Сергей рванул ворот рубашки, рассыпая по кошме отлетевшие пуговицы, и долго смотрел перед собою мутными, невидящими глазами, трудно двигая кадыком, глотал что-то застрявшее- поперёк горла. Берды, бычьи уткнув голову и сжав зубы, гладил подрагивающими пальцами цевьё винтовки, щурился, словно видел в прорези прицела вражескую переносицу. Клычли бесцельно переливал остывший чай из пиалы в пиалу, следя за кружащимися в маленьком водовороте чаинками.
— Вот как! — хрипло, с натугой выговорил Сергей и закашлялся, прикрывая рот ладонью. — Погибли наши товарищи. А которые уцелели, тех поодиночке выловили и расстреляли. Это дело, конечно, до Ташкента дошло — Полторацкий сюда приехал, Павел, нарком труда. Из Ташкента-то, издали, оно не так хреново казалось, как на самом деле, а здесь делегация за голову схватилась, когда обо всём узнала, слёзы на глазах. Ну, посовещались мы, решили бой белогвардейцам давать. Да ведь кума кинет, а кум подымет — подвели железнодорожники, потихоньку беляков на станцию пропустили, без гудков и свистков. Полторацкий на телеграфе в ту пору был, помощи у Ташкента требовал. Там его и взяли, по слухам… Только почему-то, когда мы арестованных освободили, его среди них не оказалось. И Каллениченко — гоже, председателя нашего чека. То ли им удалось скрыться, то ли их где в другом месте держат, под секретом.
— Узнать нельзя разве? — спросил Берды. — Такого человека освобождать надо!
— Попробуем, если получится, — сказал Сергей, пытаясь застегнуть рубашку на несуществующие пуговицы.
Клычли протянул ему их на ладони. Он машинально взял, сунул в карман, продолжай мудровать с рубашкой. Потом, зажав ворот в кулаке, закончил:
— Многих ещё освобождать надо! Давайте, друзья, поживём пока жизнью погонщиков, потому что упущенного времени мы ничем не возместим. Ты, Клычли, прямо с утра отправляйся к ишану Сеидахмеду. Как своего бывшего ученика он тебя должен принять с почётом. Постарайся переубедить его, что он неправ, что начавшаяся война ни в коей мере не служит защите веры, а скорее вносит разлад между мусульманами, то есть вредит вере. Если он поймёт и выступит перед народом, мы выиграем много и в первую очередь спасём согни и согни обманутых дайхан.
— Понятно, — негромко сказал Клычли, — меня тут агитировать не надо.
— А ты, — обратился Сергей к Берды, — ты, Берды, езжай в пески и разыщи стан чабана Сары — там парии отобранное у купцов оружие хранят. Заберите его и двигайте прямо в Чарджоу, но только белым по дороге не попадитесь. Уразумел?
— Уразумел! — буркнул Берды.
— Вот и хорошо. В Чарджоу сейчас основной оплот закаспийских большевиков, а может даже и всего Туркестана. Сражение там будет нешуточное, постарайтесь пробраться пока ещё тихо. Ну, а я пойду, если не возражаете, в город, понюхаю, слишком ли там пахнет жареным при новой власти. Время, друзья, тревожное, держаться нам друг за друга надо крепче, чем слепому за свой посох. Если и поспорим иной раз, то не будем таить обиду.
Когда Сергей, распрощавшись, ушёл, Клычли принёс пару горячих чайников чая и спросил:
— Ты тоже сейчас тронешься?
Тронусь, — хмуро сказал Берды, — сейчас тронусь..
— Может тебе не хочется ехать, устал?
— Не в том дело!
— В чём же?
— Почему, думаю, род Бекмурад-бая всегда выходит победителем? Неужто они волшебное заклятие знают? У меня, знаешь, появилось большое желание повидаться кое с кем из этого рода, а потом уж махнуть в пески. Как, по-твоему, ладно будет?
— Хуже, чем неладно! — сказал Клычли. — Выпей-ка вот чаю горячего — из тебя дурь потом и выйдет. Чего это ты вдруг взвился, как норовистый жеребец?
— Узук они погубили, — тихо, почти шёпотом сказал Берды.
— Врёшь?!.
— Правду говорю, Клычли…
Лицо Клычли страдальчески перекосилось, он усиленно заморгал.
— Бедная женщина!.. Добились-таки своего, гиены вонючие!.. А ты что об этом знаешь?
— Весть передали.
— Верная весть?
