Когда обед был наконец благополучно завершен, хозяйка села за рояль и спела бархатным контральто:
Бунин с чувством поцеловал ей руку.
– Лена, презентуй Буниным открытку! – подал голос Николай Дмитриевич.
– Какую такую открытку? – оживилась Вера.
Дело в том, что Елена Андреевна в свое время училась в школе живописи. Ее картины охотно брали на выставки, а одну приобрел даже Павел Михайлович Третьяков для своего знаменитого музея. С той картины были напечатаны открытки «Весна». Теперь Елена Андреевна надписала одну из них: «Милому Ивану, которого мы очень любим!»
– Спасибо! – улыбнулся Бунин. – Почти так мне надписывал свои фотографии молодой Шаляпин: «Милому Ване от любящего тебя Шаляпина».
Стали говорить о Федоре Ивановиче, о том, как он сидел за этим роялем и его могучий голос заставлял дрожать подвески на люстрах, а прохожие собирались под окнами. Он был частым гостем и на литературных «Средах», проходивших много лет под крышей радушного дома Телешова. Председательствовал на собраниях общий любимец – Юлий Бунин.
– Мне вспомнилась история другой открытки, ставшей вдруг знаменитой, разошедшейся многотысячным тиражом, – сказал Бунин.
– Там, где ты рядом с Шаляпиным и Горьким? – спросил Николай Дмитриевич.
– И с тобой тоже! Там же Скиталец и Чириков! А случилось это все неожиданно. Сошлись мы на завтрак в ресторане «Альпийская роза», что на Софийке. Завтракали весело и долго. Вдруг Алексей Максимович окает: «Почему бы нам всем не увековечиться? Для истории русской словесности». Я возразил: «Опять сниматься! Все сниматься! Надоело, сплошная собачья свадьба».
Николай Дмитриевич добавил:
– Ты еще поссорился со Скитальцем. Он стал тебе нравоучительно, словно провинциальный учитель, выговаривать: «Почему свадьба? Да еще собачья? Я, к примеру сказать, себя собакой никак не считаю. Не знаю, конечно, как другие!»
Бунин продолжал:
– Я вспылил. Отвечаю жестко Скитальцу: «А как же иначе назвать? По вашим же словам, Россия гибнет, народ якобы пухнет с голоду (хотя пухли только пьяницы). А что в столицах? Ежедневно праздник! То книга выйдет новая, то сборник „Знания“, то премьера в Большом театре, то бенефис в Малом. Курсистки норовят „на вечную память“ пуговицу от фрака Станиславского оторвать или авто Собинова губной помадой измажут-исцелуют. Ну а лихачи мчат в „Стрельну“, к „Яру“, к „Славянскому базару“…» Здесь вмешался в спор Шаляпин: «Браво, правильно! И все-таки, Ваня, айда увековечивать собачью свадьбу! Снимаемся мы часто, да надо же память потомству о себе оставить. А то пел, пел человек, а умер – и крышка ему». Горький поддержал Федора Ивановича…
Забавно окая, Бунин с привычной ловкостью весьма похоже изобразил Алексея Максимовича:
– Конечно, вот писал, писал – околел.
Пошли в ателье, «увековечились». Всемирный почтовый союз отпечатал с этой действительно исторической фотографии открытые письма.
– Эх! – протянул сладко Бунин. – Слава – как очаровательная женщина, так и манит в свои сети. А сколько знаменитостей побывало в вашем доме: Станиславский, Немирович-Данченко, дядя Гиляй, Короленко, Мамин-Сибиряк, Куприн…
– Пожалуй, в середине ноября следует провести очередную «Среду», и организовывать ее будет Юлий Бунин. Пусть зайдет, мы обсудим программу, – сказал на прощание Николай Дмитриевич.
За окном стояла тревожная ночь…
Иван Алексеевич мало выходил из дому, боясь попасть под случайную пулю.
Но добровольное заточение имело и благую сторону. В эти дни он много записывал в дневник:
«30 октября. Москва, Поварская, 26. Проснулся в восемь – тихо. Показалось, все кончилось. Но через минуту, очень близко – удар из орудия. Минут через десять снова. Потом щелканье кнута – выстрел. И так пошло на весь день. Иногда с час нет орудийных ударов, потом следуют чуть не каждую минуту – раз пять, десять. У Юлия тоже…
Часа в два в лазарет против нас пришел автомобиль – привез двух раненых. Одного я видел, – как его выносили – как мертвый, голова замотана чем-то белым, все в крови и подушка в крови. Потрясло. Ужас, боль, бессильная ярость… Выхода нет! Чуть не весь народ за „социальную революцию“».
