Над океаном - Смирнов Владимир 22 стр.


А Наташка Савченко? Она же Кучерову после той истории с Реутовым верит, как Илье Пророку! И не сегодня завтра она станет матерью... Вон он, без пяти минут папаша, сидит молчит, сопит, глазами помаргивает. Ничего, паренек, нормально! Нормальный ход!

А Машков? Разнесчастный храбрец Машков, верный Машков. У него в отсеке дочкина фотокарточка — ах, Витька, Витька...

А Куинджи наш доморощенный? Видно, чуяло сердце его мамаши, когда она письма мне писала, просила добиться отстранения сына от полетов (Кучеров улыбнулся в маску, вспомнив, как разбушевался Щербак, когда он дал ему прочесть одно такое письмо: «Глубокоуважаемый товарищ Кучеров! Прошу...»).

А другие матери? Может, ты, выросший у тетки, чего-то не понимаешь? Может быть. Но вот то, что мать — это святое, ты точно знаешь. Может, знаешь даже лучше, чем те, у кого матери есть. В общем, работай, Кучеров. Так работай, думай так, Санька, чтоб башка трещала! Чему-то ведь тебя учили — так научили же!»

— Командир, он уходит, — негромко доложил Ломтадзе.

«Орион» неторопливо плавно отвалил влево и уходил к горизонту — в ту сторону, где находился его дом. Уходил все так же загадочно-странно — молча.

— Интересно, кто нам заменит этого доброго дядюшку? — бодро поинтересовался Щербак.

— Какая-нибудь очередная пакость, — сумрачно отозвался Агеев.

Но ни Щербак, ни Агеев, как и никто другой из экипажа, не знал, да и знать, не имея связи, не мог, что «Орион» уходит, чтоб не маячить тут понапрасну, поскольку сюда, навстречу советскому Ту-16, мчалась, форсируя двигатели, пара готовых на все и ко всему его собратьев «ту».

Двенадцать молодых русских мужчин, затянутых в ремни, летели высоко над проливом, огибая континент по кратчайшей дуге. Они — шестеро в поврежденном самолете и эти двенадцать — никогда не видели и, скорее всего, никогда не увидят друг друга, но теперь они неуклонно летели навстречу друг другу.

Пара, находящаяся с рассвета в дальнем полете над Северной ледовой шапкой, развернулась, подчиняясь приказу, сюда, к югу, и летела теперь над Северной Атлантикой, с каждой минутой, каждым километром, прожженным страшной энергией воющих пришпоренных турбин, приближаясь к своим собратьям.

Оба штурмана пары уже прикинули точку встречи; оба предупредили своих командиров, что топлива после встречи у них останется лишь строго на обратную дорогу — и даже, возможно, не хватит до родного аэродрома, и им придется либо садиться на первой подвернувшейся точке, либо дозаправляться. Но это ничего не меняло. В конце концов, если будет надо, и к ним пойдут такие же двенадцать и помогут. И они, приняв приказ, шли теперь сюда, повинуясь высокому, чистому долгу человеческого братства.

Вот когда замыкалась цепочка! Начавшись вчера вечером, она рассекла за одну лишь ночь половину планеты, коснулась на другой ее стороне идущих сквозь грозный океан мирных судов — и теперь замыкалась.

Далеко впереди горизонт закрывался словно кисеей. Кучеров напряженно всматривался туда, щуря слезящиеся от усталостного напряжения глаза; штурман виновато и грустно сказал:

— Вот и всё, командир. Циклон...

— Точка поворота? — резко осведомился Кучеров.

— Там.

— Где? Штурман!

Наушники вздохнули и тихо ответили:

— Командир, нам нужно натянуть еще хоть пару тысяч высоты. Надо перетянуть фронт циклона. Тогда и повернем — по солнцу.

— А иначе?

— Что — иначе? — неожиданно обозлился Машков. — Ты что, не понимаешь? Как я тебе определюсь в «молоке»? РЛС нет, связи нет, пеленгов нет — ни черта нет! Я не господь бог!

— Без эмоций, — быстро сказал Кучеров. — Ближе к делу.

— Уж куда ближе... Или дай хоть какой-нибудь маяк, или тяни вверх. Все.

— Оператор, мы сможем врубить станцию?

— А чего ж нет? Сможем. И взорвемся.

— Как, сразу?

— Почему сразу? Нет. Сначала загоримся. А может, и не загоримся.

— Та-ак... Радист!

— Слушаю, командир.

— Женька, слыхал? Нужен пеленг. Любой маяк.

— Нечем искать, командир.

— Оператор, сколько даешь радисту на связь?