— Говорят, что уже двое суток нет её в доме Бекмурад-бая. А где ей быть? Убили, конечно, и пустили слух, что пропала, мол.
— Да, — сказал Клычли. — Это на них похоже — они всегда, как кошки, таясь человечьих глаз блудят… Жаль Узук!
— Погибла! — с горечью выдавил Берды. — Мечтала о счастье, о жизни хорошей мечтала, надеялась… Эх, и потешусь я! От имени своего отрекусь, если весь их проклятый род не заплачет кровавыми слезами! Запомни мои слова, Клычли!
— Успокойся, Берды, — погладил его по спине Клычли, как гладят маленького обиженного ребёнка. — Даже самому Бекмурад-баю голову отрежь, всё равно твоё горе не станет легче. Вот если бы жива была Узук… Но уж коль приняла её земля, то пусть тебя утешит хоть то, что кончились для бедняжки Узук все её страдания.
— Не кончились! — скрипнул зубами Берды.
— Кончились, Берды, кончились, — сказал Клычли. — Засохшее дерево не зацветёт, мёртвый не воскреснет, — таков закон природы и спорить с ним невозможно. Но ты не вешай голову. Бесследно тонет игла, да и то иногда взблескивает на дне водоёма, а человек без следа пропасть никак не может. Если Узук умерла, мы найдём её могилу. А я в это не верю, я думаю, что жива она, и мы попытаемся разыскать её, живую.
— Утешаешь? — спросил Берды невесело. — Думаешь, от горя голову потеряю?
— Не думаю, — сказал Клычли, — твоя голова на плечах крепко приделана. И утешать не собираюсь, говорю то, что думаю. Утречком Абадангозель сбегает по своим женским тропкам в их ряд и всё разузнает. Уверен, что она с доброй вестью вернётся.
— Пусть так! — Берды поднялся. — Спасибо тебе, Клычли, за всё! Я поехал!
— Погоди, не торопись. Уже рассветает. Покушаешь — и поедешь.
— Ай, нет у меня аппетита! У Сары покушаю. Толь ко ты, Клычли, пока дело не выяснится, матери Узук ничего не говори, а то бедная Оразсолтан-эдже на месте умрёт от такой новости.
— Слава богу, я ещё ума не лишился! — сказал Клычли.
Из тухлого яйца цыплёнка не высадишь
Проводив Берды, Клычли посидел немного в одиночестве, глядя как в окне наливается розовыми соками утра серая, вялая муть рассвета. Бессонная ночь сказывалась— пощипывало глаза, будто песок в них попал, податливостью сырого теста отдавали мускулы. Клычли потянулся до хруста в суставах и позвал:
— Абадан!
Она вошла чуть заспанная, с пятнами румянца на щеках, но уже деловито озабоченная наступающим днём, и остановилась у порога, вопросительно глядя, на мужа.
— Целую ноченьку просидели — спать, наверно, хочешь?
— Нет, — покривил душою Клычли — спать в общем-то хотелось. — Чаю крепкого сделаешь мне?
— Чай кипит. А ты здоров?
— Вполне, а что?
— Вид у тебя скучный, как у хворого.
— Ничего не поделаешь, моя Гозель, не всё время человеку веселиться дано.
Абадан повела полным плечом.
— И грустить без причины тоже не стоит. Голод пережили — с чего печалиться?
— Человек себе печалей сам не выпрашивает, — сказал Клычли. — Всё от жизни зависит — каким она боком повернётся. Голод, говоришь, пережили, а теперь вот война пришла, — это как, по-твоему? Сколько крови прольётся, сколько детей сиротами останется, молодых женщин — вдовами, — с этого веселиться, что ли? Когда солнце встаёт, его и зрячие видят и слепые чувствуют, а наш народ — как безглазая птица, век во тьме сидит, света не видит.
— Что-то не пойму я твоих мудрых слов, — откровенно призналась Абадан. — Ты со мной немножко попроще можешь разговаривать?
— Чего уж проще! Не знаешь, что делать — иди в джигиты к Ораз-сердару! Так наши туркмены и поступают. Не знают, глупцы, что сами для себя яму роют. Им кажется, сел на коня, винтовку взял — все беды с плеч долой. А беды ещё все впереди. Ждали, ждали урожая, дождались, да, видно, не придётся людям спокойно свой хлеб есть… Впрочем, ладно — ветер дует, а горы стоят. Переживём и войну. Слушай, Гозель, к тебе одна просьба есть — сделаешь?
— Смотря какая просьба, — улыбнулась Абадан.