Поздним вечером, когда и ходить по улицам стало опасно, кто-то повертел ручку дверного звонка.
Вера осторожно, через цепочку приоткрыла дверь и радостно проговорила:
– Юлий Алексеевич! Приятный сюрприз…
– Пробирался к себе в Староконюшенный, да решил к вам завернуть. Ночного странника чаем напоите?
– Даже водки нальем! – вступил в разговор Иван Алексеевич, вышедший из своей комнаты.
– Не откажусь! У меня новость. Захожу нынче в «Летучую мышь» на спектакль к Никите Балиеву. И вдруг сюрприз: рядом со мной занимает кресло сам… Горький.
Неистощимый на шутки, родоначальник российского конферанса (вместе с элегантным петербуржцем Алексеем Алексеевым), благодаря безграничному веселью и остроумию умевший ловко балансировать на грани рискованного, никогда, однако, не переходя рамки хорошего тона, Никита Федорович еще в 1908 году создал театр-кабаре «Летучая мышь». Его спектакли пользовались неизменным успехом. Любил Балиева и его театр Горький.
– Любопытное известие! – кивнул Бунин. – Да мне-то что от этого?
– Балиев и Горький просили сказать тебе привет, а еще Алексей Максимович добавил: «Очень жажду лицезреть Ивана Алексеевича с супругой завтра на званом обеде. Обязательно приходите!»
– Так не приглашают!
– Утром он сам тебе позвонит.
– А я не пойду к нему. Тем более что завтра я приглашаю тебя, братец, на обед в «Прагу».
Вера наливала в старинную чарку крепкий напиток, изготовленный на заводе знаменитого Н. Л. Шустова.
– Хороша! – крякнул Юлий хрипловатым баском и закусил нежинским огурчиком, крошечным, как детский мизинец, распространявшим дразнящий запах. Потом с аппетитом принялся за гуся, покрытого тонкой розовой корочкой, фаршированного антоновскими яблоками.
Когда Бунин бывал в Москве, он часто заходил в дом 32, что в тихом Староконюшенном переулке. Дом прятался в густом саду, а в боковом флигеле двухэтажного кирпичного дома жил и много творил Юлий.
Дом принадлежал доктору Николаю Михайлову, издателю журнала «Вестник воспитания». Но всю редакторскую работу тянул безотказный и работящий, как крепкая крестьянская лошадка, Юлий. Водрузив на нос очки в тонкой серебряной оправе, он с утра до ночи сидел за громадным письменным столом. Юлий вникал в рукописи, поправлял гранки, отбирал материал для публикаций, пытался разобраться в обилии только что вышедших сочинений – умных и бестолковых, из которых следовало составить рекомендательный список для чтения.
Когда-то, по молодости и неопытности, Юлий путался с народовольцами. Став взрослее, решил сделаться заядлым либералом. Он сочувствовал всяким течениям в политике и литературе, которые считались прогрессивными. Это отразилось и в программе «Вестника», который ставил своей задачей «выяснение вопросов образования и воспитания на основах научной педагогики, в духе общественности, демократизма и свободного развития личности». Выходил «Вестник» девять раз в год, ибо Юлий справедливо считал: в дни летних вакаций учителя, как и редактор журнала, должны от передовой педагогики отдыхать.
С годами к Юлию пришло разочарование – в человечестве. Он все чаще замыкался в своем узком мирке на Староконюшенном. Брату Ивану он признался:
– Идеи меня интересуют куда больше живых людей!
Педагог-теоретик романтично полагал, что «передовые идеи», даже насильно внедренные, могут сделать людей «более счастливыми». Заблуждение, к несчастью человечества, частое.
Из своего затворничества он охотно выходил лишь тогда, когда приезжал брат. Иван Алексеевич вовлекал братца в круговерть светских развлечений: рестораны с цыганками, вечеринки с танцами под граммофон, литературные собрания с жаркими спорами едва не до мордобития, театры с Собиновым и Шаляпиным – вся сия суета приятно разнообразила скучное сидение за статьями, которые мало кто читал.