— Н-ну... Минут пятнадцать. Даже десять. Больше... Да просто опасно больше! Я же не знаю толком, где коротит!

— Ясно. Слыхал, Щербак?

— Слыхал...

— Ищи. Поползай там по эфиру. Если кого словишь — выходи клером. Понял? Может, в воздухе кто поблизости.

— Кто ж может быть, кроме того фрайера, что отвалил...

— Молчать! — Кучеров перевел дыхание. — Экипаж... Мужики! Все всё поняли?

— Да поняли, командир, поняли. Свои люди, — отозвался Ломтадзе.

— Правильно. А потому каждый, кто не при деле, — сиди себе и сопи в две дырочки. Когда тонуть будем — всех разбужу. Щербак! Начать работу! Экипаж, слушай решение! Наставление требует после включения SOS-маяка встать в «коробочку» до подхода спасательных средств. Но нам ждать этих средств неоткуда и некогда. Следовательно, будем идти домой. До победного!

— И так понятно, — сумрачно отозвался Агеев. — Сколько до дому? В кэмэ?

— Штурман?

— Немногим больше полутора тысяч.

— Ох, мать твою... Какие тут действительно «средства»!

— Я мог бы приказать экипажу покинуть корабль. Но запрещаю даже думать об этом. За-пре-щаю!

— Это понятно...

— Когда будем возле дома, сам прикажу катапультироваться — тому, кто мне не будет нужен для работы. Но не здесь!

— Ну, ясно же, ясно, командир! — почти раздраженно сказал Машков.

— Помощник, приготовиться к аварийному сливу топлива из первой группы.

— Командир?

— Что непонятно? Топлива у нас больше, чем нужно. И один двигатель. И нам нужна высота. Готов?

— Готов.

— Давай. Только первая группа баков. Открыть клапаны!

— Край открыт! Слив.

Вспыхнула сигнальная лампочка. За летящим в пустоте самолетом дымно потянулся, радужно переливаясь, сверкая, вспыхивая на солнце, пушистый длинный шлейф распыленного керосина. Тонна за тонной драгоценного топлива падали в океан, но, распыляясь в мощных потоках взвихренного воздуха, тонны керосина превращались в пыль, в дым, испарялись, даже не успев долететь до поверхности воды.

— Стоп! Хватит, а то оголодаем. Ну-с, а теперь посмотрим, кто кого...

Он плавно повел вперед правый РУД. Двигатель послушно загудел нотой выше и гуще. Турбина натужно ревела, разгоняя тяжелый для нее одной самолет. Кучеров, не спуская глаз с указателя скорости, ползущего непривычно медленно, терпеливо ждал. Еще десяток километров... Еще два. Три. Четыре... Скорость возрастала. Медленно, неуверенно — но все-таки возрастала.

Кучеров понимал, что решился на невозможное.

Да, Ту-16, пожалуй, надежнейшая в мире машина своего класса. Да, полет на одном двигателе предусмотрен самой конструкцией бомбардировщика. Да, в училищах даже учат летать на одном двигателе. Больше того: возможности Ту-16 позволяют даже набирать высоту, но с малых высот, на облегченной машине и до определенного, обусловленного конструкцией предела — а они уже и так идут на этом пределе! Набор же грозит потерей скорости и срывом, то есть опаснейшими последствиями...

Но сама ситуация — кем и где она предусмотрена?

Кучеров решил: «Пора!»

Он медленно, очень медленно двинул — не штурвал, нет! Он чуть-чуть, по пол-оборота, подворачивал штурвальчик триммера рулей высоты; стоп, хорошо. Теперь — закрылки. Вот так, на крохотные градусы, длинные широкие «уши» закрылков поползли из крыльев назад, загибаясь книзу и увеличивая подъемную силу крыла.

Шесть человек перестали дышать; огромный корабль, подрагивая, несся вперед в гуле до предела напрягшегося двигателя; три пары глаз вцепились в стрелки высотомеров; вот вздрогнул и качнулся назад указатель скорости. Но высота?

Чуткая стрелка высотомера вздрогнула, задрожала и осторожно двинулась по шкале. Сто метров. Двести. Триста...

Кучеров, не мигая, качнул обратно штурвальчик триммера: только не пережать! Еще сотня... Еще...

Ту-16 медленно, незаметно глазу, шел вверх, упорно набирая спасительный запас высоты. Что произойдет раньше — потеря скорости или предел высоты? Еще сотня — уже есть почти тысяча метров. Дальше, еще дальше...

