Только сел он за стол, как голова матери высунулась из-за двери:
— Завтрак тебе скоро будет готов.
Старушка вошла в комнату. Ее сморщенное, забавно миловидное личико с остреньким профилем беспокойно подергивалось.
— Нет, больше я не могу, нет моих сил! — начала она угрожающим шепотом. — Прошу, прошу тебя, спустись на грешную землю, если не ради меня, то хоть ради ребенка! Несчастный ты наш бэби: растешь без матери, а отец, как блаженный, знает только свои расчеты да чертежи…
— В чем дело? Ну? — покорно спросил сын, хорошо зная, что ее не скоро остановишь.
— Ах, Лосева мне просто вздохнуть не дает. «Вы, — говорит, — с утра раннего на кухне ше-бар-шите». — «А что, — говорю ей, — поделать, если бэби просыпается рано, как птичка?» — «Вы, — говорит она мне, — кухню убирать не любите, а кухня у нас, сами видите, какая замечательная, и квартира у нас новая», — и тому подобное. «Ах, подумаешь, — отвечаю, — у нас в Киеве квартира была игрушечка, все блестело чистотой и уютом, и газ, и горячая вода весь день, а у вас на Лесогорском ни газа, ни горячей воды». А она — ну, не упрямство ли это, не гордость ли непомерная: ни за что ведь ни с чем не согласится! — отвечает: «А нам как раз это и нравится». Все время хвастается, что их «лосевскому роду» больше чем двести лет и что все у них знаменитые мастера. «Ах, — говорю я, — и в нашем роду они бывали: моего сына, — говорю, — в Кремль приглашали, сам товарищ Сталин его работой интересовался, а мой отец был замечательный скрипач, жалко, что сын мой не захотел». Ах, Юра, как это, в самом деле, ужасно, что ты меня не послушался! Жили бы мы не в этой дыре, а эвакуировались бы в областной центр, где тебе и филармония, и опера, и все такое! Какие хорошенькие девушки бегали бы за тобой, — скрипачей ведь всегда обожают. И ты мог бы выбрать себе среди них, которая нс стала бы обижать бэби… и мне, старому человеку, было бы легче… А тебе бы только где-нибудь притулиться — и ты уже доволен и даже не понимаешь, какой ты невезучий в личной своей жизни. Ну да, да, сыночек, не везет тебе… потому что тебе все некогда, твои возлюбленные танки все съели. Нечего головой мотать, уж я-то все на своей шее испытала от твоего вечного невезения… Тебя ничем, ничем не проймешь, тебе бы только торчать в своем бюро да вот в этих несносных расчетах рыться, а я, несчастная, знай тяни лямку…
В дверь вдруг постучали, и сердитый голос Натальи Андреевны сказал:
— Ксения Петровна, молоко у вас опять убежало!
— Ах, боже мой! — испугалась Ксения Петровна и заторопилась на кухню.
Юрий Михайлович облегченно вздохнул. Он был привязан к матери и любил ее, снисходя к ее слабостям, и про себя всегда отдавал ей должное: не в пример многим матерям, все-таки она хорошо знала многие стороны его натуры.
С детства, со времен скитаний с отцом по командировкам, Костромин привык к перемене мест. Взрослым, самостоятельным человеком он тем легче переносил эти перемены, чем больше накоплялся в нем опыт конструкторского труда.
Если он видел и знал, что попал на завод, где, по его любимому выражению, широким фронтом шагала техника, он быстро осваивался. Этот широкий фронт техники он скоро увидел и на Лесогорском заводе. Если даже на этом старом заводе происходят такие большие перемены, то что же происходит сейчас, в дни войны, на новых, современных заводах вообще на Урале? Широким фронтом техники Урал и привлекал к себе Костромина. Таким образом, самое главное у него было, а на все остальное он уже смотрел как на «преходящее». Удобства, конечно, он любил, но приучил себя от них не зависеть. Первое время его раздражало, что у него нет своего угла. Только очутившись «уплотнением», он в полной мере почувствовал, каким счастьем он обладал в Киеве, имея превосходный, с итальянским окном на Днепр, тихий и уютный кабинет. Но с тех пор, как хозяин нынешней квартиры Иван Степанович Лосев (он сразу с ним прекрасно сошелся) поставил к окну этот вот широкий некрашеный стол, Костромин перестал вспоминать о своем киевском кабинете. Лосевский стол, сработанный самим Иваном Степановичем, был замечательно устойчив; на его гладкой липовой столешнице просторно раскладывались рабочие черновики, удобно втыкались кнопки — и, право, это было очень удачное приобретение для работы.
