Звучащее возвращается в памяти (притом что память — всего лишь слово, более или менее удачное, которым обозначают подчинение языку; obaudientia[56] — это восприятие звучащего слова во влажном, сумрачном мире неродившегося младенца, восприятие материнского языка, не столько выученного, сколько понятого; поэтому сумасшедшие слышат голоса и подчиняются им против собственной воли).
Аргумент VIII. Звать, кричать, молиться (возможно, писать) — это для речи то же самое, что для зрения — видеть сон.
Крошечный ребенок, склоняясь перед жизненной мощью и гигантским ростом матери, автоматически подчиняется воле агрессора. Неудержимо подчиниться воле агрессора — это и есть обучение родному, материнскому языку.
<…>
Ребенок угадывает малейшее желание матери, которое, по правде говоря, она ему навязывает в упаковке знаков.
Следствие. Важно и то, что, когда учишь родной язык, идентифицируешь себя с агрессором, но затем с его помощью нападаешь на чужих, а чужие — это попросту те, кто не говорит на языке вашей матери. Враги — это те, кто искажает язык, так что их невозможно понять. <…>
Наша игра зависит от предыдущих партий. Мы целиком зависим от них вначале, на то оно и начало.
Любя, мы от них зависим еще больше.
Мы не любим вспоминать, что, в общем-то, ничего собой не представляли, пока не начали говорить, а пока не заговорили, наше «я» было чем-то непонятным и молчаливым, как орел, бык, скала или звезда.
Аргумент IX. Парадокс человеческого опыта в том, что мы никогда не играем партию целиком. В этой пьесе, которую мы никогда не играем до конца, наша роль опережающая и опаздывающая, она задана полом и более или менее ограничена смертью. Прежде чем мы появились, для того чтобы мы появились, пьеса, представляющаяся нам драгоценной, уже разыгрывалась. Чтобы мы появились, надо было, чтобы прежде появились наши родители. Чтобы это произошло, надо было, чтобы наши бабушки и дедушки слились в объятиях. Вот примерно те основные фигуры, которые перемещаются по шахматной доске памяти. Эта доска установлена в палатке за сценой, где меняют имена и лица. Мы — партии, которые никогда не оканчиваются. Мы — прерванные партии, в которых почивший эрос и возрождающийся танатос играют роль более важную, чем наши имена и наши тела.
С точки зрения человеческого вида тайна заключается не в том, что древние называли похотью (сейчас это зовется либидо), а в любви, в отождествлении себя с другим.
Завороженность имеет мало общего с возбуждением и сладострастием.
Я нахожу опасной радость от встречи после расставания. Любой возврат — это риск разрушить себя или поглотить другого.
То же можно сказать про любовь с первого взгляда.
И про завороженность.
Завороженность — это проверка прошлого.
Даже лучше сказать: это объятие прошлого.
(Пока на земле не появился человек, самым надежным коитусом было пожирание, devoratio[57])
Любовь — это прошлое. Даже любовный акт — воспоминание о минувшем экстазе.
Но не только потому, что именно прошлое приводит в экстаз.
Аргумент X. Если вожделение предпочтительнее оргазма, то память о наслаждении привносит в настоящее ревность.
Вот почему настоящее, глубокое объятие есть ревнивое ожидание прошлого.
Гораздо проще уничтожить остатки прошлого, чем позабыть его, так же как проще уничтожить фотографию или забросать труп грудой камней, чем позабыть лицо, которое возвращается во сне. Существование прошлого незабываемо для тех, кто зависел от него при своем собственном рождении.
До всякого языка, помимо языка, — пока мы живы, мы не можем забыть взгляд. Любовь с первого взгляда — это тот древний контакт глаза в глаза, который вновь и вновь сверкает в раскате грома.
Аргумент XI. Человек — это млекопитающее, имитирующее плотоядение (заменившее пожирание падали пассивное, лавирующее, пугливое — пожиранием активным, хищным, прыгучим, танцующим).
Плотоядение было завороженностью в действии.
Вот почему в человеческом взгляде присутствует смерть.
Аргумент XII. В момент смерти человеческий взгляд — это и взгляд, в котором все умирает. Исчезает и тот, кто смотрит, и то, на что смотрят. Мир, где он еще жив, тоже отчасти угасает с его смертью. Существа, окружающие его, тоже отчасти гибнут с его смертью. Мало того, взгляд умирающего уже не может удержать того, что видит. То, что он видит, отчасти гибнет вместе с ним. Зрение каким-то образом связано с утратой. Что-то, глядя, перестает двигаться и завораживается. Что-то, умирая, отдает.
«Begreifen was uns ergreift»[58], — говорил Штайгер[59]. Уловить то, что нас уловило.
Вернуться к тому, что мы собой представляем. Таков был опыт искусства. Науки. Поскольку это был также опыт голода. То есть завороженности.
