В центре океана - Яковлев Александр Николаевич


Александр Николаевич Сокуров

В центре океана

РУССКОЕ

…Шаг — и я на эскалаторе. Поздно, и почти никого нет.

Вдыхаю теплый, сухой воздух метро — и он мне сегодня приятен.

Может, оттого, что над эскалатором еще висит аромат духов недавно пролетевшей где-то рядом красавицы.

Может, оттого, что после холодной и сырой зимней ночи здесь светло и тепло.

Вхожу в вагон. Сидят два милиционера, под хлопок дверей вбегает пожилой, явно отставной военный. Весело бросает себя на сиденье.

Сразу понимаю, что он мне кого-то напоминает.

Вспомнил.

Вспомнил.

Он напомнил мне маминого брата, которого я видел в детстве один раз и не смог забыть, хотя с тех пор мы больше не встречались.

…На самолете «Ил-18» мы долго летели из Туркмении в Москву. Там нам предстояло переночевать, впереди была дорога поездом в Горький. Отцу-офицеру дали отпуск.

Это был мой первый полет на самолете, мама тоже впервые летела на самолете и, помню, очень плакала, боялась… Странно это было, до сего дня не пойму, почему боялась. Наша семья жила, кажется, хорошо, отец был военным — он служил в Туркмении уже несколько лет. И я, школьник начальных классов, никогда раньше не бывавший в России, ждал, когда же наконец самолет сядет и что это за такая земля — Россия.

Все в нашем военном городке часто говорили: Россия, Россия, Россия…

А военный городок-то был среди Каракумской пустыни, и вокруг простой пейзаж, и животные все очень простые, и все растения можно сразу запомнить, и цвел только один цветок — маленький тюльпан. И еще появлялись другие люди, которые не носили военной формы, говорили на двух языках и были туркменами.

Я проснулся — самолет как-то страшно гремел, трясся и скрипел всеми косточками.

Вся огромная труба салона, заполненная людьми и вещами, погруженная во мрак, быстро заполнилась запахами содержимого десятков гигиенических пакетов, которые были в руках у многих пассажиров. Маме было очень плохо.

В салоне объявили, что в московском ночном небе гроза и скоро посадка.

Когда меня вывели на трап, я не понял, где я…

Сумеречное влажное пространство и много огней вокруг.

Я помню, как вдыхал этот совсем другой воздух, его было слишком много, и он, казалось, сам рвался в мои внутренности — его даже не надо было вдыхать…

Нас встречал мамин брат, один из одиннадцати братьев и сестер ее большой рабочей семьи. Он уже давно жил в Москве, где женился после войны и возил генерала на большой черной машине — «Зим».

Это была сказочная машина и сказочная поездка по ночному огромному городу.

Меня положили на полу, другого места в этой крошечной квартире не было.

Я мгновенно заснул.

Но почему-то очень быстро проснулся.

Встал.

Вышел на крошечный балкон.

Меня пронзил запах. Он был вокруг и везде.

Заканчивался дождь, капли еще падали мне на голову и вниз, на огромные цветущие деревья, как мне казалось, голубого цвета.

Увешанные цветами огромные ветки медленно покачивались и открывали зеркальные черные отражения на земле. Лужи выглядели разбитыми зеркалами, воздух был переполнен шелестом и шорохами… Вода лежала на земле, обхватывала каждый камушек, каждую травинку и почему-то никуда не хотела уходить…

Я никогда не видел такого количества свободной, свежей, ничейной воды.

Была глубокая ночь, но из окон дома напротив доносилась песня, которую я много раз слышал и там, в Азии.

Мужской голос аккуратно выводил: «…надо мной небо синее, облака голубиные…»

Я почувствовал тепло маминого тела: она встала позади меня и, глядя сверху мне в лицо, положила руки на мои голые плечики.

Я на всю жизнь запомнил эти теплые руки. Порыв ветра снял с веток влагу дождя, поднял ее и просыпал на нас с мамой.

Душистое, теплое облако мягко накрыло балкон.

— Что это за запах? — спросил я тогда.

— Это, родной, сирень, — прикрывая меня от ветра, сказала мама и добавила: — Это родина твоя — Россия. Ты — русский.