Ранний ветерок распахнул окно, день вставал на редкость погожий, теплый, хотя и было уже десятое октября. Костромин невольно загляделся. Далеко на горизонте, под курчавыми навесами розовеющих облаков, как широкие волны застывшего моря, шли с севера на юг Уральские горы. Ниже гор густо чернели леса, и только там, где среди пожелтевших луговин и рыже-бурых холмов не спеша петляла Тапынь, начиналась богатая, радующая глаз своей яркостью, лесная пестрота. Пышным золотым пламенем горели березы, и багрово рыжели клены, пурпурно краснел осинник. Кое-где, как плащ-одноцвет, перекрывала это буйство красок зеленая хвоя; но тут же рядом, на выступе холмистого берега над рекой Тапынь, с той же силой полыхало богатство осени. А прямо против его окна, в скверике, раскачивались на ветру молоденькие рябины с редкими пучками коралловых сережек и бросали во все стороны узорчатые желто-зеленые листья.
Костромину вспомнились леса над Волгой, когда отец брал его с собой на охоту. Уральские леса походили на его родные волжские леса, как брат на брата.
Вдруг он вспомнил: сегодня до начала утренней смены назначен осмотр трофейного немецкого танка. Часы показывали половину восьмого. Сережа заворочался и сразу встал, румяный и взъерошенный, как рассерженный дрозд. Костромин поцеловал его и, крикнув: «Мама, Сереженька проснулся!», быстро вышел из комнаты.
Юра Панков, худенький высокий юноша-подросток, прыгая через вчерашние лужи, бежал по улице поселка и кричал срывающимся от неожиданности голосом:
— Танк у заводских ворот! Немецкий танк!
Из окна первого этажа нового дома высунулась серебряная старушечья голова в больших круглых очках и сердито спросила:
— Господи-владыко! Что ты, оглашенный, разорался на всю улицу? Какой там немецкий танк? Что ты мелешь?
Юра приостановился, держась рукой за сердце, будто новость, которую он нес в себе, бурей, рвалась наружу.
— Да честное же слово, бабушка Таисья, танк немецкий, трофейный, с крестом и черепом… Идите, сами посмотрите…
Дверь подъезда вдруг со звоном распахнулась, и на улицу, словно поднятая ветром, вынеслась молодая женщина в пестром бумазейном халате. Смолево-черная полурасплетенная коса, небрежно переброшенная через плечо, большие горящие черные глаза и все устремившееся вперед гибкое тело выражали такое отчаянное ожидание, что Юра даже испугался.
— Танк?! — закричала она звонким контральто, — Где он, гадюка? Где?
Еле успел ответить Юра, что фашистский, с разбитыми гусеницами, танк стоит у заводских ворот, как молодая женщина сорвалась с места и полетела, размахивая руками, словно крыльями.
Бабушка Таисья, высунувшись из окна всем своим сухоньким корпусом, закричала ей вслед:
— Марья Ивановна!.. Да куда же ты, Марья? Ох ты, батюшки мои, несется, будто спятила совсем! Пойдем-ка мы с тобой, Юрушка, да угомоним ее: это ведь такой, господи-владыко, кипяток, что и впрямь рехнуться ей недолго.
Обматывая на ходу вокруг сморщенной шеи пуховую шаль и путаясь в длинном драповом пальто, бабушка Таисья обеспокоенно продолжала:
— И побежала-то почти голая на танк глядеть, вот ведь дикая! Вот как простудится еще да сляжет, кто ухаживать за ней станет?
— Бабушка Таисья, я побегу вперед! — и Юра бросился догонять Марью Ивановну.
— Тьфу ты, все с ума сошли! — возмутилась бабушка Таисья и засеменила к заводу.
Она приходилась Юрию двоюродной бабушкой, и ей очень хотелось спросить о здоровье племянника Алексея Васильевича Панкова и о том, не получали ли писем с фронта от старшего его сына Сергея. Интересовали ее также и разные хозяйственные дела: отелилась ли панковская корова, зарезали ли боровка, вывезли ли из лесу дрова — да мало ли о чем можно спросить, когда более недели никак не соберешься побывать у своих.
— Ходить не ходишь, а на спрос тебе ответа нет! — серо бормотала бабушка Таисья, невольно убыстряя мелкие шажки. — Ишь ты, и все бегут, как одурелые! Сумасшедшая жизнь пришла, господи-владыко!.. Смотри, а Юрка-то уже догнал Марью Нечпорук!