Опыт — это путешествие. «Erfahrung ist Fahrt». Странный круг, где то, что мы уже знали, становится внезапной истиной. Где историческое прошлое становится возрождением. Всякое существо этого мира есть безусловное прошлое, которое возобновляется. В 1935 году в парижском предместье Сен-Клу Марина Цветаева неожиданно написала: «…ибо у каждого воспоминания есть свое до-воспоминание, предок — воспоминание, пращур — воспоминание»[60].
Люди — животные, страдающие недостаточной забывчивостью.
В этом их таинственная значительность.
Таинственные смутные воспоминания цепляются за все. Природа есть воспоминание, подстерегающее все, что напоминает угрызения совести, которые мы в себе культивируем. Но с угрызениями беда в том, что это еще и челюсть. Это еще и ожерелье из зубов.
Первая любовь никогда не бывает первой. Ее всегда опережают. Так первый проблеск на небе — это еще не заря.
Астрофизики называют проблеск, предшествующий свету зари, зодиакальным. Это метеоры отражают солнечный свет до того, как солнце взойдет.
Еще это явление называют ложным восходом. Ложный восход — это еще не восход.
И любовь до любви — не воспоминание. Это загадочный след в нас. Это нечто ископаемое, предшествующее памяти, устройство которой нам неведомо, а смысл непонятен.
Глава шестнадцатая
Desiderium[61]
Я долго искал противовес завороженности, отраженной в древнеримской живописи, в латинской поэзии и философии, но так и не нашел. Какая антимагия может противостоять завороженности? Что могло бы разворожить романскую сексуальность? Что могло бы разворожить фашизм? Что могло бы разворожить аудиовизуальную зависимость (эволюцию завороженного подчинения) современного человечества, в котором, после того как открыли рынки, поработили нравы, искалечили души, большинство цивилизаций понемногу оказались поглощены Римской империей и христианством? Всё в текстах, которые я читал, и сценах, которые я наблюдал с М. во время ежевечерних поездок во взятом напрокат в аэропорту Неаполя маленьком красном «фиате», зачастую увиденных впервые, но, однако, никогда не создававших ощущения первого раза, — все подтверждало исступленное желание сбросить это ярмо. Все яростно пыталось с помощью каких угодно талисманов защититься от морока завороженности и мучительного упадка сил. Все в древнеримской литературе загоняло читателя в состояние восторга, против которого он оборонялся, внушало ему страх, от которого он отмахивался, пугало бесчисленными демонами — привидениями, стыдом, неизбежностью христианского греха, неудачами.
Не только Овидий, но и Лукреций, и Светоний, и Тацит.
Прошло два года.
Внезапно, больше чем два года спустя, со странной смесью отчаяния и уверенности, я обнаружил, что тщетно производил раскопки, путешествовал, исследовал древние поселения. Я с изумлением осознал, что не должен был искать то, чего не надо было искать. Другой полюс был у меня перед глазами.
Вот тезис, на котором я настаиваю: как ни странно, в Риме другой полюс — это желание.
Именно желание следовало противопоставлять завороженности.
В этом случае тоже, как и со словом fascinus, достаточно прислушаться к самому слову. Слово, которое представлялось мне, современному человеку, постоянно завороженному современными идеями, самым позитивным, какое только может быть, слово «желание» негативно.
Желание негативно не только по своей морфологии. Вожделение опровергает завороженность.
<…>
Желать, вожделеть — это глагол, недоступный пониманию. Это не значит видеть. Это значит искать. Сожалеть об отсутствии, надеяться, мечтать, ждать.
Siderare и desiderare: напор и спад. Жизненная сила крепнет и уходит (как море, которое то подступает, то отступает).
Странно, что латинское слово, обозначающее «желание», имеет тот же самый источник, которым две тысячи лет спустя французский язык воспользовался (опять по ту сторону Альп), чтобы образовать французское слово «катастрофа», désastre.
Desastroso — это рожденный под несчастливой звездой.
Желание — это катастрофа.
<…>
Желать не значит находить. Это значит искать. Видеть то, что незаметно глазу. Это значит отмежеваться от реальности. Разъединиться с самим собой, с обществом, с языком, с прошлым, с матерью, со своими корнями — со всем, во что был включен и замешан.
А если удар грома поразил вас — это значит найти, значит быть пригвожденным, значит найти с чем слиться, найти свою половину. Найти свою смерть.
«Человеческая жестокость». Проблема в том, что желание, в том смысле, который я ему придаю, помогает установить источник человеческой жестокости.
Аргумент следующий: завороженность подавляет завороженного. Освобождаясь от завороженности, человек снял ограничения на убийство себе подобного, допустил войны, дозволил извращения. Выпустил на волю все злодеяния, которые были изобретены впоследствии.
Я описал завороженность как зависимость, установившуюся еще до рождения. Большое тело выталкивает маленькое тело в мир и в язык. В материнском языке берет начало рабская зависимость от страны и общества.
Способность желать освобождает повинующегося ей завороженного от пассивной смерти.
<…>
Песах. Из этого следует определение любви как никогда не завершающегося избавления от напряжения, создаваемого человеческой сексуальностью. Как невозможность освобождения для неразлучной пары «завороженность — желанность».
