Клим обрадовался:
— Вот! Видали?
— А ну, еще раз! — восхищенно закричал Мамыкин.— Ловко!
С тех пор Игорь стал главным консультантом и помощником Клима. Он великолепно гнусавил «бонжур», учил дипломатов с великосветской непринужденностью снимать перчатки и рассказывал биографии всех действующих лиц.
— Откуда тебе это известно? — изумлялись ребята.
Игорь посмеивался. Из всего класса только Бугров и Гольцман знали, что Турбинин готовится в институт международных отношений.
Мало-помалу репетиции начали затягиваться до полуночи. Бугров и Турбинин были требовательны, но слухи о пьесе разлетелись уже по всем школам города— и ребята не роптали. Даже Лапочкин, который получил подряд две двойки по тригонометрии. В самых комических местах его лицо принимало теперь выражение мировой скорби. Клим, чувствуя себя виноватым, обещал зайти к нему и помочь по математике. Завтра же.
Мишка не был злопамятен. Он давно простил Игорю и Климу тот разговор, когда они обозвали ребят стадом баранов. Однако на этот раз он не удержался:
— Так-то вот, мудрецы и поэты,— сказал Мишка, когда они вышли от Лапочкина.
Где-то на крыше беспомощно и зло, словно крылья птицы, которой уже не взлететь, хлопал полуоторванный лист железа. Игорь молчал. Впервые не нашелся он, чем ответить. Он так подавленно молчал, что Клим прикрикнул на Мишку:
— Заткнись! Нашел время...
Мишка протяжно вздохнул и сунул нос в воротник, пытаясь укрыться от ветра, хлеставшего режущей, как стекло, снежной крупой.
Клим, расстегнув пальто, жадно глотал колючий воздух. Как будто, вливаясь в бронхи, он мог остудить палящий стыд от воспоминания о том разговоре, на который намекнул Мишка, о собрании, когда с неистовым упорством он требовал исключить Лапочкина из комсомола.
Он нащупал в кармане лоскутки бумаги — голубой бумажный цветок, что на прощанье подарила ему Оля, младшая сестренка Бориса Лапочкина. Пальцы впились в проволочный стебелек.
Он сам не понимал, отчего так потрясли его именно эти цветы. Не убогая комнатенка, в которой все вопило о бедности и нужде; не стены с бурыми потеками под потолком; не ребенок в короткой рубашонке, ползавший прямо на грязном половике; не мать Лапочкина с худым желтым лицом и костлявыми локтями; не сырой, удушливый воздух, в котором все запахи забивал пронзительный запах щей; не это поразило его, а то, что повсюду — на подоконнике, на столе, на обеих кроватях, загромождавших почти всю комнату,— всюду виднелись полоски цветной бумаги и горки пестрых, ярких искусственных цветов. Их изготавливали всей семьей — малыш лет шести раскрашивал бумагу, девочка постарше — Оля — с такими же, как у Бориса, светлыми, почти белыми волосами, запле тенными в жиденькие косички, привычными движениями резала бумажные листы ножницами, мать нанизывала на проволоку разноцветные лепестки. Пока она очищала от картофельной шелухи кухонный столик, пока Игорь и Борис, примостясь за ним, решали задачу, Клим все смотрел на Олины руки — детские, тонкие, перепачканные клеем и краской, с розовыми рубчиками от ножничных колечек на большом и указательном пальцах.
— Зачем вам столько цветов? —спросил он.
— За них на базаре по рублю дают,— ответила Оля, чуть покраснев.— А вам нравятся?
— Очень,— сказал Клим.
— Хотите, я вам подарю? — в голосе ее было столько наивной радости, что он не смог отказаться.
К ним подсел Мишка, до того игравший с малышом. Он отобрал у девочки ножницы и стал резать сразу несколько сложенных вместе листов.
— Нужно усовершенствовать труд,— сказал он.
Потом пришел Борькин отец,— невзрачный, маленький, с тихими серьезными глазами. Он поздоровался с ребятами — ладонь у него была загрубелая, шершавая, в кожу въелась металлическая пыль.
Игорь уже кончил решать задачу, они собирались уходить, Борькина мать не удерживала их — она за все время не проронила ни слова, только кашляла — знакомым Климу, из глубины рвущимся кашлем. Но отец сказал:
— Ты что же, Борис, товарищей своих отпускаешь? К столу пригласил бы...
