Затем на глаза им попалось крохотное существо, горько плакавшее в углу. «Эта девочка, – сказал мистер Робинсон, – заключена в тюрьму, поскольку ее отчим, гвардеец-гренадер, показал под присягой, что опасается, как бы она его не убила или не нанесла ему какого-нибудь увечья, а она не могла найти никого, кто поручился бы за ее поведение, и вот потому-то судья Трэшер распорядился отправить ее сюда».
В это время поднялся какой-то шум, вызванный, как оказалось, тем, что все арестанты сбежались поглядеть, как будут сечь одного парня, попавшегося на мелкой краже, приговоренного к такому наказанию на последней квартальной сессии суда; однако любопытствующих постигло вскоре разочарование, поскольку малый, уже раздетый для экзекуции, доплатил шесть пенсов, после чего был отпущен безнаказанно.
Едва суматоха улеглась, как поднялся новый переполох: Молль-с бельмом и несколько ее товарок, окружив арестанта, посаженного за небезызвестные противоестественные для мужчины действия, о коих не принято распространяться, стали сами чинить над ним расправу и вполне возможно прикончили бы свою жертву, не вмешайся один из тюремных надзирателей.
Когда эта потасовка немного утихла, мистер Бут обратил внимание на молодую женщину в лохмотьях; она сидела на полу и держала на коленях голову старика, который, казалось, вот-вот испустит дух. «Это отец и дочь, – сказал мистер Робинсон, – дочь посадили в тюрьму за кражу хлеба, которым она хотела накормить отца, а отца – за то, что он ел этот хлеб, зная о совершенном преступлении».
Мимо них прошел хорошо одетый человек с угрюмым выражением лица, который, как сообщил мистер Робинсон, был заключен в тюрьму по обвинению в самом ужасном лжесвидетельстве; однако его, как ожидается, добавил он, должны выпустить сегодня на поруки.
– Боже милостивый! – воскликнул Бут. – Уж если такие негодяи находят себе поручителей, неужели же не найдется ни одного милосердного человека, который поручился бы за несчастных отца с дочерью?
– Что вы, сэр, – ответствовал Робинсон, – ведь проступок дочери считается тяжким уголовным преступлением, и закон в таких случаях не допускает освобождения на поруки, тогда как лжесвидетельство принимают за мелкую провинность, а посему даже люди, подвергшиеся за это судебному преследованию, могут освобождаться из заключения под поручительство. Более того, лжесвидетельство, в котором обвиняют этого человека, относится к наихудшей разновидности, ибо совершено с целью отнять жизнь у невинного человека, основываясь на букве закона. Что же касается лжесвидетельств в делах гражданских, то таковые расцениваются как менее преступные.
– Согласен, – сказал Бут, – и все-таки даже они отвратительны и заслуживают самого сурового наказания.
– Лжесвидетельство, – согласился Робинсон, – без сомнения, следует отличать от всех прочих правонарушений, и все же одно дело отнять у человека кое-что из его имущества, и совсем другое – пытаться лишить его жизни и доброго имени, да еще впридачу погубить его семью. Подобные преступления никоим образом нельзя равнять, и наказание за них, на мой взгляд, должно быть различным. И, тем не менее, сейчас любое лжесвидетельство наказывается только выставлением у позорного столба и высылкой на семь лет в колонии, а поскольку это правонарушение можно оспаривать и к тому же оно допускает выдачу на поруки, то изыскивают любые способы, дабы и вовсе избежать кары.[29]
Бут выразил по этому поводу крайнее изумление, но тут его внимание было неожиданно привлечено самым горестным зрелищем из всех, дотоле им здесь увиденных. Перед ними предстал почти нагой горемыка, на лице которого выражение честности сочеталось с печатью нищеты, голода и болезни. В довершение всего вместо одной ноги у него была деревяшка, а лоб покрывали глубокие шрамы.
