Кто, если не ты? - Герт Юрий Михайлович 14 стр.


В галерее было малолюдно, и когда Клим на третий день опять заступил на свое дежурство, старушка, вязавшая чулок у входа, подозрительно спросила:

— Вы что тут делаете, молодой человек?

— Смотрю,— стушевался Клим.

— А вы посмотрели —и хватит... И ступайте себе... Чего вам еще смотреть-то?...— сказала старушка настойчиво.

Она следила за Климом с такой опаской, что он не выдержал и двух часов. Досадуя на зловредную старушонку, он попрощался с «Сорренто», вышел на лестницу, но потом вернулся:

— А знаете,— сказал он старухе, которая встревоженно поднялась ему навстречу,— из Лувра все-таки сперли «Джоконду»!

— Вы идите, молодой человек... Идите себе с богом...— пробормотала она, пугаясь все больше, но, видимо, ничего не поняв.

— Я завтра снова приду,—пообещал.Клим.

— Но завтра он уже не пришел. Он понимал, что след снова затерялся, нить оказалась ненадежной.

15

Однажды Клим явился в класс за несколько минут до урока и увидел ребят, густо столпившихся возле подоконника, на котором восседал Шутов.

Клим сел за свою парту и старался не слушать, о чем галдели ребята. Он только понял, что речь идет о каком-то пари между Шутовым и Слайковским, и одни приняли сторону Слайковского, а другие — Шутова. Но на немецком языке наступила вдруг такая тишина, особенно когда вышел отвечать Шутов, так настороженно, с таким охотничьим азартом впились в немку все глаза, что Клим невольно подумал, нет ли тут какой-нибудь связи с утренним спором.

К Мальвине Семеновне, низенькой, горбатенькой женщине с густым слоем пудры на лице, никто не относился всерьез; в младших классах ее встречали разудалми частушками: «Калинка, мальвинка моя»... Мальвина Семеновна, с ярко накрашенными губами, в цветастом платье, с туфельками на высочайших каблуках, похожая на девочку, кричала на ребят раздраженным, дребезжащим голоском, но он никого не пугал, а наоборот — смешил еще больше.

Наверное, тишина, охватившая десятый класс, встревожила ее тоже, слишком уж она привыкла к неистовому шуму на своих уроках, и сказав:

— Übersetzen sie, Genosse Шутов, — она отошла к окну, маленькая, похожая на пичужку, которая чувствует опасность, но не знает, откуда она крадется.

— Ich liebe Sie, Мальвина Семеновна,—проговорил Шутов, подняв лицо от лежавшего на руке учебника и глядя прямо на немку.

— Что вы такое переводите? — сказала она.— Я вас прошу перевести параграф.

— Ich liebe Sie sehr,— повторил Шутов, не отрывая от нее глаз и слегка улыбаясь.— Ich denke von ihnen in der Stille ,der Nächte. Küß mih, mein Mädchen. Wollen Sie nicht heute Abends mit mir ins Кinо gehen? 1

Она еще не успела ничего сказать, даже растеряться как следует не успела, и даже не попыталась его оттолкнуть — такая маленькая, беспомощная — когда он подошел к ней и поцеловал ее в щеку. Только кровь отхлынула с ее лица, и на нем очень явственно, четко проступили румяна — густые, как у циркового клоуна. Потом у нее крупно затрясся подбородок и, громко стуча остренькими каблучками, она выбежала из класса, оставив на столе раскрытый журнал. Шутов же сплюнул, обтер губы и, подходя к своей парте, бросил Слайковскому:

— Коньяк за тобой. И чтобы пять звездочек — без мошенства!

Когда Клим, захлестнутый бешенством, очутился перед Шутовым и обрушил на его голову крик, похожий на рычание, он испытал при этом странное, головокружительное чувство: как будто его со связанными руками бросили в колодец, и он летит в пустоту, не в силах задержаться; уцепиться за что-нибудь. Он искал, он жадно хотел отыскать в глазах Шутова ответную злость, ярость, но в них было пусто, пустота — и только.

И когда он выкрикнул все, что мог, Шутов спросил:

— Кончил? — и как-то устало усмехнулся.

И Клим снова заорал, уже ясно ощущая, что вполне бессилен со своим криком, что тут надо просто ударить—с маху, всей силой, по этой спокойной, циничной роже, и бить, бить до тех пор, пока в ней проснется что-то человеческое.