Юлий восхищался своим знаменитым братом:
– Иван, ты гордость нашей фамилии. Тебя любит слава. Чует сердце, она вознесет тебя выше всех современников…
– Ну, братец, твоя лесть груба, но приятна! Но за что тебя любит моя Вера, убей – не пойму.
Сейчас Вера заботливо суетилась:
– Юлий Алексеевич, про соус не забывайте!
– И перцовкой, братец, не брезгуй! Из магазина Смирнова.
Вдруг страшно ударило за окнами, в шкафу задребезжал хрусталь. Юлий не донес до рта рюмку, задумчиво сказал:
– Снаряд, кажется, на Арбате разорвался. Любопытно знать, что же дальше будет?
Бунин, потягивавший чай, грустно поник головой:
– Ничего хорошего не ожидается. В деревне погромы, в городе стрельба, в Европе война… Как говорит Горький, много смешного, но ничего веселого.
Воцарилось долгое молчание.
– Алексей Максимович, думаю, снова уедет в Италию. Прежде мы гостили у него, почему бы… – начала Вера, но Бунин так взглянул, что она осеклась.
Часы глухо пробили час ночи.
– Пора спать! Юлий, оставайся у нас! – предложил Иван Алексеевич.
– Да, и ограбят, и зарежут – плевое по нынешним временам дело. Теперь преступников даже не ищут. К тому же завтра в полдесятого утра должен быть у Сытина. От вас добираться ближе.
Где-то со стороны Воздвиженки дробно застрочил пулемет, кто-то страшным голосом звал на помощь: «Караул!» Наступал новый день большевистской власти.
Утром Бунин спал долго. Разбудил его желтый луч солнца, пробившийся сквозь тяжелые, неплотно задвинутые гардины. Он лежал в постели, не отошедший от сна, наполненный безмятежной радостью ожидания чего-то счастливого, давно желаемого. Но вдруг в памяти пробудилось воспоминание действительного положения вещей. Так просыпается в тюремной камере заключенный, приговоренный к смерти и заспавший страшную реальность. И тяжелое чувство с двойной силой придавливает обманную радость.
Юлий успел спозаранку уйти к Сытину на Тверскую. Вера проспала уход Юлия. Бунин выбранил кухарку, не согревшую брату чай, а тот, по деликатности, не потребовал. Зазвонил телефон, Бунин снял трубку, услыхал грудной голос Катерины Павловны Пешковой:
– Иван Лексеевич, миленький! Приходите к нам сегодня обедать. Мы очень соскучились. Лексей Максимыч очень просит. Сейчас у него беседа с депутацией рабочих от Гужона, но если желаете, приглашу его к аппарату… Что передать? Придете?
Подчеркнуто вежливо Бунин ответил:
– Сожалею, Катерина Павловна, но у меня нынче обед уже назначен, – и дал отбой.
Это был отбой всем старым приятельским отношениям.
Он попросил телефонную барышню:
– Дайте номер 17–33!
Вскоре он услыхал вкрадчивый баритон Андрея, слуги Юлия:
– Кого прикажете позвать? Ах, это вы, Иван Алексеевич! Юлий Алексеевич, осмелюсь доложить, только что домой пришли, калошики ихние протираю… Сейчас приглашу-с!
Услыхав родной голос, Бунин коротко сказал:
– Братец, жди меня. Пойдем в «Прагу» обедать…
Бунин, накинув макинтош и надев калоши, вышел из дому. У ворот на маленькой скамейке сидел старый дворник в подшитых валенках. Он тянул вонючую цигарку. Мимо, горячо жестикулируя и продолжая, видать, острый спор, прошли два господина:
– Нет, простите! Наш долг был и есть – довести страну до Учредительного собрания!
Дворник смачно сплюнул и с сердцем сказал:
– В самом деле, до чего довели, сукины дети! До самой ручки…
Вдоль Поварской, грозно тарахтя и выпуская клубы дыма, так что Бунин шарахнулся в сторону, проехал броневик. На Арбатской площади стоял набитый дезертирами и прочей шпаной грузовик.