ПОГРАНИЧНИК

…на эскалаторе.

Движение медленное.

Чувствую, что за мной выстраивается цепочка таких же, как я, желающих быть наверху.

Посмотрел налево. Параллельный эскалатор. Девушка лет двадцати трех, перед ней — два пожилых человека молчат и смотрят только под ноги. Одеты очень бедно. У девушки в руках прозрачная коробка с тортом. Она рассматривает его через прозрачную оболочку короба. Прямо за плечом девушки — пограничная фуражка. А вот теперь вижу и его — молодой офицер. Фуражку задвигает на затылок, открывает светло-русый чуб, лицо загорелое. По всему видно, что молодой человек очень устал. Мелькание лиц на эскалаторе, наверное, его утомило, и он все время закрывает глаза. Офицер-пограничник делает глубокий вдох и замирает. Открывает глаза. Смотрит на коробку с тортом.

Делает четверть шага по ступеньке эскалатора вперед и, почти упираясь в плечо девушки, рассматривает через прозрачную оболочку торт. Его не занимает близость женского тела, и он, видимо, не чувствует запаха ее, а вот аромат свежего торта занимает его все больше. Он опускает голову еще чуть ниже и делает вдох за вдохом. Закрывает глаза.

Вдыхает. Эскалатор выносит нас в фойе. Девушка подбегает к ожидающей ее пожилой женщине. Пограничник проходит мимо и выходит на улицу. В руках у него дорожная сумка. Пыльная, совсем не новая. Офицер оглядывается по сторонам, вот, видит меня. Поймал мой взгляд, подходит. Спрашивает, где Нева. Я показываю, куда идти.

Он стоит молча, потом отходит. Я смотрю ему вслед. Он подходит к ларьку с горячей кукурузой. Видно, что просит два початка, считает деньги — с сожалением берет один.

Решительно идет ко мне. Смотрит прямо в глаза и просит немного денег. Я тоже смотрю ему в глаза. Вынимаю кошелек. Там полторы тысячи. Тысячу протягиваю ему.

Офицер опустил глаза, не торопится брать деньги. Стоим, молчим. Он протягивает руку и осторожно берет у меня купюру. Опускает голову. Молчит. Стоит рядом. Почесал под лопаткой. Потом я повернулся к нему спиной, чтобы ему легче было оставить эти деньги у себя, и пошел.

Было это больше года назад, а вот забыть не могу.

ИСТОРИЧЕСКИЙ ПРИМЕР

Как и всегда, дверь мне открывал строгий, с армейской выправкой человек.

Почему-то помню его темно-серый костюм и запах одеколона с табачным привкусом.

Дверь высокая из красного дерева. Ее толстенные створки открывались, как порыв ветра в листве большого дерева. Огромная дверная панель толкала перед собой массу воздуха.

Я привычно вошел в большую комнату-зал. День был солнечный, и все пространство передо мной было ярко освещено. Я шел по кабинету, как плыл — дорогой ковер под ногами, поглощая все звуки, пружинил, подталкивал вперед. Прошел через центр зала. Он уже двигался мне навстречу. Большой, белоголовый, высокий.

Обнял меня. В этот момент, соприкасаясь с его белоснежной рубашкой, я почувствовал осторожный прохладный запах туалетной воды.

Мы сели за большой стол друг против друга. Он нажал маленькую кнопку на пульте и обратился к кому-то с распоряжением принести чай.

— Вам, конечно, зеленый. — Он улыбнулся.

— Да, зеленый, зеленый. — Я тоже улыбнулся.

— И что-нибудь там к чаю, — добавил в невидимый микрофон.

По всему, настроение у него было хорошим, его дыхание было легким, но глаза грустными.

Большие напольные часы тяжело начали отбивать полдень.

— Каждый раз, бывая у вас, поражаюсь тишине в кабинете. Я такой тишины не слышал ни в одной тон-студии… Сухая тишина, вакуум — как будто и жизни вокруг уже нет никакой. Стены-то, наверное, здесь толщиной в два метра…

— Да, как на дне океана. — Он улыбнулся. — Эта тишина особенно действует на того, кто пытается мне соврать. Молчать здесь трудно. Так вот сядет кто-то против меня, я смотрю на него и молчу. Смотрю на него и молчу — так он, кажется, вот-вот сойдет с ума.