– Положение этого несчастного, что и говорить, достойно всяческого сочувствия, – заметил Робинсон. – Он служил своей родине, потерял ногу и был тяжело ранен при осаде Гибралтара.[30] По выписке из тамошнего госпиталя он возвратился домой в надежде продолжить лечение в Челси,[31] но не смог этого добиться сразу по приезде, поскольку никого из его офицеров не было в то время в Англии. Между тем в один прекрасный день его арестовали по подозрению в краже трех селедок у торговца рыбой. Несколько месяцев тому назад судом он был оправдан; во время разбирательства его невиновность, конечно же, обнаружилась с полной очевидностью, однако беднягу вновь препроводили сюда за неуплату судебных издержек, и с тех пор он так и сидит за решеткой.
Выслушав этот рассказ, Бут пришел в ужас и стал уверять, что, будь у него в кармане необходимая сумма денег, он тотчас расплатился бы за арестованного, но, к сожалению, признался он, у него вообще нет за душой ни единого фартинга.
Робинсон, помедлив, ответил на это с улыбкой:
– Ваше последнее признание побуждает меня, сэр, сделать вам одно предложение весьма необычного свойства: не угодно ли вам сыграть со мной в карты? Это поможет вам скоротать часок-другой и отвлечет от всяких неприятных размышлений.
Не думаю, что Бут ответил бы на это согласием; правда, среди его слабостей числилась прежде некоторая склонность к карточной игре, но он все же не настолько пристрастился к этому пороку, чтобы составить компанию Робинсону, у которого, если можно так выразиться, не было ничего соблазнительного для игрока. Впрочем, если у Бута и были поползновения к игре, он никоим образом не сумел бы их удовлетворить, ибо еще прежде, нежели он успел хоть слово ответить Робинсону, к нему подошла довольно рослая девица и, схватив за руку, предложила отойти с ней на минуту, вскричав при этом: «Черт побери, ты, видать, новичок и простофиля, если не понимаешь, с кем связался! Да ведь это заправский шулер, он попал сюда за то, что плутовал в карты. Другого такого карманщика не сыщешь во всей этой каталажке».
После этих слов между Робинсоном и молодой леди началась перебранка, окончившаяся тем, что оба пустили в ход кулаки, а в этом отношении сия дама намного превзошла философа.
Пока воюющие стороны были заняты друг другом, к Буту приблизился степенного вида человек, одетый, пожалуй, получше большинства арестантов, и, отведя его в сторонку, сказал:
– Мне очень жаль, сэр, что такой джентльмен, как вы, не брезгует якшаться с негодяем, у которого хватает бесстыдства отрицать божественное откровение. Ведь преступные деяния суть не что иное, как заблуждения людские. Да и много ли они значат? Напротив, чем человек хуже по своей природе, тем, наверное, больше у него оснований уповать на божественное милосердие. Дух деятелен и особенно любит вселяться как раз в те умы, где ему предстоит более всего потрудиться. А посему, каково бы ни было ваше преступление, мой вам совет – не отчаивайтесь, а скорее радуйтесь, ибо, как знать, быть может, именно благодаря этому вы сподобитесь небесного спасения.
Он еще довольно долго продолжал свои ханжеские разглагольствования, не дожидаясь ответа, а под конец объявил, что он методист.[32]
Как раз в тот момент, когда методист закончил свои рассуждения, в тюрьму привели красивую молодую женщину. Изящная и хорошо одетая, она нисколько не походила на тех особ, которых мистер Бут успел здесь повидать. Как только констебль провел ее через тюремные ворота, она тотчас же не терпящим возражения тоном потребовала позвать к ней смотрителя тюрьмы и, когда тот пришел, осведомилась у него: «Я желала бы знать, сэр, куда меня теперь отведут? Надеюсь, меня не поместят вместе с этими жалкими тварями?» Смотритель тюрьмы ответил ей на это с угрюмой почтительностью: «У нас, сударыня, есть и отдельные комнаты, но только для тех, кто может за них уплатить». При этих словах она вынула из кармана красивый кошелек, в котором позвякивало немало гиней, и, вспыхнув от негодования, заметила, что «угодила сюда уж во всяком случае не по причине своей нищеты». Стоило только смотрителю увидеть кошелек, как мрачное выражение его лица мгновенно сменилось любезным, и со всей возможной для него обходительностью он предложил даме следовать за ним, уверяя, что ей будет отведено самое лучшее из имеющихся в его доме помещений.
