Линия фронта - Авдеенко Юрий Николаевич 2 стр.


Сразу же за поворотом, когда горы вдруг осунулись назад, уступив место широкой долине, воздух стал свежим, как на рассвете. Высохшее русло речки, словно дорога, мощенная булыжником, делила деревню надвое. В небольшой запруде, сложенной из камня, купались ребятишки. Вспугнутые утки недовольно галдели на берегу, трясли перьями, роняя капли.

Солнце еще подсматривало из-за горы. И мокрые простыни, перекинутые через проволоку, и стекла в домах, мелькающих в глубине садов, и вода в ведрах, которые несла на коромысле женщина, — все имело багровый, тревожный оттенок.

Они приехали к Софье Петровне, которая работала в столовой вместе с Ниной Андреевной, но была родом из Георгиевского. У нее там жила дочь, муж, мать, несколько снох, свояков. Она рассказывала, что Георгиевское не бомбят, что там тишь и благодать. Много яблок. И уговаривала Нину Андреевну укрыться от бомбежек в деревне.

Однако еще в пути Мартынюки слышали далекие, раскатистые взрывы. И это насторожило. И тоска по брошенному дому сделалась острее.

Вышедшая навстречу Софья Петровна, горестно качнув седеющей головой, сказала:

— Кривенковскую бомбили. Там эшелон на путях… Теперь взрывается…

Софья Петровна — высокого роста, широкая в кости, что было особенно заметно благодаря цветастому открытому сарафану, — подхватила узел с постелью и чемодан, несколько раз проговорила: «Я рада вам, рада». Однако не могла скрыть глухой тревоги и озабоченности.

Георгиевское теперь больше походило на военный лагерь, чем на маленький, затерявшийся в горах поселок. В садах под фруктовыми деревьями ходили солдаты, стояли орудия, санитарные машины, дымились походные кухни. Кое-кто из красноармейцев, намаявшись за день, спал прямо на траве, не выпуская из рук оружия. У одних под головами лежали скатки, у других — зеленые каски.

— Мои родичи имеют испуганный и даже какой-то пришибленный вид, — говорила Софья Петровна, ведя их к дому по узкой, пролегающей через сад тропинке. — Боятся бомбежек. А нам не привыкать, не такого в Туапсе насмотрелись…

Любаша не без ехидства заметила:

— Я не любопытная. Я могла бы и в Туапсе остаться. Мне все равно, как будут Георгиевское колошматить…

— Прикуси язык, — сказала мать, — может, никакой бомбежки и не будет. Может, немец вообще не знает, что Георгиевское существует на белом свете. Люди в Туапсе годами живут, а про Георгиевское слыхом не слыхали. А с Германии его и подавно не видать…

— А карта на что? — возразила Любаша.

— Откуда у него наши карты? — вмешалась Софья Петровна. — Взрослая девушка, а глупости говоришь! Они про нас ничего не знают… А Туапсе бомбят, раз он на глобусе имеется. Я бы всякие там глобусы запретила делать! — Софья Петровна боялась, что Любаша окажет дурное влияние на ее дочь Нюру.

— А как же в школе учиться? — спросила Любаша.

— Мы не учились, — возразила Софья Петровна. — В наше время так: дважды два — четыре; а, б, в, г, д… Три класса, два коридора… А родителей почитали! Мать, бывало, цельный день, словно дождь, бубнит. А ты глаза поднять не смей… Вот так мы и росли, Люба.

— Трава тоже растет… Да и бомбы вам на голову не сыпались. — Любаша была настроена непримиримо.

Они подошли к дому и остановились, потому что на порог вышла старуха. «Мать Софьи Петровны», — решил Степка. Из-за спины старухи поглядывала девчонка Любашиных лет.

Нина Андреевна сказала:

— Здравствуйте.

Любаша промычала что-то нечленораздельное, а Степка вовсе не открыл рта.

— Как же, как же, — сказала старуха. — Заходьте, постойте… У нас тута спокойно.

Ни приветливости, ни участия в глазах старухи не появилось. Глаза были неподвижны, точно слепые. Старуха стояла не шевелясь, сложив ладошки на животе. И гости тоже стояли, не решаясь переступить порог дома.