Неслышно открылась огромная входная дверь, и с маленьким подносом вошел молодой мужчина в темном костюме. Две чашки с чаем, сахарница и блюдце с печеньем.

— Эта тишина растягивает время, делает его «державным». — Пора пошутить и мне. — Побережем это время. — Я разложил перед ним конспекты и книги. — Мы с вами сегодня можем немного поговорить о взглядах лорда Болинброка. В прошлый раз вы заинтересовались его рассуждениями о «свободной системе правления» в Англии тех времен. Эта система подразумевает не только принцип разделения властей, но и создание такого механизма, который поддерживал бы равновесие между ними. Это — сдержки и противовесы. Возможно, что сам по себе такой образ действий и существовал ранее, но систематически, подробно — применительно к цивилизованной политической практике — сформулирован именно Болинброком. Важно не забывать, что он был мастером политических интриг, владел многими инструментами борьбы и прекрасно танцевал на скользком паркете власти. Но и он серьезно стал размышлять о необходимости введения в политическую жизнь каких-то правил, некой профессиональной культуры политических отношений. Уникальность этих мыслей и в том, что они высказывались в стране, где правил сильный монарх. По сути, Болинброк открыто говорил, ну, например, о балансе между сильным монархом и парламентом… При этом все всегда желают иметь умного, образованного монарха… Кстати, об этом часто говорил и наш великий современник, философ Мераб Мамардашвили.

— Грузин? — осторожно спросил меня собеседник.

Я прервал чтение.

— Никогда не думал, откуда он родом… — тихо ответил я и продолжил, глядя сидящему напротив меня прямо в глаза: — Мамардашвили подчеркивает, что ум и власть трудно сочетаются. Власть должна опасаться глупости, — твердо произнес я, — особенно в мелочах. Потому что политика — и об этом говорит вся история правлений всех времен — это труд в мелочах. Это рутинное копание в подробностях каждодневной жизни миллионов людей и каждого человека в отдельности…

Я продолжал говорить, без осторожности поглядывая на него. Перелистывая странички своего конспекта, старался произносить слова четко, говорил кратко.

Мы были знакомы уже давно и вместе провели много времени — были это не самые лучшие времена и для него, и для меня. Он знал, что я никогда ничего не попрошу для себя, хотя он неоднократно и предлагал свою державную помощь в решении моих личных проблем. Я чувствовал, что это как-то по-особенному нравилось ему — он всегда старался быть со мной ласковым и терпеливым, говорил тихо и напряженно слушал.

Как-то за обедом, совершенно неожиданно для меня, он осторожно спросил, не заняться ли нам историей.

— Тогда чем-то конкретным, а не вообще историей. На многое уже не хватит времени, — неосторожно ответил я. — Вы так заняты…

Помню, что в этот момент Наина Иосифовна, жена, стала подливать суп в его тарелку.

— Да отстаньте вы со своим супом, дайте поговорить! — почему-то громко сказал он жене и отодвинул тарелку.

Она засмеялась и села:

— Тогда будешь голодный…

* * *

Перед ним лежал блокнот, в котором он всегда делал записи по ходу наших бесед.

По движениям его руки было видно: некоторые мои положения его настораживали и он даже не хотел их конспектировать. Другие же записывал быстро, крупно — и подчеркивал. Меня беспокоила его эмоциональная реакция на мысли, высказанные столетия назад.

Он относился к ним, как будто это сказано только что. Я пытался добиться осторожности и неторопливости в анализе исторического момента или текста. Предлагал отказаться от буквального понимания.

Вот и не помню — кажется, это было уже пятое «занятие».

В кабинете сделалось сумеречно, видимо, на солнце нашла туча. В нежданном полумраке светились серебристым пятном его белые волосы и матовым светом — белоснежная рубашка; рукава были закатаны почти по локоть.

Он смотрел на меня внимательно и сосредоточенно. О чем-то задумался.