На грузовике размахивал руками не по сезону легко одетый, с оттопыренными красными ушами человечек. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок, жилет донельзя запакощен, на плечах кургузого пиджачка – перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены. Надрывая связки, яростно, со слюной во рту орал в толпу:
– Кровь борцов за свободу торжествует! Иго самодержавия зашаталось и рухнуло! Ура, товарищи! Долой грабительскую войну! Солдат, бей буржуазию, глубже воткни в нее свой штык!
Толпа равнодушно слушала, не выражая ни одобрения, ни возмущения. Лишь вертлявый старик в рваной поддевке, жевавший яблоко, швырнул огрызок под ноги и восхищенно произнес:
– Вот, паразит, язви его мать, языком крутит – ловко!
Оратор, тряхнув давно не мытой головой, азартно выкрикивал:
– Смерть угнетателям! Разотрем пролетарским сапогом гадину буржуазию! Утопим всех эксплуататоров в море крови! Вперед к мировой революции!
Бунин тяжело вздохнул и свернул направо, к Староконюшенному. Позже он писал: «Сперва меньшевики, потом грузовики, потом большевики и броневики… Грузовик – каким страшным символом остался он для нас, сколько этого грузовика в наших самых тяжких и ужасных воспоминаниях! С самого первого дня своего связывалась революция с этим ревущим и смердящим животным, переполненным сперва истеричками и похабной солдатней из дезертиров, а потом отборными каторжанами».
– Достаточно лишь посмотреть на такого «борца за идеалы», чтобы навеки возненавидеть всю эту шпану – революционеров! – сказал Бунин Юлию.
Тот согласно кивнул:
– Вся эта инородческая братия, пробравшаяся в Москву, уже, кажется, уверилась вполне, что может попирать нас, великороссов!
«Передовые идеи» вбивались пролетарским молотом, внедрялись штыком. Они находили горячую поддержку среди черни – дезертиров, не желавших воевать, жулья, выпущенного из тюрем, бродяг и бездельников.
Под горой растет ольха
В «Праге» после октябрьского переворота, кроме подскочивших цен, внешне почти ничего не изменилось. Кухня отменная, слуги вышколенные. Но словно над всей прежней легкой и беззаботной атмосферой пронеслось что-то темное, тревожное.
Братья выпили бутылку хорошей мадеры, съели обед и вновь оказались на Арбатской площади. Иван Алексеевич ткнул пальцем в пожелтевшую, чудом сохранившуюся афишку, висевшую на фонарном столбе. Грустно усмехнулся:
– До чего бестолковы чиновники, рвущиеся к власти! Эта бумажка выказывает их полными дураками.
Юлий прочитал:
«Комиссара Государственной думы М. В. Челнокова
В городе были случаи арестов и обысков, произведенные лицами явно злонамеренными. Объявляю, что по соглашению моему с Комитетом Общественных Организаций аресты и обыски могут быть производимы лишь на основании приказов, подписанных комиссаром М. В. Челноковым, командующим войсками А. Е. Грузиновым, председателем Комитета Общественных Организаций Н. М. Кишкиным, начальником милиции А. М. Никитиным. 2 марта 1917 г.».
Иван Алексеевич в первый раз за день улыбнулся:
– Представь: к насмерть перепуганному обывателю ворвались аферисты, суют хозяевам под нос якобы ордер на обыск и выемку. Несчастный обыватель что, графологическую экспертизу проводить будет? Да он не только не знает подписей Челнокова или Никитина, он имена их вряд ли слыхал. А вот сочиняли ведь «объявления», печатали, «доводили до сведения». Господи, среди кого мы живем?
Юлий согласно кивнул:
– Большевики и те, кто примазался к революции, шарят по домам, когда им хочется. Говорят, Цетлиных обыскивали. Унесли много ценностей.
– Нынче обыски стали как бы способом обогащения тех, кто втерся во власть.
– Цетлины, положим, богатые люди. У них плантации кофейные и табачные где-то в Южной Америке. А вот когда грабят какого-нибудь несчастного врача или журналиста – это истинное злодейство.
– Журналисты, журналисты… А кто, как не журналисты и литераторы, на протяжении нескольких десятилетий развращали толпу? – гневно сверкнул глазами Бунин. – Прививали ненависть к интеллигенции, к помещикам, призывали уничтожить «проклятых эксплуататоров», восхваляли разгул и анархию… Все это делала зловредная пишущая братия.