Всем стало неловко. Но тут девчонка выскользнула из-за спины старухи, деловито сказала:

— Проходьте! Вы без внимания… То бабушка с богом советуется. Когда на нее найдеть, она замреть, як полено. И молоко сбежать может, и поросятина обуглиться. Стара вона, ничего не слышит…

Девчонка была вся в мать, в Софью Петровну: широкое лицо, широкий разрез глаз, широкий рот. Она крепко загорела за лето. И губы у нее были темные, словно она только что ела черную шелковицу.

Софья Петровна полушепотом сказала:

— Нина, веришь? Не могу привыкнуть. Старуха набожной стала…

— Чему удивляться? — вздохнула Нина Андреевна. — Сама молитвы ношу. И детям в белье зашила. А что делать?

Вошли в дом.

Первая комната оказалась большой, с длинным столом в центре. В углу, против двери, висели иконы. Тускло чадили лампадки. Дверь в другую комнату была раскрыта наполовину. Степка увидел темный комод с фотокарточками в затейливых рамках. Там стояли две кровати.

— Меня зовут Нюрой, — сказала Степке девчонка. — Мы, — это относилось к Степке и Любаше, — будем спать в пристройке.

Пристройка была узкая, как спичечный коробок. Впритык к окну, у стены, возвышалась желтая кровать с погнутыми латунными шишечками. Ближе к двери темнел диван, покрытый вышитой дорожкой. На диване жило пестрое семейство подушек мал мала меньше.

Дорожную пыль оставили в речке. Мылись с мылом — не так, как в море. Было много детворы. К изумлению Степана, не только малыши, но и мальчишки и девчонки его лет купались без ничего. Мальчишки брызгались, девчонки пищали…

Вдоль берега брело стадо коров. Большие, с раздутым выменем коровы двигались медленно, вертели головами. Позвякивали колокольчиками из желтых артиллерийских гильз.

Степка продрог: вода в речке оказалась холодней, чем и море.

Домой возвратились к ужину.

На стол подали борщ в полосатых глубоких тарелках и отварное мясо с чесноком и толченым горьким перцем.

В комнату вошел дядя Володя. Степка не видел его больше года и теперь едва узнал. Раньше дядя Володя жил в Туапсе, работал на базаре фотографом-минутчиком. До войны возле рынка было много таких «мастеров» с аппаратами на треногах и зелеными ящиками, из которых, словно усы, свисали два черных матерчатых рукава. Фотографы носили шляпы из соломы, полотняные костюмы и сандалии на босу ногу. Основным принципом работы было не качество, а скорость, ибо главную их клиентуру составляли строгие горцы из аулов в башлыках и черкесках да кубанские колхозники, приезжавшие «мотриссой», или, как еще называли, «пятьсот веселым поездом», имевшим занудливую привычку, словно бобик, останавливаться возле каждого телеграфного столба.

И те и другие клиенты — поклонники простейшей формы взаимоотношений: заплатил — получи, — вначале расправляли на ладони скомканные, потные рубли, затем на пять-шесть секунд каменели под дулом объектива. И уже через час прятали влажные, завернутые в обрывок газеты снимки на дно корзины.

Осенью тридцать девятого дядей Володей заинтересовался ОБХСС, когда он решил повысить себе зарплату, воспользовавшись для этой цели липовыми квитанциями. Фотограф-минутчик получил «пятерку», что, как сострил сосед Красинин, похвально лишь в школе. Через год дядя Володя вернулся больным. У него был туберкулез.

Когда его выпустили, он пришел к Мартынюкам. Софья Петровна уехала на воскресенье к Нюрке в Георгиевское. У них вообще была странная семья. Дочка безвыездно жила с бабкой. И они ездили к ним через воскресенье. А дядя Володя — чаще по понедельникам, поскольку в воскресные дни базар был особенно оживленным и желающих пополнить семейные альбомы драгоценными реликвиями не приходилось хватать за полы пиджака и объяснять им принцип действия гипосульфита на бромистое серебро.

Дядя Володя пришел после полудня. Он был небрит и кашлял в баночку. Он очень стеснялся и уверял Нину Андреевну, что его болезнь в такой стадии, когда палочки не выделяются. А значит, для окружающих он не опасен. Тогда он был бледноват, но худым Степка бы его не назвал.

Сейчас же в комнату вошел необыкновенно худой человек, сутулый, с нездоровым, лихорадочным блеском в глазах. Он ступал медленно и тихо, точно боялся, что не удержится на ногах. Новый коверкотовый пиджак, который он справил накануне ареста, висел на нем, как на спинке стула.

Дядя Володя улыбнулся гостям, и лицо от улыбки посвежело, словно зелень, сбрызнутая водой.

