Крокозябры (сборник) - Татьяна Щербина


Татьяна Щербина

Крокозябры

Каждый рождается там, где может.

Хорхе Луис Борхес

Крокозябры

[1]

«Кьокозяб поснулся», – Лис орет, бабушка Катя шипит: «Тише, тише ты», будто он не слышит этой идиотской клички каждый день. Но сегодня почему-то звучит обидно. «Просто ты козел. Крокозябр – это эвфемизм», – вдруг услышал Евгений Викторович раздраженный внутренний голос.

– С добрым утром! Семьдесят пять – папа ягодка опять! – Дмитрий Евгеньевич, свежий и бодрый, раскрыл объятья.

– Дима, я уже все сказал. Нет.

– Возражения не принимаются, садимся за стол в семь. И еще – пап, зачем ты все время ходишь в этих кошмарных клетчатых рубашках! Жди сюрприз от Катерины, хоть на юбилее будешь выглядеть человеком.

«Козел», – повторил внутренний голос. Год назад, даже больше, лето только начиналось, сад начинал новую жизнь нарциссами и тюльпанами, он поселился в этом гостевом домике, стоящем чуть поодаль от их трехэтажной виллы; убежище, прикрытое двумя мясистыми елками. «Прикрывают срам», – думал о них Евгений Викторович. «Помнишь, что тогда сказал тебе сын?» – продолжил внутренний голос. «Ты все просрал. Но никогда не поздно начать сначала». Дима и в семьдесят четыре бы начал, он такой – решительный, благополучный, благоухающий. В белоснежных рубашках, в кашемировых свитерах.

– Что ты артачишься? Можно подумать, сто человек будет. Спокойно, в кругу семьи, Катя, Аля, Лис, еще вторая бабушка собиралась приехать, Зоя, ты ее не знаешь. Алька, видно, в тебя пошла, всё у нее не слава богу, и муж испарился, и с работой нелады… Ну да ты все пропустил.

– Звучит как упрек, – Евгений Степанович причмокнул от огорчения. – Ты прекрасно знаешь, что у меня творилось.

– Да какой упрек! Просто предупреждаю, что будет Зоя. Она внука обожает, Аля его к ней возит, а сюда Зоя стесняется, что ли. Зятек наш как за границу свалил, так носа не кажет, вот мерзавец! – Дмитрий Евгеньевич сплюнул. – Ладно, проехали. И два моих партнера приедут, вот, собственно, и всё. И вроде Катина подружка собиралась. День самое оно – не жарко, не холодно. Всегда бы так. Хорошо еще, пожары обошли нас стороной.

– Вы-то в Италии отсиделись, а тут был апокалипсис, да он и продолжается, – проворчал Евгений Викторович.

– Ты со своим концом света как с писаной торбой, ей-богу… Пережил это адское лето, теперь тебя сам черт не возьмет!

Евгений Викторович хотел что-то возразить – в планетарном масштабе, но внутренний голос снова перебил:

«Тосты, вот что самое страшное! “Молодец прадед: в России – и до таких лет дожить”, – это они будут считать комплиментом. Потом похвалят за сына и – вслух не скажут, но глазами будут зыркать и сравнивать: Дима – уважаемый человек, состоятельный, импозантный, и ты – жалкий старик. Крокозябр. Да сам он крокозябр – это ж надо назвать ребенка Елисеем, чтоб потом всю жизнь лисом дразнили! Теперь все прям-таки не знают, как выпендриться. Разве сравнить с его детьми: Клара, Богдан, Надя, Феликс, Вова, ну старший-то Айдын уже был…»

– Пап, сядь в кресло, что ты на табуреточке как химера голову кулачком подпираешь!

– Мне так лучше.

Евгений Викторович стремился сидеть, лежать, одеваться так, чтоб было неудобно. Табурет – чтоб не на что было опереться, он и так слишком уж опирается этот последний год, неловко, стыдно, а выхода другого нет. Почти пятьдесят лет в Академии наук, в трех институтах преподавал, надрывался, пока мог, а толку… Ну да, всего лишь кандидат наук. Почасовик.

Сын погладил отца по лысине, из которой клочками прорастал седой ковыль. Степь, а не голова. Это он про себя подумал, молча, слово «степь» вызывало у отца специфические ассоциации. Интересно, позвонит ли сегодня его дочь, могла бы и поздравить с юбилеем. Только почему он так уверен, что это его дочь… Про остальных детей не настаивает, что его. И как угораздило!

