Фарватер - Берколайко Марк Зиновьевич 4 стр.


Да, Регина Дмитриевна Сантиньева вскоре, лишь только позволят формальности, станет Региной Дмитриевной Бучневой… вот же, следующего 5 марта и станет, чтобы отмечали они потом разом и общий день рождения, и день соединения.

А разве возможно что-то иное, если жизнь с Риной представляется ему совершенно естественной, в то время как ситуация «они врозь» отдает мертвечиной, словно вода в заброшенном колодце?

– Откуда у вас знание стольких иностранных языков? Этого ваша профессия требует, чтобы с каждым капитаном суметь поговорить?

– Все капитаны говорят по-английски, Регина Дмитриевна, его было бы вполне достаточно, а им я еще в детстве занимался. Сначала самоучкой, потом с репетиторами. Кстати, расхожесть в мореплавании именно этого языка как раз и показывает, кто воистину владеет морями.

Ему хотелось говорить много и убедительно.

– Хорошо, гимназические французский и немецкий плюс английский – а остальные языки откуда взялись? Вы, к слову, где в гимназии учились?

– Уездный город Павловск Воронежской губернии. Гимназия тамошняя весьма недурна, а я был в ней успевающим учеником. Остальные же языки «взялись» по велению профессии. Стать хорошим стивидором, умеющим обращаться с самыми разными грузами и порядочно зарабатывающим, а здесь, в Одессе, смею уверить, я один такой, – можно, лишь поработав в самых крупных портах. Поработал – и образовалось, таким образом, шесть европейских языков…

– Шесть?! – поразилась Рина. – Столько не каждый профессор-лингвист знает! Далеко не каждый!

– Вот и налейте мне, пожалуйста, в качестве премии, еще чашечку чая… Нет, ром добавлять не надо… даже капельку не надо – завтра заплыв, любая капелька во вред… А с молоком очень люблю, спасибо… Только вынужден признать, бывали у меня и неудачи: после двухлетней почти работы в Йокогаме знания японского остались на самом начальном бытовом уровне, все только на слух, даже вывеску не любую прочитаю. Не смог себя заставить вникнуть в язык тех, кто так обидно нас в пятом году поколотил.

– Все равно, почти семь языков, среди них четыре освоены не в юности, когда все легко дается, – потрясающе! Это же сколько вам новых слов и фраз пришлось затвердить, а еще и всякие фонетические выкрутасы!

Она слегка подыгрывала простительной мужской манере распускать перья и распушить хвосты, но Георгий игру не подхватывал, оставаясь – не в пример себе же вчерашнему – сдержанным и неизменно последовательным, как гимназический преподаватель, в очередной раз доказывающий почтенную «теорему косинусов». Правда, был Георгий «строго перпендикулярен» преподавателям математики, имеющим во всех гимназиях империи прозвище Пифагор, даже если в отличие от античного красавца были они безбороды, сутулы или кривобоки. Да еще и облачены при этом в тужурки, на плечах которых перхоть и меловая крошка перемешались и улеглись археологическими слоями – как пыль и прах веков над древнеегипетской «теоремой косинусов», жемчужиной тайного знания жрецов.

Право же, Георгию Николаевичу, одетому в щегольский летний костюм-двойку, не стоит придерживаться педагогически-жреческого стиля – так он при всей своей монументальности немного неестественен… хотя и очень-очень забавен…

Вот подробно и наглядно, помогая жестами, он объясняет сейчас, что учить язык следует целыми фразами, размещая их в памяти подобно тому, как майнуешь разные грузы в разные отсеки трюма, поименованные по принципу каталога: «итальянский, улица» или, скажем, «голландский, пивная».

«Не дай только бог, – съехидничала она мысленно, – перепутать отсеки и заговорить с итальянским нищим шаблонами из «голландский, пивная».

– Но не дай потом бог перепутать отсеки и заговорить с неаполитанским лаццарони шаблонами из «голландский, пивная», – закончил Георгий.

Она рассмеялась – как сообщница.

Он, слегка недоумевая, – неужто так удачно пошутил? – засмеялся тоже…

– О, да вам весело! – произнес чей-то слегка привизгнувший голос.