— Степка вырос под бомбежкой, как гриб под дождем, — пошутил он.

— Туапсе здорово бомбят, — сказал Степан, чтобы не молчать, чтобы не спрашивать о здоровье и о других вежливых глупостях.

— А нас не бомбят. Сам удивляюсь почему. — Дядя Володя опустился на стул неслышно, словно был сделан из бумаги.

Застучали ложки, и некоторое время за столом все молчали. Нюрка смачно растирала чеснок о хлебную горбушку и даже подмигнула Степану: «Попробуй…»

В комнате от сумерек синели стены. Две желтые лампадки, робко мерцавшие под иконами, тепло освещали углы и часть потолка. Свет не включали: без маскировки нельзя. Если же занавесить окна, станет душно.

— Что такое война? — ни к кому не обращаясь, спросил дядя Володя.

— Продолжение политики насильственным путем, — не задумываясь, оттараторила Любаша.

Нюрка со вниманием посмотрела ей в лицо. Дядя Володя кивнул с едва уловимой иронией.

— Правильно… А Нюрка-телка этого не знает.

— Зазря вы, батя… Сейчас куры и те, что такое война, знают. Как самолеты загудят, куры под дом ховаются…

— Про детей сказать хочу, — подняла голову старуха. — Прошлого дня до лавки иду. Зыркаю, Пашки механиковой дочка руками за ветку вцепилась, ногами дрыгает. Гигикает и кричит: «Ой, бабушка, меня Гитлер повесил!..» Ишь ирод какой, дьяволом посланный! Детей им, как лешим, пугают.

— Ирод, леший, домовой… Это слова. Всего лишь слова. Все дело в масштабе, — сказал дядя Володя, отодвигая тарелку. — Несоразмеримость между рядовым немецким солдатом и Гитлером такая, как между Нюркой и вон той мухой, что кружится над тарелкой.

Старуха испуганно посмотрела на зятя и, быстро перекрестясь, сказала:

— Типун тебе на язык!..

Дядя Володя легонько кашлянул в кулак.

— Мы, не задумываясь, убиваем муху. А ведь это тоже жизнь…

— «Не убий» — сказано в священном писании… Там про все сказано… — оживилась старуха. — И про птиц с железными крыльями, и про стрелы огненные… Вон рассказывают, в городе Козлове женщина с сынишкой жила. Она на работу, значит, уходит, он в школу опосля ее. И что за чудо? Коды малец на учебу отправляется, стулья к столу подвигает. А из школы приходит, стулья порознь от стола стоят. Раз такое дело получилось, на другой день… На третий… Тоды решил малый проверить: в чем причина? Ничего матери не сказал. В школу, значит, не пошел, а под кровать забрался. И стал ждать… Часа два ждал…

— А тоды уснул… — подсказала Любаша в тон старухе.

Нина Андреевна стукнула ребром ладони по столу:

— Замолчи…

Старуха и бровью не повела:

— Но вдруг откуда ни возьмись появляются в комнате двое мужиков и одна баба. Отодвигают стулья, садятся. На стол перед собой портфели ложат, как на заседании, значит… Мужик спрашивает бабу: «Сколь у тебя?» — «Сто тысяч убитых. И мильон раненых…» Мужик тоды говорит: «Мало еще… На сто смножить надо. Пусть нехристи бога почитают…» Рассудили они так, посидели. А коды уходить собрались, к малому и обращаются: «Выбирайся из-под кровати». Вылез малый-то. А они ему: «Чтобы любопытным не был, да отнимется у тебя язык, да очи, да уши…»

Старуха победно оглядела слушателей.

— Кто же это были? — спросила Любаша.

— Святые.

— С крыльями?

— Сказывают, нет. Как мы с вами одеты.

— Кто же это сказывает? — поинтересовался дядя Володя. — Они же пацана хуже гитлеровцев разделали. Бандюги, мамаша, твои святые… Эсэсовцы.

Старуха зашипела:

— В могилу смотришь, а богохульствуешь.

— Верно, что хочу, то и говорю. В гробу намолчаться успею.

Подали компот из яблок. Кисленький. Без сахара.

Дядя Володя спросил Любашу:

— Бутылки собираем?

Любаша кивнула:

— Мы со Степкой по дворам ходили. Три мешка на пункт снесли.

Дядя Володя покачал головой и вздохнул:

— Кто бы мог подумать…

Шофер появился в дверях, когда все уже встали из-за стола. Он вошел без стука — дверь была открыта.