— Конечно,— сказал Борис,— оставайтесь.
Мать молча сгребла в передник цветы с клеенки.
— Нет,— заторопился Клим,— нам пора.
Но взглянул на отца Борьки — и остался.
Табуреток не хватало, они с Мишкой уселись на одной. Мать принесла кастрюлю с картофелем.
— Значит, вместе учитесь? — сказал отец.— Хорошее дело, хорошее дело... Борису сейчас трудно приходится — мать вот у нас занедужила... Туберкулез врачи признают, а по-простому чахотка...
— У меня мать тоже туберкулезом болела,— сказал Клим, слишком поздно сообразив, что не следовало этого говорить. И чтобы как-нибудь замять свою оплошность, прибавил:—Эта болезнь мне известна. Прежде всего чистый воздух нужен.
Отец обмакнул картофель в соль:
— Воздух-то воздух, это мы знаем. Да где ж в такой тесноте воздух... Шесть живых душ.
— Надо бы попросторней квартиру найти,— вмешался Игорь.
— Да где ж ее сыщешь?..
— Обязаны дать,— сказал Игорь убежденно.
— Обязаны-то обязаны... Да не одни мы такие...
— О господи! Молчал бы уж лучше! — Борькина мать ожесточенно сверкнула глазами на мужа.— «Не одни мы»... Да разве дадут кому нужно?..
— Снова ты, Маша...— робко попробовал тот остановить жену.
— Снова! Себя не жалеешь—детей бы пожалел! За что ты на фронте кровь проливал?.. Если власть — так пускай сначала придут да посмотрят, а потом уж из кабинетов гонят!
— Маша...
— Да что — Маша, Маша! Выгнали тебя из кабинета — так уж и скажи! Пятнадцать лет за одним станком, а сунулся к директору — так он тебе и кукиш под нос!..
Клим обжегся картошкой.
— Как же так? — переспросил он,— Вас директор выгнал? Да значит ваш директор — бюрократ и мерзавец! Вы бы ему...
— Конечно,— сказал Игорь.— А кто ваш директор?
— Да что там,— проговорил Борькин отец, как бы не расслышав его вопроса.— Мы — люди маленькие, а они — начальство... Что про это толковать...
— Ничего, дай срок, я вот сама к нему отправлюсь, я уж с ним потолкую! Я уж так потолкую, что чертям жарко станет! — Борькина мать отошла к плите, загремела чугунками.
— Свинья ваш директор! — сказал Клим.— Про него в газету написать! А, Игорь?.. Таких самодуров учить надо!..
— Кто ваш директор? — переспросил Игорь.
— Вы ешьте, ешьте, картошка-то со своего огорода, ишь, рассыпчатая какая...— отец Лапочкина подставил кастрюлю поближе к Климу.
— Да чего ты крутишь? — крикнула мать.— Спрашивают — скажи! Пусть знают! — она повернула к ребятам худое, впалощекое лицо в красных отсветах пламени.— Турбинин — его директор!..
...Они миновали сначала Мишкин дом, потом улицу, где обычно сворачивал Игорь, они шли дальше — и думали, думали... Надо же было придумать, как теперь быть!..
И перед глазами Клима опять и опять мелькала Оля с ножницами, шершавые, загрубелые руки Борькиного отца, малыш на полу... И цветы — шуршащие, яркие, мертвые... Как Лапочкин учит уроки? Кажется, это его они упрекали, что он ничего не знает про Гегеля... Нет, не его... Но все равно — а другие? Может, и у других не лучше? Что делать? У нее туберкулез, а тут же дети, общая посуда, одна комната... Бараны! Кто бараны? Это они — тупые, пошлые бараны!..
Ветер превратился в настоящую метель, он рвал фразы и уносил их клочья в гудящую, воющую тьму.
— ...Есть советская власть!.. Горсовет есть!—причал Клим, наклоняясь к Мишке.— Мы... В горсовет... Расскажем...
— Жаловаться?..
— Драться!..
— При чем горсовет... Завод предоставить должен...
И верно: на кого жаловаться в горсовете! Игорю — на своего отца?..
Игорь ни разу не разжал туго стиснутых губ.
— Что делать будем? — крикнул ему Клим.