— Кончил? — повторил Шутов второй раз, когда Клим выдохся.— Так вот. Если ты комсорг, ты других воспитывай. Не меня.

— А ты кто такой? :— крикнул Клим.

— Я — Шутов,— и он произнес вторично, растягивая слоги:—Шу-тов.

Но есть же где-то предел, какой-то предел!..

Вероятно, когда Клим оглянулся, в его взгляде было что-то такое, что всколыхнуло угрюмое молчание ребят.

— Нехорошо, братцы, все получилось,— хмуро сказал Мамыкин, сидя за своей партой и не подымая глаз.—Нехорошо...

— Проспался? — гоготнул Слайковский.— А сам ты что, не слыхал, когда сговаривались?..

— Слыхал,— виновато пробасил Мамыкин и тяжело вздохнул.—Да я сдуру думал, это шутка...

— Шутка! — Слайковский закатился тоненьким смешком.— Кому шутка, а кому — пять звездочек!

— А ты заткнись! — громыхнул Лешка по парте кулаком. Свекольный румянец, медленно разливаясь, поднимался все выше, охватывая его тугую, короткую шею, подбородок, уши. Лешка поднялся — медвежеватый, огромный — приблизился к Шутову.

— Слышь ты, Шут, нехорошо все получилось. Бугров тебе верно говорит — извиниться перед Мальвиной надо, прощения попросить... Зачем обижать человека зазря, такого — особенно...

— Нет, правда, ребята, правда!.— вскочил Лихачев, тряся своим рыжим, падающим на глаза чубом.— Чего там, Шут, тебе же хуже будет. Вышибут из школы, как пить дать! Вышибут!..

Его поддержали остальные.

Теперь, даже Слайковский смолк. Шутов остался один. Он с усмешкой оглядел ребят и ничего больше не сказал.

Ждали бури, но буря не разразилась. Наверно, Мальвина Семеновна — никто не понял почему —не рассказала о случившемся ни директору, ни Леониду Митрофановичу. На следующий урок она явилась как обычно — только без румян и в тускленьком платье мышиного цвета. И все заметили, сколько морщин у нее на лице и какое оно старое, и всем почему-то хотелось, чтобы она рассердилась, накричала на них своим тонким, дребезжащим голоском, но она не кричала. И когда Шутов извинился, выслушала его равнодушно и, сказав: «Садитесь», вызвала кого-то отвечать.

Извиняясь, Шутов смотрел на нее тем же пустым, скучным взглядом, как и тогда, когда объяснялся ей в любви, и только потом, возвращаясь на свое место, посмотрел на Клима с такой безудержной, такой торжествующей ненавистью, что тот почувствовал: война объявлена!..

16

Война была объявлена — и Клим снова почувствовал себя комсоргом, как в тот еще недавний день, когда он бросил свой класс в бой на Собачий бугор. Война была объявлена — война той темной, смутной силе, глухое сопротивление которой он испытывал постоянно и которая — так теперь казалось ему — сконцентрировалась в гнусной фигуре Шутова. Он или Шутов — третьего не дано!

Может быть, что-то насчет истории на немецком все-таки просочилось в учительскую, а может быть, просто оттого, что дела в десятом обстояли из рук вон плохо, Леонид Митрофанович устроил классное собрание и говорил долго, по пунктам, обо всех вместе и о каждом в отдельности, и было тоскливо слушать его строгую, безупречно логичную речь, полную свистящих и щипящих.

Решение пришло неожиданно и сразу же отлилось в форму четких лозунгов. И конечно же, в них было кое-что слишком... Но без такого «слишком» они мгновенно поблекли бы и превратились в нудные школьные прописи.

— Ни одной двойки, ни одной шпаргалки, ни одного замечания на уроках!..

В конце Клим прибегнул к магической формуле, которая в трудные моменты всегда выполняла роль могучего тарана:

—...Если мы — настоящие комсомольцы!

Он стоял перед классом суровый, как долг. С долгом не спорят. Ему повинуются. Правда, Леонид Митрофанович едва не испортил всего:

— Правильно, к этому следует стремиться.

В его тоне не хватало категоричности. Ребята сразу учуяли это. Слайковский опомнился первым:

— Ни одного замечания? Ничего не выйдет!..

И как бы в подтверждение, поднялся Лапочкин. Жалобно моргая белесыми ресничками, он сказал, что не может ручаться за русский письменный...