Кучеров не смотрел на приближающийся фронт циклона. Он видел только медленно ползущую стрелку альтиметра, слышал только надсадный, почти жалобный, воющий рев перегруженного двигателя и не замечал, как он умоляюще беззвучно что-то шепчет сведенными губами.

Он услышал какой-то сдавленный, стонущий вздох в наушниках, но не обратил на него внимания, — а это Агеев, скорчившись, повис в ремнях, закрыв глаза от ужасающей боли. Адское воющее сверло впивалось в мозг, прожигало раскаленно-ледяной иглой затылок. Никто и никогда не сможет представить себе, какая это боль — дырявый зуб на высоте семи тысяч метров! «Вот почему в гестапо применяли бормашины», — мелькнула идиотская мысль, и стало вроде чуть легче. «Держись, старина, держись! Это больно, но не опасно, от зубной боли еще никто не умирал».

А Ту-16 шел и шел вверх, карабкался все выше и выше. «Ах, умница, милый добрый умница!» Кучеров не знал, то ли смеяться, то ли плакать от любви к этому замечательному «старику», но уже знал твердо, что «ту» довезет, спасет их всех. Разве такой друг подведет?!

Вот уже верхняя кромка облаков — и она на одной высоте с ними! Еще бы чуть-чуть, какая-то пара-тройка сотен... «Тяни, родной, тяни! Я вижу, как тебе тяжело, вижу мигание «Температура двигателя», вижу, что творится с маслом — твоей кровью, — но тяни, милый!»

И вдруг наушники кощунственно ожили:

— Командир! Командир, слева двадцать — пара. Идут на сближение.

Быстро скосив глаза, он увидел две далеко скользящие в небе тени, две тонкие неясные полоски. Они висели очень далеко, остро поблескивая отраженным солнечным светом, и ползли чуть наискосок, смещаясь к ним, навстречу.

Он, уже зная, что победил, — нет, они вдвоем с «ту» победили! — медленно провернул назад, в нейтральное положение, триммера, осторожно, прислушиваясь к каждому движению корабля, поджал закрылки — нет, Ту-16 устойчиво и цепко держал высоту — и так же медленно, но чуть-чуть, стал сбавлять обороты: он очень боялся за перегруженный двигатель. Вот так, немножко, еще чуток. Вот теперь, пожалуй, самый предел. Хватит...

И все это время он видел боковым зрением приближающиеся силуэты — самолеты явно шли наперехват. Он уже догадывался, кто это, но боялся, просто боялся этому поверить, еще больше боясь разочарования, — но силуэты становились все более различимы и узнаваемы.

Он знал, что иначе и быть не могло, он же все знал заранее! — и все-таки какой-то колючий комок царапал глотку, и остро жгло неимоверно уставшие глаза, и стало трудно дышать. Он сквозь зубы чертыхнулся — и боялся, боялся оторвать взгляд от этих, уже отчетливо различимых силуэтов.

Вот тонкие длинные черточки в небе разом, слаженно накренились и заскользили, переходя в привычный глазу рисунок, и наушники совершенно неузнаваемо выдохнули сиплым кричащим шепотом:

— Ребята... Не бросили — наши... Ребята-а-а...

В зеленоватом сумраке КДП (как под водой) лица людей неприятно светились зеленью, тускло поблескивали черные в темных глазных впадинах глаза.

Генерал подошел к стеклянной двери и широко распахнул ее. Снаружи потянуло холодной сыростью тумана, свежей хвоей, влажным песком и недалеким соленым морем.

Пришла балтийская осень, когда так славно рано утром бродить по береговым дюнам, загребая ногами тяжелый, белый и хлебно-желтый песок, слушать хрипло-тонкие вскрики вечно тоскующих чаек (может, это и правда души погибших моряков — старая, горькая легенда о моряцких неупокоенных душах) и думать о прожитой долгой и трудной жизни; вспомнить какие-то оптимистичные разочарования и пугающие победы, вспомнить друзей, живых и мертвых, их жен и детей, и пожалеть свою дочь в который раз из-за ее неудачного и ненужного замужества; прикидывать, что получится из сына, только что закончившего в Ленинграде свое «театра, музыки, кино» (и ведь талантлив, бродяга, в кого он такой?); чувствовать с теплой радостью непреходящую нежность и любовь к жене и удивляться с гордым мужским удивлением своей любви...

Он вытащил пачку каких-то — рижских, что ли, — сигарет в яркой глянцевой упаковке, блеснувшей в полумраке, распечатал ее, сунув целлофановую хрусткую обертку в карман, и усмехнулся своей педантичной аккуратности.