Игорь не ответил. И когда Клим заглянул ему застывшее, хмурое лицо: «Тебе... поговорить с ним надо!» — Игорь снова ничего не сказал, только еще ниже надвинул на глаза седые, обметанные снегом брови.
23
Турбинины собирались в театр: главный режиссер, который называл Любовь Михайловну «самой талантливой зрительницей города», как обычно, прислал билеты на премьеру. Только что ушел парикмахер — в воздухе еще стоял запах паленых волос — и теперь, сидя в гостиной, Игорь слышал, как мать проказливым, капризным голосом требовала, чтобы отец похвалил ее новую прическу. Потом зашуршал шелк — она одевалась. Фыркнул пульверизатор — отец кончал бриться. Он всегда брился по утрам, наспех, оставляя островки серой щетины снизу подбородка, но в такие минуты, как эти, мог позволить себе роскошь выбриться неторопливо, смягчить раздраженную кожу горячим компрессом, побрызгать одеколоном... Игорь посмотрел на часы. «Большой Бен» показывал семь. «Большим Беном» прозвали старинные стенные часы— Любовь Михайловна очень гордилась ими утверждая, что их бой — копия боя часов на Вестминстерском аббатстве в Лондоне. Однако несмотря на знаменитое родство, часы ходили скверно, то забегали вперед, то отставали, то замирали совсем. Когда Любовь Михайловна созывала целый консилиум из лучших часовщиков, они многозначительно цокали языками, хвалили механизмы, и часы неделю шли без перебоев.
Игорь сверил их по наручным — нет, на этот раз они показывали время точно. Игорь рассеянно полистал газету, заглянул в спальню: отец уже примерял галстук. Игорь отошел от двери и опустился в кресло.
Между ним и отцом издавна установилась граница, которую оба нарушали редко и неохотно. Виделись они мало и привыкли отлично обходиться друг без друга. В их отношениях не было вражды, просто каждый жил в своем мире, несколько ироническое уважение — вот и все, что их связывало, особенно в последние годы. И когда Максим Федорович, хорошо выбритый, посвежевший, в парадном костюме стального цвета уверенными, бодрыми шагами вошел в гостиную и, тоже развернув газету, сел напротив Игоря и широко раздвинул колени, чтобы не помять складки на брюках — первая фраза далась Игорю с трудом, но все-таки он ее произнес точно как задумал, слово в слово.
— Ты смотри, «Водник» опять продул!—обрадованно сказал Максим Федорович и, достав из верхнего кармана карандашик, что-то подчеркнул в газете.
Смолоду он был завзятым хоккеистом, а «Водник» являлся постоянным соперником заводской команды.
— Это все, что ты можешь ответить? — спросил Игорь.
Максим Федорович снова заслонился от сына газетной страницей; видимо, ему не хотелось нарушать настроения отдыха и покоя; Игорь услышал ровный, спокойный голос:
— Ты не сообщил мне ничего нового.
— Значит, тебе все известно?..
— Конечно.
— И ты выгнал его из кабинета?
— Не помню. Должно быть, я просто сказал, что у меня есть приемные дни.
— А если бы он пришел в приемный день? Ты дал бы ему квартиру?..
Теперь он увидел перед собой холодный голубой глаз в досадливом, усталом прищуре.
— Тебя что, уполномочили быть ходатаем?
— Никто меня не уполномочил.
— Тогда в чем же дело?
— Мы учимся с его сыном в одном классе.
— Вот как,— сказал Максим Федорович. Он отложил в сторону «Физкультуру и спорт».— Вот как. Товарищеские чувства... Это похвально. А может быть, скажем, из тех же товарищеских чувств ты как-нибудь бы зашел в мой кабинет?
— Зачем?
— Посмотреть, послушать... Ко мне приходят десятки людей, и семь из десяти говорят о жилплощади.
— И ты всех выгоняешь из своего кабинета?
— Я говорю им: ждите очереди.
— И длинная она, эта очередь?
— Длинная.
— А если у Лапочкина умрет мать прежде, чем очередь подойдет к ним, и вдобавок перезаразит своих детей?..
Максим Федорович окинул сына протяжным, внимательным взглядом, ответил с расстановкой:
— А что я могу сделать?
В его лице с широким, крепко сбитым подбородком, крутыми скулами, тяжелым, высоким лбом было невозмутимое сознание собственной правоты. Игорь чувствовал это, но что-то постыдное, оскорбительное заключалось в этой безысходной правоте. Он стиснул ручку кресла.