– Вот и мой муж! – пояснила Рина Георгию, и тот с трудом подавил желание сжать кулаки. – Ты прав, мой дорогой, – это уже вошедшему, – нам весело. Присоединяйся, рада вас познакомить: Георгий Николаевич Бучнев, личность во многих отношениях замечательная; Рудольф Валентинович Сантиньев – вы, Георгий Николаевич, об архитекторе Сантиньеве наслышаны, сами давеча упоминали. Чаю, Рудольф?

– Нет, дорогая, я только что чаевничал у себя в мастерской.

В этих «дорогой», «дорогая» чувствовались и остатки привязанности, и недобрая усмешка.

– Я видел, подойдя к окну, – обратился Сантиньев к Георгию, – как вы перемещали огромную емкость с вульгарно большим количеством тюльпанов. Разве вы не находите эти цветы пошлыми? Ты, Регина, в былые времена их недолюбливала и правильно делала – они же насквозь буржуазны, как, собственно, и сама Голландия.

– В былые времена недолюбливала, а с очень недавних – полюбила.

Нет, им не просто «вместе тесно, врозь скучно», они, уставшие донельзя, все еще фехтуют – и хотя выпады давно уже неловки, отбивы судорожны, а клинки затупились, но желание заколоть крепнет день ото дня.

– Однако же нести «в обнимку» такой неудобный груз, да еще издали, – представляю, какая для этого потребна физическая мощь. И она у вас есть, милостивый государь Георгий Николаевич, не так ли? Но грубая сила и гармония несовместимы, – вот и у вас, при чрезмерно развитых мышцах… сейчас пригляжусь…

Пригляделся и закричал, срываясь на фальцет:

– Дьявольщина! Я брежу?! Или живой Дорифор?![4] Что же вы сидите? – внезапно тон его, до этого высокомерный, за что хотелось дать оплеуху, сделался так мягок и вкрадчив, что уже стоило придушить. – Вас не затруднит встать и на несколько минут снять свой пошлый… нет, прошу прощения, во всех отношениях достойный пиджак? Ваш вид в сорочке Регину не шокирует, она ведь вас видела на пляже и всем, чем стоит полюбоваться, – налюбовалась.

Георгий не сомневался в свежести своей рубашки, в хрустящей накрахмаленности воротника и манжет, в строгости стиля подтяжек, однако его словно бы просили побывать натурщиком на занятиях по рисунку в Академии художеств… да не просили – практически требовали, и кто?! Ее муж, хозяин дома! Как же поступить: уйти, сказав на прощанье оскорбительную резкость, или попытаться обратить все в шутку?

– Решайтесь, не томите, – Сантиньев чуть ли не заламывал руки, – будьте выше буржуазных предрассудков, не прячьтесь за моралите! Дорогая, уговори своего… гостя!

– Снимите пиджак, Георгий Николаевич! – попросила Рина. – Когда мой муж впадает в экзальтацию, он, как капризничающий ребенок… лучше уступить. Я все потом объясню… прошу вас…

Бучнев встал.

– В дурных романах это, кажется, называется началом томительного обнажения? – говорил он, вешая пиджак на спинку стула. – Какую, кстати, позу принять, Регина Дмитриевна? Только не циркового атлета, ладно? Этим я уж сыт по горло. Кто, скажите, у вашего мужа в большей чести: Дискобол или Давид? Пракситель или Микеланджело?

– Да помолчите же! – Сантиньев уже стоял рядом и оказался лишь сантиметров на пять пониже. – Зачем что-то говорить, обладая таким телом?.. И вправду Дорифор, совершенный Дорифор! У того рост 178 сантиметров, то есть пять футов, десять и две десятых дюйма, – говорил он, все более возбуждаясь, – ваш же… сейчас-сейчас… глазомер у меня безошибочен…

– Шесть футов и почти три дюйма, – Георгий постепенно успокаивался, понимая, что ситуация скорее забавна.

– Не подсказывайте, сам вижу… минус каблуки… к вашему сведению, не «почти три дюйма», а где-то две целых семь десятых… стало быть, практически сто девяносто сантиметров. Коэффициент пересчета… один… ноль… да, один ноль семь. Прикинем шею: 44 сантиметра у Дорифора, здесь, стало быть, должны получить примерно 47… Вроде бы совпадает! В груди желательны 127, а имеем… – Он бесцеремонно сжал в кулаке складки бучневской сорочки, и та натянулась на груди до потрескивания в швах, – столько же приблизительно и имеем, браво, добрый вы молодец! Теперь бицепс проверим… – И, проделав с рукавом рубашки то же, что с полами, разъярился: – У вас, кажется, свои представления о гармонии?! Смазали все впечатление гипертрофированным бицепсом!.. Нет в мире совершенства, было, да все вышло… Ладно, Дорифор – это для скульпторов, пусть Паоло Трубецкой с Гинцбургом вас обмеривают. А я архитектор, для меня главное…

Он отошел на два шага и окинул гостя от макушки до пят придирчиво оценивающим взглядом.