Евгений Викторович поднял лицо, посмотрел на сына и дернулся, услышав другой внутренний голос, чеканный и безучастный, так только следователь на допросах разговаривал:

«В КПРФ состоял, пока было чем платить взносы? Капиталистов-спекулянтов ненавидишь? А у сына-капиталиста пригрелся, и ничего».

– Ладно, хорошо, – бормочет Евгений Викторович вслух.

– Ну и молодцом, – оборачивается сын, уже направившийся к дому. – И подумай, может, все же позовешь кого из друзей? Я ведь до сих пор ни одного не видел. Из академии, а?

– Дима, у меня нет друзей, я тебе сто раз говорил. У меня нет никого, кроме тебя.

Дима вернулся.

– Отец, ты просто не хочешь общаться с людьми, ты всех отталкиваешь. – Старик посмотрел негодующе, и Дима понял, что сейчас опять придется слушать монолог, который он уже знает наизусть. – Я не ее имею в виду, конечно. Она – сука, проехали.

– Непраздничное настроение, можешь ты это понять? – вспылил. «Ну вот, приживалка не имеет права на дурные проявления характера», – напомнил первый внутренний голос, домашний, привычный. Когда сам себе был хозяин – другое дело: и студентов дебилами обзывал, и коллег по Академии наук неучами и продажными тварями, и самому шефу своей партии на съезде крикнул с места: «Вы – не коммунист, а подстилка путиных и абрамовичей, продавших Россию». К нему тут же бросились два охранника и вывели из зала, по которому прошел гуд, одобрительный, как ему показалось, так что он остался доволен. Сел тогда в свою «копейку», которую сам ремонтировал, потому и служила долго, и с ветерком поехал к любимой женщине. Подумать только, что эта сука (иначе ее он и при посторонних не называл, даже когда жили вместе) – была любимой женщиной! Пройдет мимо соседка, а он стоит под дверью своей квартиры: «Здрасьте, день добрый, эта сука домой вот меня не пускает». Соседка делает рассеянно-уклончивое выражение лица, убыстряя шаг, а он поясняет, думая, что его не поняли: «Ну, моя ведьма, заперлась изнутри и в мой собственный дом меня не пускает». И вдогонку, пока соседка отпирает свою дверь: «Я ведь ей одну квартиру подарил, так ей мало». Кричит, чтоб слышала, сука, что это его соседи, его дом. И ангельским голоском, пока дверь соседская не захлопнулась: «С наступающим вас, Аннандревна». Аннандревна и сама натерпелась от этой странной семейки: скандалы, ор в шесть глоток, вонь. А полубезумного соседа, тощего, нелепого, всегда в каких-то драных свитерах, штанах с пузырями на коленях, плаще, перемазанном мазутом, считала глубоким стариком. Однажды его в прессе пропечатали (в связи все с той же сукой, с чем же еще), написали, что ему восемьдесят, на вид так и было, так он специально подкарауливал всех соседей, чтобы показать им скандальную полосу в газете и объяснить, что журналюги – совершенные остолопы: семьдесят ему, а не восемьдесят, они что, слепые?

Журналюг тогда милиция позвала: он вызвал поганых ментов («других-то нет – про “моя милиция меня бережет” можно забыть»), а они, пока протокол составляли, позвонили в желтую прессу – есть, мол, жареное, – и Евгений Викторович давал интервью. Первое в жизни. Даже почувствовал себя героем. Рассказал, как эта сука сперва подмешивала в чайник отраву: он как выпьет чаю, так рвота и понос. «А сама не пила, что ли?» – спрашивает дурак-журналист. «Я ж сказал, из аула ее вывез, там только зеленый пьют, вы что, не в курсе, потому у нас два чайника: я пью нормальный, как все люди, а она – траву. Организм у меня крепкий, не взяло. Но чувствовал себя все хуже и хуже, думал, гастрит, или как его там, я ж никогда ничем не болел, почем мне знать, но сперва решил проверить, перестал чай пить. Налью себе кружку кипятка, выпью – порядок. Тогда я понял, сказал ей все, что о ней думаю, и велел переезжать на другую квартиру, которую я ей подарил. Вместе со всеми детьми. А она орет: “Сам уезжай, а я тут все твои книги повыбрасываю наконец”. Она ведь зачем меня травила – чтоб я книги выбросил. Места не хватает, согласен, но книги… сами понимаете, Аннандревна (он ее припер к стенке с этой газетой и не отпускал, пока не расскажет всю историю), книги – это моя жизнь! Десять стеллажей, за всю жизнь собранное. Я преподаю персидский язык и литературу, и таджикским всю жизнь занимаюсь, и английским подрабатываю, и русскую литературу читаю физкультурникам – представьте, сколько тут книг нужно!»