Юрий не догнал бы Марью Ивановну, если бы она вдруг не упала, споткнувшись о камень. Она неловко поднялась, вскинулась было бежать, но схватилась за ушибленное колено.
Юрий подскочил к ней:
— Сильно ушиблась, Марья Ивановна?
— Нет! — вскрикнула она, злобно растирая голое, в крови и грязи, колено. — Черт с ним!
Прихрамывая, она побежала опять, глядя вперед мрачно горящими глазами.
— A-а! Вон он… Дьявол проклятый! Ой, мама, мамочка моя! Ой, милая моя, не завижу тебя больше никогда… Вот он, вот!
Она бежала, яростно грозя черной грязной глыбе немецкого танка.
— Где он, где? Дайте мне его, кто мою мать убил! — и женщина, подняв кулаки над головой, бросилась к облепленному осенней грязью горбатому корпусу фашистского танка.
Окружающие расступились перед ней.
— Марийка! Марийка! — крикнул испуганный голос, и Александр Нечпорук, проталкиваясь сквозь толпу, схватил жену за руку. — Кого ты тут шукаешь? Ведь это же трофейный танк, с войны прибыл… и он же пустой, гляди же!
— Пустой… — глухо повторила Марийка, но исступление с еще большей силой овладело ею.
Вырвавшись из рук мужа, она вплотную подбежала к танку. Молодое красивое лицо женщины исказилось жестокой душевной болью, а растрепавшиеся черно-синие волосы, казалось, встали дыбом над ее побледневшим лбом со смолевыми жгутами бровей. Она ударила кулаком по танковой броне и закричала высоким, срывающимся голосом.
— Марийка, Марийка! — пытался успокоить ее Нечпорук.
Но женщина, словно одержимая, вырвалась от него и, как будто от этого зависела сейчас ее жизнь, опять устремила свой пылающий взгляд на горбатую тушу с криволапым крестом. Башню танка своротило снарядом, а крышку люка вздернуло вверх, как черный, запекшийся язык.
Словно веря в сжигающую силу своих слов, женщина как бы взывала ко всему миру, и было что-то пророческое в ее летящем к небу звонком голосе:
— Все отомстится вам, гитлеряки проклятые!
— Стой! — вдруг раздался спокойный, жиденький голосок, и сморщенная рука бабушки Таисьи легла на плечо Марьи Нечпорук. — Эк, горяча ты, девка, пожалей себя. Маменьку в поминанье запишем, царство небесное ее душеньке, а тебе еще жить надо. Айда-ко, милка, домой, усмири сердце-то, а то еще лопнет. И было б из-за чего! — И бабушка Таисья, кивнув головой на танк, презрительно фыркнула. — Из-за такой пропастины убиваться?!
Нечпорук, воспользовавшись минутой, накинул на плечи жены свой пиджак и с помощью бойких и доброжелательных рук бабушки Таисьи вывел Марью из толпы.
Марья молчала и только устало поводила большими, мрачными глазами.
А трофейный танк ждала новая судьба. Заводские ворота медленно открылись перед тягачами, которые потащили мертвую машину на территорию завода.
Скрежеща и гремя своими разорванными гусеницами, фашистский танк тащился по старой уральской земле. Его пасть с торчащим вверх языком, казалось, безгласно лаяла в погожее, чистое небо.
Длинные шеренги людей двигались по двору: одни шагали от ворот к корпусам, другие шли им навстречу, — утренняя смена заступала ночную.
Около дверей мартеновского цеха Александр Нечпорук увидел Сергея Ланских и, вспомнив нервную вспышку своей Марийки, спросил закипевшим голосом:
— Видишь это гитлеровское изделие? Так бы и расколотил его на мелкие кусочки!
— Ну вот! — бросил Ланских, поднимая усталые, толстые веки. — Раз он тут — значит, для дела полезно.
«Всегда как водой холодной брызнет!» — подумал Нечпорук и спросил:
— Какова шихта была ночью?
— Неплохая. Ты все-таки загодя последи за своим подручным: парень на заводе еще новый, опыта небольшого и насчет завалки не очень строг.
— А разве он уже завалку начал? — смутился Нечпорук.
— Начал. Будь здоров.
Нечпорук сердито проводил взглядом худощавую фигуру Ланских. Ясно, сменщик намекнул ему: «Вот ты проглазел на фашистский танк, а твой подручный в это время начал завалку печи без твоего контроля».
— А что я, каменный? — ворчал Нечпорук, раздраженно толкая тяжелую дверь, — Что, у меня душа не имеет права кипеть, когда я эту погань вижу? — и он почти бегом устремился к своей печи № 2, которая показалась ему сейчас самым важным и необходимым делом жизни.