Страсти Христовы, песах, — от страстей спасения никогда не будет, но настанет избавление от собственной нашей пассивности.
Рабами мы были.
Завороженными мы были.
Потом желанными.
Желающими.
Сложна жизнь, свойственная людям, поскольку двойственна их природа. Биологическая и культурная. Сексуальная и языковая. (И уж во всяком случае, раздираемая двумя противоречиями: мужское — женское, означающее — означаемое.)
Наполовину завороженная, наполовину желанная.
Наполовину животная, наполовину вербальная.
Это как игра в спички. Как построить фигуры из точек? Они следили глазами за движущимися по небу золотыми гвоздями и соединяли одни с другими, обнаруживая в них силуэты охотящихся людей или умирающих животных. Это не сознательные образы. Но это и не галлюцинации. Это фантазмы, выходящие из черноты неба точно так же, как животные выходили из наскальных расщелин в подобной же тьме, если не еще более глубокой.
Они доверяли темноте пещер тайну, рассказ, движение sidera в преждевременном падении зимней ночи. Они пели, выкликали имена их фигур в ночном небе.
Превращая stellae в созвездия, люди эпохи палеолита создавали именно то, что позже римляне назовут sidera.
Stellae — первые litterae. Так что созвездия — первые слова.
Эти sidera, эти светящиеся животные, непрерывно движущиеся по небу в ритме времен года, заставляли их возвращаться, сдерживали их поступь, пригвождали, ошеломляли. Звезды были хранительницами времен года. Художники были хранителями этих звездных хранительниц. Они были ночными стражами, прорицателями годового солнечного пути среди звезд. Этот путь, эта ода, этот odos[62] лежат в основе шаманского путешествия.
Путешествия в чрево человеческих желаний.
Это путешествие со звездами. Случилось так, что восточные цари увидели в небе звезду и пошли за ней.
Тогдашнего царя иудейского звали Ирод. Ирод вопросил людей из их свиты, почему восточные цари перемещаются караваном и почему они внедряются в страну, где он правит, не обратившись к нему. Погонщики верблюдов ответили, что их хозяева идут поклониться Царю Иудейскому, который только что родился. Обеспокоенный, царь Ирод спросил у них, о ком они говорят и где то место, куда они направляются. Волхвы передали свой ответ Ироду через переводчиков: Ibant Magi, quam viderant stellam sequentes praeviam. (Шли волхвы за звездой, которую они увидели, и она шла перед ними.) Тогда Ирод приказал, чтобы все новорожденные младенцы были убиты, потому что они угрожают его власти на земле Израиля.
Затем Ирод приказал своим людям следовать за восточными царями, как только те покинут город Иерусалим, идти за ними, точно псы, выслеживающие добычу, чтобы они указали ему, где спрятан младенец.
Волхвы шли за звездой, верблюды шли за волхвами, люди Ирода шли за верблюдами.
Когда звезда остановилась в небе, была зима, даже самая середина зимы. Было очень холодно. Цари исполнились превеликой радости (gaudio magno) и ускорили шаг, направляясь к этой звезде (ecce stella). Звезда стояла над хлевом, притулившимся к склону холма. Они вошли. Они увидели двух животных, женщину, мужчину и ясли. В яслях они увидели лежащего прямо на соломе совершенно нагого младенца.
Который кричал.
Которого согревало дыхание большой черной коровы.
Волхвы преклонили колена и простерлись ниц.
Они открыли свои сокровищницы. Они подарили младенцу золото, ладан и миро.
Совершив это, они, поскольку еще раньше получили предупреждение во сне (in somnis), что им нельзя идти обратно через город царя Ирода, возвратились на Восток другой дорогой (per aliam viam).
Нагота и обнажение. Желанность противоположна завороженности, как человеческая обнаженность — животной наготе.
Аргумент может быть представлен следующим образом: животным знакома нагота. Ее замечательно описывает Тора: нагота есть состояние, в котором нет наготы. Когда вопрос о наготе не возникает, наготы нет: это кошка, которая прыгает к нам на колени. Это дрозд, скачущий в зарослях бамбука.
Кто в этом случае заговорил бы о наготе? Такими мы были.
Нагота бывает лишь утраченная. Говорить — значит терять. Говорить — это влечение.
Следствие. То, что не завороженность, — то отсутствие: отсутствие знака весны в небе, отсутствие созвездия в зимнем небе, отмеченное отсутствие знака в видимом, его ожидание, сожаление о нем, его отслеживание. Это видение есть их de-siderium.
Я думаю, что само слово «влечение», как бы я ни вглядывался в его форму, как бы глубоко ни погружался в мир, который за ним встает, навсегда останется для меня загадочным. Любое знание — это лихорадочная попытка понять. Слово «влечение» обнаруживает два противоположных смысла — с точки зрения звезд, влияющих на земную жизнь, или с точки зрения людей в процессе созерцания или размышления.