— Несложная. Тебе придётся сходить в ряд Бекмурад-бая.
Абадан вздрогнула и потупилась. Да, голод прошёл, отец и мать остались живы. Аннагельды-уста снова открыл свою мастерскую и занялся привычным делом. Но цена их жизни — два кусочка мышьяка, которые до сих пор Абадан хранит в потайном месте. Кыныш-бай спросит у неё, выполнила ли она своё обещание. Что ей ответить? И Берды, и Дурды были неоднократно в её доме, старуха, наверняка, знает об этом…
— Я не могу пойти туда, — тихо сказала Абадан. — Мне нельзя туда идти.
Удивлённый непонятным упорством жены, Клычли потребовал объяснений. Абадан заплакала И рассказала ему всё: как умирающий от голода отец подбирал с кошмы и жевал накие-то несъедобные крошки, как за два мешка муки Кыныш-бай потребовала у неё, у Абадан, смерти двух человек, и она согласилась, потому что иначе отец не дожил бы до урожая.
— Не реви! — строго сказал Клычли, неприятно поражённый исповедью жены. — Говори, но только одну правду: пыталась дать мергимуш Берды?
— Боже упаси!
— А когда брала у старухи яд, была такая мысль?
— Не было! — Абадан подняла голову. — Я только об отце с матерью думала, как их от голодной смерти спасти думала. Я же не знала, что ты сумеешь муки достать? Знала бы — в глаза чёртовой старухе плюнула!
— Ладно, моя Гозель, — голос Клычли смягчился, — успокойся, ты ни в чём не виновата.
— Как же не виновата, когда солгать Кыныш-бай пришлось?
— Не всякая ложь плоха, моя Гозель, и не всякая правда хороша. Бывают случаи, когда ложь становится лучше тысячи правдивых слов. Вот если, например, белые меня схватят, я всеми клятвами стану клясться, что не большевик и ни одного, большевика не знаю. Берды приведут, Сергея приведут — никогда, скажу, не видел этих людей. Это будет ложь, но ложь необходимая, как и у тебя. Обманув Кыныш-бай, ты действовала в интересах своих родителей, значит поступила хорошо.
— Муку бы ей надо вернуть, — несмело заметила Абадан.
— У неё и без этого хватит, — сказал Клычли, — на тот свет муку она не потащит. Но ты, конечно, права — вернём. А яд её в огонь брось, не вздумай ей обратно отдавать!
— Брошу, — согласилась Абадан.
— Вот и хорошо. Ну, а сходить тебе всё-таки придётся. Постарайся не попадаться старухе на глаза. Я полагаю, это не так уж трудно сделать — она, как трухлявый пенёк, день и ночь в своей кибитке сидит. Позовут тебя к ней — сошлись на какие-нибудь неотложные дела. В общем, не мне тебя учить, как в данном случае поступать.
— Что я там делать должна? — спросила Абадан.
Клычли потёр ладонью подбородок.
— Говорят, что Узук уже нет у Бекмурад-бая.
— Куда же она делась?
— Вот это тебе и придётся узнать. Зайди сперва домой — возможно, Аннагельды-уста слыхал что-нибудь об этом: к нему в мастерскую много женщин заходит, а женщины всегда всё знают.
— Может, убили её?
— Всё может быть. Постарайся узнать поточнее.
После завтрака Клычли оседлал коня и поехал к ишану Сеидахмеду. С тех пор, когда он покинул метджид ишана, он возвращался сюда в первый раз.
С любопытством осматриваясь по сторонам, Клычли узнавал знакомые места. Здесь почти ничего не изменилось — так же лепились друг к другу кельи и кибитки, так же бесцельно шатались по двору непонятные люди с ханжески опущенными глазами. А вот и место, где они с Огульнязик прятали свои любовные записки. Как давно это было! Тысячелетия пронеслись с тех пор! И как это всё близко, как ясно проступают в памяти малейшие детали!..
Клычли натянул поводья. Ровное, написанное чёткими красивыми буковками, похожими на бегущих муравьёв, — вот оно, письмо Огульнязик — ответ на его записку. А вот лицо её — нежное, красивое, с милыми застенчивыми глазами. Он тогда долго собирался с духом, прежде чем тихонько приоткрыл дверь её кельи. Было время вечерней молитвы, но она не молилась, она сидела и читала какую-то большую растрёпанную книгу. Глянув на вошедшего, она чуть закраснелась, скромно опустила глаза, но на губах её была улыбка. Клычли нужно было уходить, а он всё стоял и стоял, глядя на девушку, стоял до тех лор, пока она снова не посмотрела на него. И тогда он тихо прикрыл за собой дверь и ушёл, полный любви, окрылённый, сияющей, словно солнце, надеждой.