— Простите, товарищ генерал, — услышал он за спиной голос этого настырного полковника. Он обернулся. Царев смотрел на него с откровенной неприязнью, которую не только не скрывал, но и скрывать не желал, и генерал почувствовал нарастающее раздражение — и вдруг увидел глаза, увидел глубоко спрятанное, но почти невыносимое страдание, увидел такую глухую, загнанную в себя боль и тоску бессильного ожидания и надежды, что даже испугался — он уже видел такие глаза! Тогда, в той землянке, перед вылетом. Та же боль, та же надежда...

Он чуть помедлил, потом грубо задавил нераскуренную сигарету прямо о пачку, с хрустом пачку смял в кулаке и, сунув кулак в карман, резко отвернулся к окну.

Царев шагнул мимо него в двери и замер там, в проеме, к чему-то прислушиваясь.

Тихо попискивал где-то недалеко то ли пеленгатор, то ли иной какой-то аппарат; еле слышное гудение кондиционеров убаюкивало, успокаивало; от прогревшихся панелей аппаратуры струился мягкий сухой воздух, чуть пахнущий теплым маслом и неуловимым, сложным ароматом прогретой электроники: пряным запахом изоляции, чуть кисловато — теплым металлом и пластиком, немного душно — красками и лаком.

Далеко, на краю аэродрома, заурчал мотор автомобиля и стих.

Полеты давно были закрыты. Все экипажи, успевшие вернуться до рассвета и подхода тумана, давно приземлились; но многим экипажам полка пришлось сесть на разных аэродромах, потому что здесь навалился такой туман, что ни о каком посадочном минимуме не могло быть и речи.

Кругом лежала тишина — вязкая, как этот туман. Где-то позванивал металл.

«Странно, — подумал Царев, — почему писатели утверждают, что в тумане звуки глохнут? Наоборот, в тумане все слышно намного отчетливее и дальше — вот как сейчас. Капли воды передают звук — плотность и все такое. Физика... Надо же, чего только в голову не лезет! Но что делать, что можно еще предпринять? Время идет, время! Тикают часы, стекает в пустоту жизнь, и не одна жизнь... Что, что тут еще можно предпринять?»

Ждать? Пока только ждать...

Он стоял в дверном проеме и слушал туман. Он слышал во влажной тишине свое дыхание; он слышал, как размеренно и неутомимо, не поддаваясь панике, постукивает сердце: оно тоже отсчитывает секунды, секунды его жизни. Течет время — бежит, струится, скользит, извиваясь на зигзагах ускорении, тонкая ленточка, вот-вот порвется...

Но как же тихо кругом!

Аэродром жил, но не обычной своей хлопотливо-раскаленной и в то же время размеренной, расписанной до секунд жизнью; нет, аэродром — многокилометровые сплетения рулежных дорожек, бетонные полотнища взлетно-посадочных полос основных и мокрый, блестящий гравий запасных, гулкие, неярко освещенные ангары, тщательно охраняемые склады горючего и смазочных материалов и боепитания с мокрыми, тяжелыми полотнищами «НЕ КУРИТЬ!» и тяжко провисающей колючей проволокой, склады летного снаряжения и продовольственных продуктов, бетонные хранилища парашютов и приборов, арсеналы, пекарни и мастерские, энергостанции и прожекторные установки, тиры и учебные классы, комнаты отдыха и караульные посты, утонувшие в лесу приводные станции и бесшумно и безустанно кружащиеся на взгорках радарные установки, метеостанции, казармы, столовые, автогаражи, бани, тренажеры и спортплощадки, пожарные и санитарные части, весь гигантский, невероятно сложный, похожий на отлаженные часы механизм, и не механизм даже, а необыкновенный, фантастический живой организм, циклопическое животное, — аэродром лежал, неслышно дышал в тумане и ночи, затаившись и прижавшись к земле в ожидании.

Царев поднял руку, глядя в тускло отсвечивающий фосфорной зеленью циферблат часов. Он старательно, стараясь быть разумно-спокойным, в который раз вспоминал технические подробности энергосистемы Ту-16, хотя в КДП находился уже который час инженер полка, и тут же был механик-приборист кучеровского корабля, и томился в ожидании техник по электрооборудованию; Царев вспоминал все параметры генераторов и возможности аккумуляторов, потребление питания бортовой сетью — основной и аварийной, высчитывал, прикидывал, что сумеет и чего не сумеет Кучеров на самом минимуме пилотажных приборов; и верил, истово, упрямо верил в мастерство Кучерова, в его умение и инстинкты летчика, в его мужество, самообладание и честность человека и офицера. Ведь учили же, учили — и он сам учил других...

Назад Дальше