Мистер Бут был в это время уже предоставлен самому себе, поскольку методист, изъясняясь языком этой секты, уже проник до самых глубин его существа и успел ретироваться. На деле проникновение означало тщательное обследование всех карманов мистера Бута, из коих ему удалось извлечь перочинный ножик и железную табакерку – единственную движимость, которая там обнаружилась.
Бут стоял как раз у ворот тюрьмы, когда молодую даму, о которой мы только что говорили, провели в тюремный двор. Он со всем вниманием вгляделся в ее лицо и пришел к выводу, что оно ему знакомо. Дама была настолько хороша собой? что тому, кто видел ее хоть однажды, едва ли было возможно ее забыть. Бут осведомился у одного из тюремных надзирателей, не зовут ли только что прибывшую арестантку Мэтьюз, но тот ответил, что ее зовут не Мэтьюз, а Винсент, и что она арестована за убийство.
Именно слово «убийство» заставило мистера Бута усомниться в своей памяти: имя легко переменить, однако столь решительную перемену характера, побудившую решиться на преступление, несовместимое с ее прежним мягким нравом, он считал едва ли возможной, ибо по рождению и воспитанию мисс Мэтьюз была девушкой благородной. Буту ничего не оставалось, как признать свою ошибку и, удовлетворясь этим, прекратить все дальнейшие расспросы.
Глава 5, содержащая описание происшествий, приключившихся с мистером Бутом в тюрьме
Остаток дня мистер Бут провел в горестных раздумьях о своем нынешнем положении. Он лишился всех средств к существованию и жить в стенах тюрьмы ему было не на что, а в Лондоне он не знал решительно ни одного человека, к которому мог бы обратиться с мольбой о помощи. Горе заставило его на время забыть о еде, однако на следующее утро организм, лишенный привычного подкрепления, стал все более напоминать о себе, ведь прошло уже сорок часов, как у него не было во рту ни крошки. Но тут ему дали ломоть хлеба на пенни, – составлявший, судя по всему, обычный паек обитателей Брайдуэлла, – и пока он расправлялся с едой, служитель принес небольшой запечатанный пакет, пояснив, что доставивший его посыльный ответа не требовал.
Сломав печать и развернув один за другим несколько листков чистой бумаги, Бут обнаружил в конце концов в самом последнем из них тщательно завернутую гинею. Таковое открытие чрезвычайно его поразило, поскольку у него не было друзей, от которых он мог бы ожидать даже скромного благодеяния; тем более никто из них, как он понимал, не ведал о его аресте. Так как пакет не содержал сопроводительной записки, Бут предположил, что произошло недоразумение и, будучи человеком безупречной честности, он разыскал вручившего ему посылку надзирателя и стал допытываться, кто именно принес пакет и что при этом сказал. Надзиратель уверил Бута, что никакой ошибки тут нет, присовокупив: «Сэр, если ваше имя Бут, то я не сомневаюсь, что вы и есть тот самый джентльмен, которому сей пакет предназначен».
За отсутствием владельца гинеи могла успокоиться и самая щепетильная совесть, в особенности после того, как во всеуслышание было объявлено о получении мистером Бутом пакета, неизвестно кому принадлежащего, каковой, буде обнаружится адресат, мистер Бут готов передать истинному хозяину. Поскольку ни одного законного претендента не нашлось (из числа тех, кто мог бы назвать содержимое пакета, хотя многие из арестантов клялись, что должны были получить именно такую посылку, а посему полагали себя законными ее владельцами), мистер Бут, не испытывая более ни малейших колебаний, решил распорядиться этими деньгами по собственному усмотрению.
Выкупив утраченный сюртук, мистер Бут, хоть и был по-прежнему голоден, вознамерился первым делом разжиться нюхательным табаком, без коего он, к великому своему удручению, оставался так долго. Тут-то и обнаружилась пропажа железной табакерки, которую методист ловко выудил из его кармана, о чем мы упоминали в предшествующей главе.
Лишившись табакерки, мистер Бут тотчас заподозрил в краже карточного игрока, точнее настолько проникся уверенностью в том, чьих это рук дело, что слово «заподозрил» в данном случае не совсем уместно. Хотя мистер Бут, как мы уже давали понять, отличался чрезвычайной мягкостью характера, ему свойственна была, пожалуй, и чрезмерная горячность. Нимало не сомневаясь относительно личности похитителя, он тотчас же разыскал игрока и без обиняков обвинил его в воровстве.