— Я не знаю, что я мог бы. Я не директор. Может быть, для начала я дал бы матери Лапочкина путевку в санаторий.
— Ты полагаешь, она одна нуждается в путевке?
— Нет, почему же,—сказал Игорь.— Например, еще моя мать. Ей ведь курорт необходим так же, как и Лапочкиной.
— Твоя мать тоже больной человек, у нее истрепаны нервы и сердце.
— Страшно!.. — усмехнулся Игорь.
Он с мстительной радостью заметил, что попал в
цель. Максим Федорович расстегнул пиджак и поправил и без того лежавший на месте галстук.
— ...И, вероятно, тебе известно, что она ездит вместо меня, а я имею право раз в году...
— Слесарь Лапочкин тоже имеет право...
— Мне кажется, ты вмешиваешься не в свое дело...
— Неужели?..
Максим Федорович прикрыл глаза. Когда он снова открыл их, они были по-прежнему холодны и спокойны.
— Я думаю, прежде, чем учить отца, тебе следовало бы пожить в строительных бараках, попачкать руки машинным маслом, понюхать пороху на фронте, посидеть в директорском кресле. Когда ты пройдешь через это, мы поговорим.
Он знал, что кончится этим. Он знал, что так вот и кончится. И завтра Бугров опять спросит: «Ну, что?» — «Ничего!» Его не убедишь, он скажет, что Ленин в Смольном жевал ржаные корки...
— Что?..
— Ленин в Смольном жевал ржаные корки!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего особенного! Если ты не можешь выстроить дом, то ты можешь хотя бы поменяться с Лапочкиным квартирой.
— А остальных? — Максим Федорович поднялся.— Остальных ты тоже собираешься вселить сюда?
-—Там будет видно! Но так... Так было бы по крайней мере честнее для коммуниста!.. Я думаю!..
— Я думаю! — Максим Федорович приблизился к сыну.— Кто дал тебе право все это думать?
«Бугров, наверное, сказал бы: Революция! — Игорь тоже встал.
— Так вот... Сначала вы сами что-нибудь сделайте для революции, а уж потом — потом! — требуйте жертв у других!
— И сделаем!
— Сделайте! Я в ваши годы уже кое-что сделал!..— крикнул Максим Федорович и широко и быстро шагая, вышел. Когда Любовь Михайловна —ароматная, красивая, в изящном платье — вбежала в гостиную, Игорь сидел в кресле, развернув перед собой газету.
— Что здесь произошло?.. Вы поссорились?..
— Ничего,— сказал Игорь.— Мы обсуждали результаты последнего хоккейного матча.
— Так одевайся—уже пора!
— Я не иду в театр, мама,— процедил Игорь.— Я вспомнил, что завтра у нас сочинение, надо готовиться...
Когда через два дня к нему подошел Боря Лапочкин, отозвал в сторонку и с беспокойством сообщил:
— К нам комиссия приходила... Насчет квартиры... Ты с отцом говорил?..
Он сказал:
— Нет.
— Вот и хорошо,— облегченно сказал Борис.— А то отец все матуху ругает... Так ты смотри — ни полслова!..
— Ни полслова,— сказал Игорь.
24
Близилась генеральная. Директор сказал, что на нее придут, представители районо, райкома комсомола, учителя — и все решится...
Дипломаты клеили цилиндры, запасались гримом, дозубривали тексты. Клим нервничал. Он не был уверен ни в чем — ни в пьесе, ни в артистах. Перед генеральной, на последнюю репетицию не явился Лешка Мамыкин.
Он играл одну из главных ролей. Взбешенный Клим помчался разыскивать его вместе с Лапочкиным, который знал Лёшкин адрес; Клим всю дорогу ругался:— Ну и Мамыкин!.. Вот свинья!..
Иногда ему начинало казаться, что с Лешкой случилось нечто ужасное и спектакль погиб. Но Лешка сидел дома как ни в чем не бывало и читал «Тайную войну против России», которую накануне дал ему Игорь.
Из соседней комнаты вышел отец Лешки — такой же рослый, крепкий, как и сын, с такими же маленькими глазками в узких щелках припухших век.
Тот поднялся, глядя в пол, сказал:
— Я пойду, папаня?..—и как-то боком, неуклюже двинулся в угол, где висела верхняя одежда.