Скорее всего, его сегодня не занимала тема занятий. Его мысли были гораздо ближе.

Я замолчал.

Мое молчание не мешало ему. Его молчание, кажется, было мне понятным.

А тишина была совсем не тягостной. Одной рукой он подпирал щеку, другая лежала на столе напротив меня и закрывала часть моего конспекта. Эту кисть я разглядывал неоднократно, неоднократно ощущал ее сильное сжатие. Для меня она всегда выглядела непривычно — не хватало одного пальца.

Вернулось солнце.

Он вздохнул, встал, пошел к окну.

— Я так и не успел ничего прочесть из того, что вы мне передали тогда, — сказал он.

— Я это понял, как только вошел.

— Как это?

— А по вашим глазам.

— Разведчиком мне не быть. Всегда не любил гэбэшников…

— И подборку петербургских газет семнадцатого года вам тоже не сделали?

— Забыл поручить.

— Это плохо, — выдохнул я.

— Да, дорогой мой Александр Николаевич, я плохой ученик…

— Да ведь и я не учитель, помощник только…

Я подошел к окну, встал рядом с ним. Площадь за окном была пустой. Стояли только две аспидно-черные машины охраны и около нее — молодой мужчина в черном костюме с закрытыми глазами, подставивший лицо весеннему солнцу. Он взял мою руку в свою четырехпалую ладонь и осторожно пожал.

— Читаем, изучаем мудрые поступки людей из прошлого, и сегодня кажется, что они почти не ошибались. Вот заглянуть бы вперед, может, увидели бы, что нас ожидает, и успели бы подготовиться… — Он без улыбки смотрел на меня.

— Так это возможно. Надо только очень внимательно читать, что было сказано до нас.

— Так просто? — не без иронии произнес он.

— Как оказывается, совсем не просто. — Я готов был что-то сказать еще, но вошел человек в темном костюме и доложил президенту, что машина готова.

— Поедемте поужинаем… Дома сегодня, кажется, щи, и вас все ждут.

— Нет. У меня через два часа поезд в Ленинград.

Я быстро собрал свои конспекты и книги, оставив на столе очередное «задание». Он обнял меня.

В следующий раз мы встретились, когда началась война.

ВОПРОС ВОПРОСОВ

Где взять силы жить? Вопрос этот задается часто. Я бы уточнил его, обострил.

Где взять силы, чтобы жить сообразно чести? Вот это и есть самый сложный вопрос.

Конечно, трудно каждому человеку. Каждый что-то преодолевает: кто немощь возраста, кто замкнутость жизни, одиночество, кто обреченность социального тупика; кто-то тяжело и обреченно болен, кто-то не может пережить расставание с любимым человеком, кого-то предали. У кого-то бездарный сын, ради которого мать готова на преступления. Но это всё случаи, когда человек достоин сочувствия и понимания.

Время лечит. А ведь правда — лечит. Не могу забыть гнетущую тяжесть первых моментов после смерти отца, первых часов, потом дней. В конце концов эта, первая, боль куда-то ушла. Растворилась. Но есть другая — потяжелее. Когда не молчит совесть.

Помню, собирался отец на похороны своей матери — в далекую деревню надо было ехать. Не хотел никого из семьи с собой брать. А на меня все же посматривал, на меня посматривал. А я молчал. Мне тогда было страшно себе представить, что я окажусь на похоронах, что на меня сойдет смертельная безысходность кладбища, что меня вдруг заставят нести гроб или целовать в лоб мертвого человека… Конечно, я был еще молод и в этой ситуации, в отличие от других случаев, слишком труслив. Но я помню: какая-то странная высокая сила сковала мою волю, лишила меня слов и сил и не позволила сказать отцу, что я готов поехать с ним. Да, я не готов был ко встрече со смертью, но я должен быть в этом тяжелом случае рядом с отцом.

Я не поехал. Моя вина безмерна.

Болит совесть — это значит, мучается душа. Совесть, наверное, важнейший нерв души. Но иногда смотришь вокруг, оглядываешься, вспоминаешь и начинаешь признавать, что не у всякого есть душа-то. Не обязательное это приложение к подарку жизни у человека.

Дальше