Любитель азартной игры, коего, я полагаю, нам следует называть отныне философом, выслушал это обвинение, не дрогнув ни единым мускулом лица и ничем не выказав какого-либо душевного волнения. Помедлив немного, он с большим достоинством произнес нижеследующее:
– Молодой человек, ваши беспочвенные подозрения ничуть меня не трогают. Тот, кто без всякого на то основания обвиняет человека, совершенно ему незнакомого, каким я, например, являюсь для вас, бесславит скорее себя самого. Ведь себя, приятель, вы знаете, а меня – нет. Правда, вы слышали, как мне приписывали склонность к мошенничеству и нечестной игре, но кто мой прокурор? Взгляните на мою одежду! Видели ли вы когда-нибудь, чтобы воры и шулера рядились в лохмотья? Карты – моя слабость, а не порок, это моя страсть, и я ее жертва. Разве шулер стал бы упрашивать сыграть с ним, рискуя проиграть последние восемнадцать пенсов без надежды на выигрыш? Впрочем, если вы этим не удовлетворены, можете вывернуть у меня карманы; все они пусты за исключением одного, в котором как раз и лежат те восемнадцать пенсов, о которых я вам говорил.
С этими словами он распахнул полы своего кафтана и продемонстрировал свои карманы, на удивление напоминавшие сосуды Белид.[33]
Такая защитительная речь привела Бута в некоторое смущение. Он сказал, что табакерка была железная и настолько недорогая, что о ней не стоило бы и упоминать, но для него она обладает особой ценностью – как память о подарившем ее человеке, вот почему, сказал он, хотя она не стоит и шести пенсов, я охотно отдал бы крону любому, кто возвратит мне ее.
– Тогда, – ответствовал Робинсон, – вам достаточно только уведомить арестантов о своем намерении и вне всякого сомнения ваша табакерка вскорости вернется к вам.
Бут без промедления последовал его совету и небезуспешно, ибо методист тут же принес табакерку, которую он, по его словам, якобы нашел на полу и давно бы уже возвратил, если бы только знал, чья она; возведя очи горе, он присовокупил, что святой дух не позволил бы ему умышленно утаить чужое добро, сколь ничтожной ни казалась бы цена.
– Ой ли, приятель? – съязвил Робинсон. – Не ты ли частенько говаривал, будто чем человек греховнее, тем лучше, лишь бы он был, как это у вас называется, верующим?
– Вы превратно меня поняли! – вскричал Купер (таково было имя методиста). – Ни один человек не может быть грешен после того, как на него снизошла благодать. Велика разница между днями, проведенными в грехе, и днями после покаяния. Ведь я и сам когда-то был грешником.
– Охотно тебе верю! – воскликнул, усмехнувшись, Робинсон.
– А меня не занимает, чему верит безбожник, – ответствовал тот. – Хоть ты, я вижу, и готов облыжно уверять, будто табакерку украл я, но что мне твоя злоба, коли Господь ведает, что я невиновен.
С этими словами ой удалился, получив обещанное вознаграждение, а Бут, обратясь к Робинсону, пылко просил простить ему беспочвенные подозрения, что тот без долгих раздумий и сделал, сказав:
– Так ведь вы, сударь, ни в чем меня и не обвиняли; вы подозревали какого-то шулера, с которым у меня нет решительно ничего общего. Вот если бы мой приятель или знакомый с легкостью поверил бы любой возведенной на меня напраслине, – тогда дело иное; но обижаться на вас за то, что вы поверили словам какой-то потаскухи или поклепу пройдохи, который угодил сюда за то, что шарил по чужим карманам, о чем вы, возможно, не знали, у меня нет никакой причины. И коль скоро вы принимали меня за шулера, то у вас были все основания подозревать меня в чем угодно; ведь я и сам очутился здесь по ложному показанию одного из таких вот негодяев, который мошеннически обыграл меня за картами, а потом, прослышав, что я намерен обвинить его перед судьей, предупредил меня, напав на меня первым: судья Трэшер выдал ордер на мой арест и, не дав мне сказать ни слова в свое оправдание, упек сюда.