— Хорошо,— с несокрушимой решительностью произнес Клим,— мы прикрепим к тебе Михеева. И если ты не исправишь русский, вы оба положите свои комсомольские билеты вот на этот стол!.. И так — все?! Учтите: кто не согласен — пусть заявит прямо! Кто Против? Кто за? Принято единогласно!..

На другой день вышла стенгазета «Зеркало».

Над «Зеркалом» просидели добрую часть ночи, собравшись у Игоря. Наконец-то Турбинина удалось расшевелить! Его избрали редактором, и уж никому бы не пришло в голову именовать Игоря «маркизом», когда, лежа на полу, он рисовал карикатуры и выдумывал сатирические подписи. Турбинин добыл у отца три листа ватмана и снабдил редколлегию всем, начиная с красок и кончая крепким чаем с печеньем. Любовь Михайловна несколько раз неслышно входила в комнату, намекая:

— А спать когда же?..

Игорь отмахивался:

— Успеем...

В конце концов она сдалась и ушла в спальню, напомнив, чтобы, когда все разойдутся, Игорь выключил свет.

Вся школа бегала в десятый — смотреть газету. Особенный успех имели карикатуры Игоря.

Главным его шедевром была карикатура, в которой молодой человек в парике, похожий на Ленского, молитвенно простирал руки к небу, выдыхая перистое облачко с надписью: «Я люблю вас»... А в небе сияли пять звездочек... Сакраментальный смысл этого рисунка был понятен только десятиклассникам. Ждали, что произойдет, когда Шутов узнает самого себя, но тот сказал:

— Ничего, мальчики, постарались... Ничего...— и только рассмеялся отрывистым сухим смешком, рассыпав его, как дробь, сквозь зубы.

Игорь делал вид, будто ему безразличен успех стенгазеты, но Клим хорошо видел, как он исподтишка все время наблюдал за толпой у «Зеркала» и ревниво прислушивался к толкам. Ликуя от первой удачи, Клим едва сдерживал свою радость:

— «Пускай олимпийцы завистливым оком»...— сказал он, подойдя к Игорю.— Вот так-то, старик: это лишь начало!

— Ничего особенного,— процедил Игорь,

Но против воли лицо его осветилось горделивым сознанием победы.

«Ты еще вступишь в комсомол»...— подумал Клим..И сказал:

— Хочешь, я вечером почитаю тебе свою поэму?

17

Поэма, на которую легли отсветы недавней войны и зарева грядущих революций! Поэма, зычная, словно клич Будущего! Прочесть ее впервые Турбинину было для Клима высшим откровением дружбы.

Игорь слушал, раскачиваясь в кресле. Он сказал:

— Это агитка. К тому же сильно растянутая.

Губы его сложились в сочувственную улыбку.

В глазах тускнела терпеливая скука.

— Ерунду городишь! — крикнул Мишка.

Он разгребал в печке жар и теперь, обернувшись к Игорю, держал перед собой, как шпагу, докрасна раскаленную кочергу.

— Агитка! А Маяковский?

Кресло равномерно покачивалось.

— Здесь Маяковский ни при чем... Бугров подражает вначале Гейне, потом Уитмену, кое-где — Багрицкому... Впрочем, влияние Маяковского заметно тоже, но... опять-таки, это не влияние, а простое подражание...

— А там, где о Дон Кихоте? Это что, тоже подражание?— Мишка, повернувшись задом к печке, не чувствовал жара. В комнате запахло паленым.

— Отойди,— сказал Игорь,— брюки сожжешь... И положи кочергу...

Мишка не двинулся с места и кочергу не положил. Наоборот, он размахивал ею, продолжая наседать на Игоря: поэзия — это оружие, да, пусть агитка, ну и что же?..

Мишка мог заснуть, слушая Клима, но терпеть, чтобы на него нападали... И кто? Он всегда подозрительно относился к Игорю. Его добродушное, в несмываемых веснушках лицо стало злым, а огромный, раздвинутый до самых ушей рот извергал целые потоки наивных, суматошных доказательств.

Да, наивных! Клим это хорошо понимал... Но на черта надо было читать поэму этому эстету! Агитка!.. Сидит себе в своей коробке... Бледное, с желтинкой от света лампы лицо его полно снисхождения и высокомерия.

— Какая же это поэзия, если она нужна сегодня, а завтра ее выкинут в мусорный ящик? Я не признаю такой поэзии. Вот...— Игорь протянул руку к стеллажу, выдернул томик Мея. Но не раскрыл его:— Конечно, у Бугрова есть отдельные места, но в целом... Что же ты молчишь, Клим, ты не считаешь свою поэму подражанием?..