– Рулетку бы взяли, – посоветовал Георгий, – или пядями по мне пройдитесь, я дамся, щекотки не боюсь.

– О, как вы несносны с вашей глупой болтовней! У меня, говорю вам, безошибочный глазомер, никакая рулетка не нужна: до пояса – шестьдесят и восемь десятых сантиметра… Боже правый, но при росте сто девяносто это в точности 38:62 – пропорция золотого сечения!! Регина, я это увидел!! У него, если сравнить высоту сверху до пупка и вниз от – чистая пропорция золотого сечения! Мечта да Винчи, идеал Дюрера![5]

И случилась метаморфоза: худая и угловатая фигура вдруг обрела пластику танцующей Саломеи; обволакивая плавными перемещениями, он будто бы сулил, что вот-вот явится чудо: Афродита из пены морской, птица Феникс из огня или полные воздуха и света чертоги – из собственных его горячечных замыслов.

Подвизаясь в цирке Чинизелли, Георгий навидался «гуттаперчевых» мальчиков и девочек, растянутых так, что работу их суставов не смог бы скопировать ни один шарнирный механизм. Но чтобы подобной пластикой обладал не «цирковой»? Даже не «балетный»?

Однако словами и голосом Сантиньев обволакивать не умел. Или не хотел.

Расходясь все сильнее, он визжал о высшем своем предназначении возродить в архитектуре власть золотого сечения, но все напрасно: ничего не смыслящий в гармонии Гауди проектирует величайший в мире собор, а он, Сантиньев, способный на гениальные озарения и за это угнетаемый пошлым миром, довольствуется жалкими заказами-крохами…

Право, если бы Саломея сопровождала свой несомненно обольстительный танец такими раздражающими звуками, то не только не получила бы от Ирода голову Иоанна Крестителя, а и лишилась бы, скорее всего, своей…

…Но внезапно стих и ушел, не прощаясь, бросив в дверях гостиной:

– Да, дорогая, ты не разучилась притягивать незаурядных людей. Только не омещань его тело, как пыталась обуржуазить мой талант.

– Вы мне кажетесь совсем родным, а вчера себя самое стыдилась: так откровенно бросаться на грудь к незнакомому мужчине! Не спорьте, сама знаю, что внешне все выглядело пристойно, перед Павлушкой неудобно не было, но мы же с вами понимаем: не бросилась, но бросалась. А сегодня озарило: родились мы в один и тот же год и день, стало быть, почти близнецы, а они ведь связаны неразрывно.

…У меня были два брата, погодки, гораздо старше. Оба офицеры, оба погибли в Мукденском сражении. А отец вышел в отставку полковником, в год, когда я окончила гимназию в Виннице. Все шесть лет жила в пансионате, потому что бригада отца расквартирована была далеко, в 70 верстах. Для братьев я навсегда осталась, даже уже в замужестве, надоедливой малявкой, но с отцом мы так были близки – не передать. Он специально выход в отставку к моему окончанию гимназии подгадал, чтобы целый год мир мне показывать…

Я до сих пор иногда думаю, что отец, умерев, лично мне изменил… грех так думать, но знаете, как бабы на похоронах воют: «На кого ж ты меня покинул!»… он, наверное, уверен был, что на мужа покидает… а иначе ни за что не умер бы, продолжал беречь…

Надо бы придумать, где Риночка – тогда еще Соловьева – познакомилась с Рудольфом Сантиньевым, только-только окончившим факультет искусств и архитектуры Римского университета и возвращающимся в Петербург, чтобы начать служить в реставрационно-строительной компании своего отца Валентина Сантиньева, обрусевшего итальянца Валенто Сантини.

Так что же? По всему выходит, что вчерашняя пансионерочка, за которой в Италии тянулся шлейф восхищенных вздохов: «О! Prima donna! Bella donna!», и ее отец, дородный отставной полковник, столкнулись с излишне – на вкус матерого вояки – темпераментным молодым архитектором именно в Риме?