Надежды, надежды… Башенки из сырого песка… Какими волшебно красивыми кажетесь вы и как мало нужно вам, чтобы вы рассыпались горстью серых песчинок — жалких песчинок призрачного мира, созданного человеческим воображением, жаждущим счастья и красоты! Случайный порыв ветра, неосторожное движение руки, даже чёрный жук, ломящийся бездорожьем по своим жучиным делам, — и нет вас, только маленький могильный холмик возвышается на месте, где сверкало звучало великолепие…
Конь всхрапнул и помотал головой, недовольный туго натянутыми поводьями. Клычли очнулся от воспоминаний, вздохнул и привстал на стремени, перекидывая ногу через луку седла.
Привязав коня к коновязи и кинув ему охапку сена, Клычли пошёл к худжре, в которой обычно творил свои «благочестивые» дела ишан Сеидахмед. Из одной кельи доносились голоса — мужской и женский. Там кто-то ссорился. Клычли замедлил шаг и машинально, не думая, что делает бестактность, заглянул в окно кельи.
Одним из спорящих был сам ишан Сеидахмед. Женщину Клычли сразу не узнал — она сидела почти спиной к окну. Но сердце стукнуло — тревожно и больно: она, Огульнязик! Да, это была она — милая, единственная, первая его большая любовь и большое горе.
«Повесишь на шею собаке алмаз — заплачут и собака и алмаз! — подумал Клычли, стараясь разглядеть Огульнязик. — Очень правильную поговорку придумали люди. Алмазу противно на собачьей шее, и собака цены алмаза не знает. Однако что хочет от неё этот старый козёл?»
— Язык дан аллахом женщине, чтобы она произносила хорошие слова, радующие её мужа и повелителя, — злобно скрипел ишан Сеидахмед. — Мужья стоят над жёнами за то, что аллах дал одним преимущество перед другими — так сказано в писании. Жена должна угождать мужу и вдохновлять его, а не язвить его печень языком, как змеиным жалом.
— В какой суре это написано? — усмехнулась Огульнязик.
— Замолчи, подлая, а то отрежут твой нечестивый язык!
— У меня руки есть — на бумаге напишу!
— И руки отрежут.
— Всё равно сумею объяснить людям!
— Что ты объяснишь, о порождение сатаны? — простонал ишан. — Что ты объяснять станешь, дьявол в человеческом образе?
— Обо всех делах твоих гнусных расскажу! — с вызовом ответила Огульнязик и подняла руки, поправляя борык.
«Милая! — подумал Клычли, любуясь топким контуром её лиц». — Ты осталась такой же красивой и такой же решительной. Наверно, я и сейчас ещё люблю тебя. Конечно, люблю! Абадангозель? Абадан — хорошая жена, я делю с нею ложе, и радость; и горе, она — добрая помощница и верный друг, она красивая и пылкая, но… она — не ты, любовь моя! Разве можно сравнить мои чувства к Абадан с теми, которые я испытывали тебе? Ручей сродни реке, да воды в нём по колено:..»
— Что ты хочешь этим сказать, нечестивица? — голос ишана Сеидахмеда поднялся до визга. — Что мелет твой чёрный язык?
— Он у меня розовый, а не чёрный, посмотри! — Огульнязик высунула кончик языка, — Видел? Или поближе показать?
— Тьфу… тьфу… тьфу! — отплюнулся ишан. — Сгинь, сатана, с глаз моих! Воистину милостив аллах к недостойным.
— А ты достойный, да? — издевалась Огульнязик. — Ты святой, да? Где ты свою святость находишь — под подолом тех дур, что к тебе за благословением идут, да? Бедненький, святенький ишан-ага! День и ночь молится за грешников, сна не ведая, пищи не вкушая… На молодых женщин не заглядывается! Это не он, не ишан-ага хотел надругаться над бедняжкой Узук, воспользовавшись её обмороком! Это не ему, не ишану-ага Узук исцарапал а святое лицо так, что он даже до ветру несколько дней только по ночам выходил, людей стыдясь!..
— Убью, проклятая! — задохнулся яростью ишан Сеидахмед. — Ах, проклятая!.. Ах, проклятая! — И он стал бить Огульнязик своим посохом.