Другим соседям он рассказывал короче, поскольку не знал их имен. Что она якобы раскаялась, эта сука, а ночью, когда он спал, взяла и стала душить его подушкой. Ну и милиция, и желтая пресса, семьдесят лет, а не восемьдесят, конечно, ей тридцать, да, но не пятьдесят же лет разницы, как они хотят это представить! И вот теперь, чтобы вы были в курсе, я увожу свои книги и переезжаю в другую квартиру. Которую ей подарил, между прочим. Так что не удивляйтесь, что меня больше не увидите. К детям, наверное, буду приходить, детей я люблю, но в основном вы меня не увидите.

В советские времена соседи встревожились бы, стали вникать в детали, клеймить позором, тогда всем до всего было дело, жалобы писали «куда следует», жалели, а теперь – кому какое дело, что там происходит за чужими дверьми. Главное, чтоб соседи пожар не устроили, музыку по ночам не включали, а там хоть передушите друг друга. Евгений Викторович этого не понимал. Он думал, что его хватятся, что надо предупредить.

– Сын, давай так: просто поужинаем вместе, без всяких тостов, тем более при посторонних, если ты своих этих позовешь. А я сейчас съезжу в магазин и куплю закуски.

– Папа, какие закуски, угомонись, Вера Семеновна все приготовит и подаст, а Вася уже съездил и на рынок, и в супермаркет.

Ну да, обслуга. Сын так привык. А Евгений Степаныч никак не может смириться с капитализмом. На одного Диму вон сколько людей батрачит, прямо как до революции.

– Ладно, – он смирился. – Иди. Но я все равно съезжу, прогуляюсь.

«Копейки» его родной уже нет. Когда он переехал к Диме, тот сказал, что этот позорный металлолом держать у себя не собирается. И купил отцу «шкоду». Самую простую машину, как тот и просил. Почему-то всех всегда удивляло, что у Евгения Викторовича есть машина. Ну в старье ходил, так и что ж, он ученый, а не прощелыга какой-нибудь, на четырех работах копейки зарабатывает. Теперь и вовсе осталась у него одна Академия наук. Ездит туда раз в неделю. С институтами пришлось расстаться. Нет, не хотелось обо всем этом думать в день юбилея, который, хоть признавай его, хоть нет, все равно итог. Евгений Викторович всегда с гордостью говорил про свою машину: «У меня классика», но главное, что это была своя машина, честно заработанная, а не с барского плеча, как сейчас, не дармовая.

– Только не вздумай в Москву ехать, знаю я тебя! – сын пригрозил пальцем.

– Нет, конечно, нет, – старик смутился. Была у него такая мыслишка, именно сегодня повидать Клару.

– Не звонила, не поздравляла?

– Нет, – вздохнул Евгений Викторович, – а могла бы, в восемь лет дети уже должны помнить, когда у отца день рождения.

– Девять, папа.

– Ах, ну да, восемь было в прошлом году. Растет. – Он вздохнул. – Так вот я ее с тех пор и не видел.

Голос-следователь – ему ль, отмотавшему пять лет на зоне, было его не признать? – вернулся, откашлялся.

«Сына воспитывал? Не воспитывал».

«Да я хотел, но…» – Евгений Викторович собирался решительно возразить, но следак перебил.

«Но ты не мог стерпеть вторжения советских войск в Венгрию, Дима как раз в 1956-м родился, так ты стал политзаключенным, потом вышел, а жена нашла себе другого, и тебе уже ничего в жизни не светило, как матерому антисоветчику, никаким там не послом в Иран, как ты мечтал. Ну, или советником, атташе, переводчиком. И ты стал подвизаться. Скажи спасибо, что хоть таджикским разрешили заниматься, а в сорок пять даже кандидатскую защитить. Венгрия ему, видишь ли, сдалась пуще всего».