К примеру, близ Ватикана? Или на площади Испании? У терм Каракаллы?

Нет, не годится!

Потому не годится, что сам я в Риме не был. Опишу беседу Риночки и Рудольфа на какой-нибудь милой улочке, допущу пару ляпов относительно этой милоты, и читатель, много уже где побывавший, завздыхает: «Ох, привирает!»…

Так пусть они встретятся в Праге, где я был и в которую влюбился так, что впору повторить за Маяковским: «прекрасно болен!»

… – Папу гибель сыновей подкосила, а тут еще он прочитал «Поединок» Куприна… вы читали?.. никогда не смейте по-доброму о ней отзываться… может быть, писатель он выдающийся, а все равно не смейте – эта повесть отца погубила! Читал взахлеб, плакал… а потом написал автору. О том, что армейская жизнь еще страшнее и бессмысленнее, чем описано, но раскрытие хотя бы части такой правды есть сообщение врагам России военной тайны – и за это он вызывает господина писателя, бывшего офицера, на дуэль. Поставил подпись – и тут же, за письменным столом, умер.

С той поры никого, с кем могла бы быть до донышка откровенной, как будто голос сверху мне сказал: «Все! Теперь – одинока!» Знали бы вы, как страшно такое услышать… Храни Бог вашего замечательного деда, но после того, как его не станет… настоящий мужчина в нашем мире не бывает одинок – сколько женщин к вам кидается, как я кинулась? И не отрицайте, что за глупое жеманство! Я не стану ревновать… если что, отойду в сторонку, будто меня и не было, мне не привыкать отходить… Муж мой… что ж, у каждого свой крест – несу и донесу. Только не вверх, как Спаситель наш, под этой тяжестью иду, а куда-то вниз сбегаю… Все быстрее, быстрее… уже спотыкаюсь – и где конец спуску?

«Дон Жуана» давали и в Пражской национальной опере, и в бывшем Сословном театре, где когда-то состоялась его премьера. Но самой манящей Соловьевым показалась афиша, обещавшая небывалое представление в театре марионеток у Карлова моста.

Туда они, прибывшие из Карлсбада и уже оправившиеся от сокрушающего воздействия тамошних вод, и отправились.

Отправились пешком – и вскоре пленились городом, в котором все так ладно пригнано и уместно размещено, в котором фасады соседних домов, нарядных каждый на свой лад, выглядят как дружные шеренги кокетливых девиц. Где все двери гостеприимны и ни одна не скособочена; все окна экономно узки, но ни одно не щурится подслеповато…

Георгию пришлось приложить много усилий, чтобы прервать ее на минутку: несколько раз менял позу так решительно, что кресло трещало, – не помогло… пришлось притворно раскашляться. Тут она встревожилась.

– Что с вами?! Простыли вчера в холодной воде?! Ненавижу эти ваши заплывы и решительно не понимаю, зачем они! Не надо объяснять, все равно ненавижу… Лихорадит? Дайте лоб пощупаю.

Подставил лоб, обмирая от блаженства.

– Жáра вроде бы нет. Но может, выпьете все же аспирин? Или послать Ганну в аптеку за лакричной микстурой?

– Нет-нет, Регина Дмитриевна, – так натужно кашлял, что голос сел… или от волнения сел? – беспокоиться не о чем. Хочу только попросить… Слушаю вас, сопереживая каждому слову, но и мне необходимо сказать нечто очень важное. Потому, как бы не было поздно, не прогоняйте меня ранее, чем выслушаете.

– Конечно! Господи, о чем тут просить, это само собою разумеется. Да хоть до утра проговорим, не хочу даже думать о сне и приличиях! Только это неправильно, когда такой большой человек хочет есть и стыдится сказать об этом во всеуслышанье. Обходится чаем с кексом и мысленно клянет хозяйку… Ганна, подавайте ужин! Что, Георгий Николаевич, верно я ваши желания угадала?

И была вполне довольна его поспешным кивком.

– Рудольф с нами давно уже не ест, наверное, так сохраняет отдаление, ведь совместная трапеза сближает, не правда ли? Вот мы сейчас и сблизимся: вы, Павлушка и я… Муж утренним курьерским приехал на три дня из Санкт-Петербурга, коротко со мной и сыном поздоровался – и вышел из мастерской только затем, чтобы на вас поглазеть…

Назад Дальше