизнь загублена! Так бы и просидела всю жизнь, растирая ноги дряхлого мужа да стискивая колени, облетела бы, осыпалась, как алый пустоцвет — ни себе радости, ни другому услады. А вот достало решимости начать борьбу за свою молодость, за красоту, за жизнь свою человеческую, мы сразу за камни хватаемся: «Грех!.. Позор!.. Адат нарушила!..» Да ветер его развей по степи, обычай этот дедовский, замшелый, для которого судьба женщины не дороже гнилой урючины!
Такими или примерно такими рассуждениями воодушевлял себя Черкез-ишан и на этот раз, сидя на скамье под деревом напротив дома Огульнязик и прикуривая очередную папиросу от окурка предыдущей. Их уже много валялось вокруг него, окурков, а он всё дымил, собираясь с духом, всё поглядывал вдоль улицы, боясь увидеть знакомого и желая этого, чтобы одним махом сжечь за собой мосты, положить конец глупой нерешительности.
Знакомые не шли.
Черкез-ишан рассердился, от души посулил им по три занозы на каждую пятку, раздавил каблуком недокуренную папиросу и зашагал через дорогу, ощущая во рту щиплющую горечь никотина.
Огульнязик растерялась, увидев его. Она даже побледнела от волнения и отступила, закрыв руками рот.
— Это я, Черкез… Не узнала? — спросил он, улыбаясь. — Неужели я так изменился?
Она молчала, не отнимая рук от лица, и смотрела широко открытыми глазами. Взгляд, поначалу текучий и вопрошающий, твердел жёстким вызовом, брови, дрогнув, сжали над переносицей крутую складку.
— Ну-ну, не пугай, пожалуйста, — сказал Черкез-ишан. — Я просто зашёл справиться, как здоровье, как живёшь… Или ты сама испугалась?
Огульнязик отвернулась, показалось, что всхлипнула.
— Ты плачешь? — удивился Черкез-ишан.
— Погоди ты! — отмахнулась она, утирая глаза. — Сама не знаю, плачу или смеюсь!.. Воды сейчас попью…
Выпила залпом стакан воды, засмеялась, подошла и села рядом. В глазах её уже корчили рожицы знакомые Черкез-ишану бесенята.
— Ты что, в самом деле испугалась?
— Слабо сказано, — Огульнязик поправила прядь волос. — У меня сердце изо рта выскочило. Хотела уже ладони подставлять, чтобы ловить, да успела всё же проглотить обратно.
— Я бы не дал упасть, — сказал Черкез-ишан, поддерживая шутку. — Я всегда относился к твоему сердцу с пониманием.
— Знаю, — кивнула Огульнязик. — Но, честно говоря, удивил ты меня. Я ведь вообще не думала, что после всего случившегося ты зайдёшь. Полагала, что на улице встретимся — отвернёшься, не поздоровавшись.
— Хорошего же ты мнения обо мне, ничего не скажешь!
— Конечно, хорошего. Ты меня не понял. Я уверена, что сам ты в мою тень камня не бросишь, но человек есть человек, и ему свойственно стыдиться молвы, если даже молва лжива. В данном же случае есть богатая пища для злых языков — и адат и шариат клеймят меня позором. Так что ты лучше держись от меня подальше, а то ведь говорится: «За котёл возьмёшься — измажешься».
— Глупости, — сказал Черкез-ишан. — Во-первых, таких красивых котлов не бывает, их каждый не на огонь бы ставил, а в самом крепком сундуке держал. А во-вторых, рук я запачкать не боялся прежде и не боюсь теперь.
— Ты смелый, — улыбнулась Огульнязик и вздохнула. — Ах, как трудно, Черкез!.. Как это трудно — преступить все обычаи, быть непохожей на остальных женщин!..
— Трудно, Огульнязик, — согласился Черкез-ишан. — Сам в этих трудностях барахтаюсь, как муха в чале.
— Ты всё-таки мужчина, тебе легче. А женщину… Камень бросишь — он в тебя же норовит попасть. Вам, мужчинам, за своим подолом не надо следить, а у нас к нему всякая колючка липнет.
— Не спорю. Одинокой женщине от пересудов честь свою сберечь, доброе имя своё — не легче, чем иглой колодец выкопать.
— Предложили бы выбирать — колодец бы выбрала. Каждый раз из дому выходишь с таким чувством, словно тебе голой в муравьиную кучу сесть надо. Однажды двое седобородых увязались за мной: идут и обсуждают вслух и меня, и родню мою, и казни мои будущие. Один яму не заметил, сверзился. Вылез — в бороде мусор, щепки, ругается: «Из-за этой голоногой нечестивицы аллах наказал». Не ругайтесь, отвечаю, дедушка, вас аллах не наказал, а наградил — вы в своей бороде топлива на целый тамдыр вынесли. Он — с палкой за мной. Пришлось удирать.
Огульнязик засмеялась. Засмеялся и Черкез-ишан.
— Ты, когда на улицу выходишь, надевай туркменское платье, яшмак, борык, — посоветовал он. — Спокойнее будет.
— Пропади они пропадом эти яшмак и борык, чтобы я думала о них, не только надевала. Да и ни к чему это, — кто в реку залез, тому дождь не страшен.