«Да все не так было, не так! – замахал руками Евгений Викторович. – Мать при Хруще осмелела и рассказала, что отец не просто умер, как она мозги пудрила, а был расстрелян. Отозвали из Ирана, объявили шпионом и расстреляли. И она думала, что он шпион и есть, а теперь уверена, что нет. Потому что тогда все было сфабриковано. А в другой раз говорит: «Ни секунды я не верила, что шпион, твой отец патриот был, но я молчала, и нас не тронули». Вот почему я решил не молчать в 1956-м. Ради памяти отца, ради будущего сына. А жена от меня как от чумы, что ж я мог сделать? Мама утверждала, что отец был послом, но я проверял – не было такого посла в Иране. Может, под другой фамилией… Сколько ни силюсь его вспомнить – ничего, возраст надо отсчитывать не от рождения тела, а от рождения памяти. Моей памяти еще далеко не семьдесят пять. Войну помню, эвакуацию, а до этого… Фотографии отца мама уничтожила. В Москву мы вернулись в 1952-м, я на кафедру восточных языков поступил – наследственность! Но я же еще не знал – просто Запад не любил и сейчас не люблю, хотя никогда там не был, а в Средней Азии почти все детство провел. Когда меня посадили, мама вышла замуж, «за надежного человека», так она про него говорила, ну и осталась нам его квартира, наша тоже сохранилась, теперь у меня ни одной».

«Козел, – вступил первый внутренний голос, – как ты мог обе квартиры подарить этой суке!»

«А я объясню», – ответил голос-следователь, Евгений Викторович завтракал с этими двумя приставучими голосами, хотя любил утром в тишине пить чай с хлебом, и был даже рад сейчас, что вошла розовощекая черноволосая Катя (всё крашеное, ненатуральное, отчего-то Евгения Викторовича это коробило, как и то, что ее никто не зовет по отчеству, тоже мне, девчонка), и голоса юркнули за занавеску.

– Дорогой Евгений Викторович, разрешите поздравить вас с юбилеем и вручить этот небольшой презент. – Катя не шла, а как-то плыла, кралась и разговаривала притворным детским голоском. Раньше была нормальной, естественной, а когда Евгений Викторович здесь поселился, уже застал ее такой. То плачет ни с того ни с сего, таблетки успокоительные глотает, то приторные улыбки, ужимки, его это ужасно раздражало.

– Спасибо, Катенька, садись. Кофе сварить?

– Ой, Евгений Викторович, только что пила, давайте вы рубашку сразу примерьте – вдруг не подойдет, а вечерком посидим как полагается.

Он уже понял, что не отвертеться, пошел в спальню, чертыхаясь, стащил через голову свою клетчатую – пришлось пуговицы расстегивать с обратной стороны, голова не пролезала, а на новой тоже петли как тиски… Вот же, пристали со своей белой рубашкой! Как на похороны, ей-богу. «Приличный» костюм Дима ему уже давно купил, говорил, новую жизнь надо начинать в новой одежде. А вот и надену его сразу, так и поеду.

Дима собирался сегодня отдыхать до вечера в своем кабинете. Устал. Плюхнулся в свое любимое кресло: мягкое, гелевое, обволакивающее. Будто окунулся в море и покачиваешься на волнах. Он любил побыть в субботу один, привести мысли в порядок, повспоминать что-нибудь, составить в уме график на следующую неделю. Юбилей отца… странная история, если подумать: в детстве он его видел редко, почему-то помнит их встречи исключительно на Красной площади – они рядом идут в колонне, он в сером пальтишке, держит замерзшей рукой воздушные шарики, папа протискивается вперед, орудуя красным флажком, в глазах рябит от красного, на ГУМе, в толпе, на каких-то повозках транспаранты: «Мир! Труд! Май!», «Слава Великому Октябрю», «Народ и партия едины», – и гигантские портреты членов Политбюро, танки, гул от клина самолетов, барражирующих над площадью, все скандируют то же, что написано вокруг, а отец в этом гаме шепчет ему на ухо: «Видишь Мавозолей? Так вот знай, они извратили ленинские нормы жизни. Ваше поколение положит этому конец. Я в тебя верю». Дима не понимал, о чем речь, но чувствовал, что отец недоволен всеми, кроме него, и был этим горд. На одной демонстрации (а всего их, может, и было две) отец показал пальцем на колонну танков: «Они в 1956 году утопили Венгрию в крови». Этого Дима тоже не понял, но заинтересовался. Мама часто поминала 56-й: «Ты родился в самый замечательный год: ХХ съезд, освобождение, новая жизнь».

Мать и отец были будто из разных миров: мама пела зажигательные песни, вышивала цветы на салфетках и носовых платках, дома всегда были гости, пели под гитару, читали стихи, она периодически говорила ему про какого-нибудь мужчину из тех, что приходили чаще других: «Вот какого отца я для тебя хотела бы». Потом товарищ переставал приходить, и она говорила так про другого, но был и неизменный, в виде фотографии с автографом, который назывался Микеланджело Антониони. «Как ты на него похож», – говорила мать.

Дальше