— Нет, отчего же...— Клим сам не узнал своего голоса — он стал мятым, как войлок.— Нет, отчего же, все списано у Гейне, у Маяковского... Ты прав: мусор! А мусор надо...

Не кончив, он подошел к печке. В глубине раскаленного зева вспыхивали и опадали голубые язычки — башни и шпили готического города. Взмах — и, плеснув страницами, как крыльями, поэма метнулась туда, где бесились острые огни.

— Уж это зря! — Игорь вскочил с кресла и бросился к Климу.

Мишка, совершенно забыв, что держит раскаленную кочергу, бросил ее на ковер и, с воплем «Проклятый идиот!» — по самое плечо засунул в печь руку. Через секунду, обугленная по краям, слегка дымясь, тетрадь лежала на полу, а Мишка, дуя на обожженные пальцы, бегал по комнате, ругаясь:

— Психопат! Мерзавец несчастный! — Клим снова схватил тетрадь, но Мишка вырвал ее.— Пошел к черту!

Они стояли, пронизывая друг друга свирепыми взглядами.

— Ну ладно, черт с тобой,— наконец сдался Клим.

И толчком распахнул дверь. Игорь выбежал за ними вслед, крикнул: ,

— Куда же вы?..

Они молча спускались по лестнице — негнущийся, прямой Клим и за ним — Мишка, зажав под мышкой опаленную руку.

Игорь помедлил немного, потом захлопнул дверь и вернулся в свою комнату. Поднял кочергу — на ковре осталось черное пятно. Игорь провел по нему подошвой — сквозь прожженную дыру показалась желтая половица. А, черт с ним, с ковром... Но как бросился Мишка к печи!.. Игорь сел за стол, раскрыл задачник по алгебре. Конечно, сплошное подражательство... Слабая рифма... Мишка ничего не понимает в литературе... В бассейн двумя насосами накачивают воду. Через какое время бассейн наполнится, если известно... Дон Кихот и Санчо Панса... Неужели зависть? Мишка... Преданное собачье сердце. А впрочем, разве это — дружба? Во всяком случае, он не способен быть таким Мишкой. Дружба равных — сильных, умных, независимых — другое дело... Бугров... Непризнанный гений... Если известно, что за одну минуту через первый насос в бассейн поступает в три раза больше, чем... Новое светило... Были Гейне, Байрон, а теперь появился Бугров... Смешно, леди и джентльмены...

— Игорь, обедать! ....

Итак, начнем сначала: в бассейн двумя насосами накачивают воду...

— Игорь, обедать!..— мать осторожно открыла дверь, подошла к сыну, провела мягкой нежной ладонью по волосам. Упрямые, жесткие, блестящие... Сейчас его не оторвешь — присев рядом, на подлокотник кресла, она молча наблюдала за возникавшими на бумаге значками алгебраических формул.

— Не мешай!

Она убрала руку. Бедный мальчик! Ему приходится столько заниматься... Он очень способный, но одних способностей мало, чтобы получить золотую медаль... Они все меньше видятся и разговаривают — занят, занят... Хорошо, она не помешает.

Любовь Михайловна, не отрываясь, смотрит на сына, на его широколобую голову, склоненную над учебником, резкий, отчетливый профиль... Как странно — иногда ей приходит на ум, что это вовсе не ее сын... чужой, совсем взрослый юноша. Он становится все серьезней и угрюмей с каждым годом и, вытягиваясь вверх, словно незаметно уходит от нее все дальше и дальше. Прежде она ревновала его к друзьям, старалась быть ему товарищем, почти сестрой... Он все схватывал на лету. Гуляя в сквере — рос Игорь болезненным, слабым мальчиком — они перебрасывались английскими фразами. На них смотрели с удивлением и завистью. Она сама казалась себе моложе, смеялась,, заставляя Игоря разыгрывать кавалера — брала его под руку, давала денег, чтобы он покупал ей цветы... Он развивался быстро, она не успевала прочитывать того, что читал он, и, стараясь понять ход его мыслей — и не улавливая его — она влекла сына туда, где чувствовала себя уверенно: английский, музыка... Где и когда впервые возникла между ними незримая трещинка?.. У сына и отца тоже не было близости. Впрочем, не она ли сама — еще давно — встала между ними?

Назад Дальше