— Ты здесь что-то забыл, Жора? — спросила Любаша.

— Тебя, — ответил он.

— Нюра, покажи военному, где выход, — сказала Любаша.

— Выход — за спиной…

— Ты помолчи, — сказал шофер Нюрке. — С тобой не разговаривают.

— Подумаешь, командир!.. В чужой дом вломился и порядки наводит, — взъерепенилась Нюра.

— Кроме шуток, — сказал шофер Любаше, — выйди на минутку.

— На минутку. Не больше…

Вышли.

Сумерки были совсем густые. И на небе уже появились звезды. После комнатной духоты пахучий воздух казался особенно свежим и даже прохладным. В соседнем саду ходили солдаты. Кто-то грустно играл на гармонике.

Любаша и шофер Жора остановились под высокой грушей, темной, словно облитой дождем. Жора приоделся: новенькая гимнастерка, хромовые начищенные сапожки.

— Помечтаем у речки, — сказал он. — Луна-то какая!.. Знаешь, я из Карелии. У нас там озер больше, чем здесь, у вас, гор. Воздух сухой, здоровый… Война окончится, увезу тебя к нам. По субботам, в ночь, будем на рыбалку ездить. Зоревать. Кроме шуток! Пойдем помечтаем.

— Я уже намечталась. Ноги болят, я спать хочу…

— Хочешь, на руках понесу?

— Пройденный этап. Не произвел никакого впечатления…

— Железный ты человек!

— Каменный.

— От чистого сердца я!.. Кроме шуток…

— Устала. Хочу спать.

— В машине можно…

— В доме тоже.

— Тогда завтра?

— До завтра дожить надо.

— Глупости, доживем. Может, вам чего нужно? Может, чего подбросить?

— Картошки накопай, — сказала Любаша.

— Это запросто… Это сделаем… Так я на рассвете притащу, — обрадовался Жора.

— Слепой сказал: «Посмотрим», — усмехнулась Любаша и неторопливо, слегка покачивая бедрами, пошла к дому.

5

Легли в пристройке. Степка пытался заснуть, но не мог, потому что Нюра и Любаша разговаривали до полуночи.

Любаша сказала, что она в первый раз за два месяца ложится в постель, сняв платье. В Туапсе приходилось спать в халате или в сарафане, чтобы в случае тревоги успеть спрятаться в щель. Нюра спросила:

— Как ты думаешь, война скоро кончится?

— Этого никто не знает. Никто не знает, когда кончится война. Я так думаю…

— А Сталин? Сталин все знает, даже про нас с тобой знает, — горячо возразила Нюра.

— Нюра, ты училась в школе?

— Пять лет.

— Почему бросила?

— А ну ее… Нужна она мне! Не идут в мою голову науки. Не прививаются.

— Чем же ты занимаешься?

— Хозяйством у бабки заправляю. Вечерами на пляс в клуб хожу. Там патефон есть и гармошка. Только на гармошке теперь играть некому. Федора в армию забрали… Ух и хлопец был! Волосы черные, аж блестят, глаза — кинжалы, нос с горбинкой. Адыгеец!.. На прощание сказал мне: «Жди. Вернусь — сосватаю… Женой мне станешь».

— Ты с ним целовалась?

— На кой? Я еще ни с кем не целовалась, — гордо сказала Нюра.

— И ни один парень к тебе не приставал? — От удивления Любаша даже на локте приподнялась. Край одеяла сполз, оголив часть спины.

— Почему не приставал? — возразила Нюра. — Пойдет парень провожать. Наложит руку мне на плечо. А я ему враз: «А по какому это признаку?» Пусть только посмеет! Я бы ему рожу расцарапала, волосы повыдирала. Он бы у меня как подсолнух вылущенный маячил… Если драться, я парню и капли не уступлю. Танцевать приглашают, а у самих руки от страха потеют…

— Вот ты какая! — сказала Любаша. Легла на подушку и поправила одеяло.

— А я не хочу, чтобы он руку накладывал.

— Все у вас такие чудные?

Нюра засмеялась:

— Я чудная?.. Если бы захотела, я бы Лизку перевоображала. А кто меня потом за себя возьмет? На Лизке ни один дурак не женится.

— Что за Лизка?

— Девчонка… Не путем пошла.

— Почему так говоришь?

— А как сказать, если она и направо и налево…

— Красивая?

— Для парней…

Назад Дальше