А танк уже полз мимо нового корпуса — кузнечного цеха. Двое кузнецов, соседи по бригадам — высокий, жилистый Матвей Темляков, местный уроженец, и Никифор Сакуленко, эвакуированный кузнец с Днепропетровщины, — шли, как всегда, вместе заступать смену.
— Ты это что отворачиваешься, Никифор Павлыч? — спросил Матвей, и его живые зеленоватые глаза блеснули в сторону ползущего мимо танка. — Не нравится тебе эта штучка?
Сакуленко вдавил голову в широкие плечи, и его приземистая фигура стала еще сутулее.
— Эти штучки, человече, я видел, когда они огнем палили, на город и на завод наш шли, — глухо ответил Сакуленко, и его крупное, мясистое лицо с мягкими, отвислыми усами сморщилось, как от боли. — Наш рабочий батальон восемь раз их отражал, а потом командование приказало нам отходить. И не дай боже никому бачить, как его ридный завод горит, не дай боже гнездо свое оставлять свинье на потраву…
Сакуленко повернулся спиной к лязгающему по двору танку и сказал, облегченно вздохнув:
— Да мы ж такая страна, что хорошие люди у нас везде найдутся. Сегодня мне жинка говорит: «Уж так-то я рада, что мы у Темляковых живем! Из-за них я, говорит, и к Уралу скорее привыкну».
— Еще так привыкнешь, Никифор Павлыч, что, пожалуй, уезжать потом не захочешь! — пошутил Матвей и опять посмотрел на танк: — Эк, ползет, образина! А мы с тобой, Никифор Павлыч, по случаю такой встречи работаем так, чтобы за ушами пищало! — задористо засмеялся Матвей и смешно, по-мальчишечьи, толкнул локтем приземистого, грузноватого Сакуленко.
— Что ж, давай! — оживился Сакуленко и молодцевато расправил свои каштановые усы.
Улыбчивым взглядом он окинул высокую, сильную фигуру Темлякова. Он был на десять лет старше его, но относился к нему как к ровеснику, — он уважал Матвея как мастера своего дела, нравился ему и характер кузнеца, открытый, веселый и бесхитростный.
Матвей широко распахнул дверь, и они вошли под голубой стеклянный купол горячего цеха.
Тягачи протащили танк мимо складов. Далее дорога вела к болотистому пустырю, где торчал новый рубленый домик, весело поблескивающий квадратными оконцами. Это была опытная станция, построенная нынешней осенью для обслуживания танкового пробного поля. Оно готовилось для недалекого будущего, когда Лесогорский завод, усиленный новыми цехами, будет выпускать не только башни и корпуса, но и танки прямо с конвейера.
Четверо мужчин стояли около домика и следили, как трофейная машина, тяжко переваливаясь, словно огромная бронированная жаба, приближалась к ним.
— Спотыкается как, разбойник, знает, что расплата пришла, — сказал Пластунов, посасывая свою трубочку.
Конструктор Костромин, завидев танк, надел свои большие очки, посмотрел на приближающуюся машину, как анатом на труп, который придется вскрывать. Это он предложил доставить на завод танк прямо из гущи боя, — он хочет изучить вражескую машину «в ее действительном состоянии». А действительным он привык считать то, что ближе во времени. Время он выбрал наверняка: враг рвался к Москве и бросил в бой, надо полагать, самые лучшие свои машины. С какой именно техникой немцы наступают сейчас, с какими последними их достижениями встретится он сейчас?
Как человек чаще всего раскрывается в самой обыденной обстановке, так и боевая машина лучше всего раскрывается для техника в своей жестокой обыденности — прямо из огня, дыма и крови. Эта встреча с вражеским танком значила для его работы над конструкцией новой серии очень много. После триумфального пробега его предвоенного танка ему было указано, что следовало бы модернизировать в танке. На той памятной беседе в Кремле был Сталин. Он сидел лицом к свету и больше слушал, чем говорил сам; иногда мягко останавливал говорящего, задавая ему вопрос. Получив ответ, он тем же непередаваемо осторожным движением руки и наклоном головы как бы говорил: «Хорошо, продолжайте» — и опять слушал, глубоко взвешивая слова, и казалось, ни одна мысль другого человека не могла скрыться от Сталина. Он видел и оценивал эту мысль с какой-то новой и совершенно неожиданной стороны для того, кто эту мысль высказывал. Костромин заметил, что временами в глазах Сталина посверкивали веселые искорки, словно он втихомолку гордился тем, что рассказывали ему о своей работе молодые и пожилые советские техники.