Кто, если не ты? - Герт Юрий Михайлович 3 стр.


Это что — экзамен? — Лиля самолюбиво куснула нижнюю губу.

— Не экзамен... Читали?

— Мы проходили кое-что в классе...

— А... Все понятно. А Маяковского вы любите? -

— Нет.

— А Есенина?

— Очень.

— Ясно. Значит — как это там — «Не жалею, не зову, не плачу...» Может быть, вы и Щипачева любите? Про любовь и вздохи на скамейке?

— И Щипачева люблю. И ничего преступного в этом не вижу!..

Лиля надулась.

— Ну что ж,— процедил Клим уличающим тоном.—Теперь мне все понятно.- Он закрыл шкаф.

— Мама, представляешь, Климу нравится Маяковский!..— воскликнула Лиля еще с порога, едва они вернулись в гостиную. При этом ее возбужденно зарозовевшее личико приняло такое выражение, будто она сказала что-то ужасно смешное, и сейчас все расхохочутся.

Взрослые переглянулись. Клим почувствовал, что, пока их не было, здесь разговаривали о них.

— Ничего,— сказала Лилина мама, покровительственно улыбаясь Климу.— Я думаю, с возрастом это проходит...

— Вы думаете, с возрастом люди глупеют? — вспыхнул Клим.— Не все!..

Но Лилина мама была слишком светской дамой, чтобы обижаться на мальчишескую-бестактность. Она. попросту не расслышала.

— Слава богу,— сказала она,— моя дочь воспитана, на Пушкине, она умеет понимать прекрасное...

Надежда Ивановна поспешила совершенно загладить дерзкую выходку Клима: пускай новые знакомые сходят в кино.

«Весенний вальс»... Лиля еще не смотрела этот фильм? Вот и чудесно! Ведь там играет Дина Дурбин!

— Конечно, Лилечка,— не без некоторого усилия согласилась Лилина мама.

Видимо, ей не очень пришелся по душе угловатый и резкий парень.

Получилось так, что только Клима никто ни о чем не спросил.

— Завтра я буду свободна к семи,— сказала Лиля на прощанье.

Из-под полуопущенных черных круто загнутых ресниц на Клима упал короткий, полный загадочного лукавства взгляд.

5

Следующий день оказался из тех, про которые говорят: бывает хуже, но редко.

— Вы меня очень удивили, Бугров,—сказал Леонид Митрофанович, раздавая сочинения.—Вы даже не потрудились озаглавить тему...

Клим получил единицу, Мишка — тройку. «И то с ба-а-альшой натяжкой...»

Зато на геометрии они сделали важное открытие: теорему Ферма нужно доказывать в общем виде, методом неравенств.

Это была идея!..

Ни Клим, ни Мишка не заметили, когда возле них очутилась Вера Николаевна, и оба вздрогнули от ее голоса, скрипучего,-как ржавая петля:

— Чем это вы занимаетесь, хотела бы я знать?

Вера Николаевна, классная руководительница, приехала из Ленинграда еще во время блокады, но в ней навсегда осталось что-то от этого слова — блокада — что-то суровое, строгое — и в неулыбчивом, февральском лице с отечными веками, и в тяжелой медлительной походке, и даже в черной облезлой шубе и такой же котиковой шапочке, глубоко надвинутой на лоб. Ее уважали и побаивались. На математике никто не смел пикнуть.

Когда ома в третий раз повторила свой вопрос, Мишка выдавил:

— Занимаемся... Великой теоремой Ферма занимаемся.

И усмехнулся — загадочно и туманно.

Может быть, эта усмешка и рассердила Веру . Николаевну окончательно.

— Вы великие бездельники, я вижу,— сказала Вера Николаевна.— Пусть Михеев сегодня на собрании выступит и расскажет всей школе, чем занимаются на уроках наши великие математики!

Михеев был комсоргом.

Он выступил...

Друзья свободно вздохнули лишь на улице, полной весенней кутерьмы.

Но главная неприятность еще таилась впереди.

Клим с угрюмой иронией описал Мишке вчерашний вечер.

— Торичеллиева пустота,— отозвался он о Лиле.

— С ней невозможно ни о чем разговаривать. Если ты не пойдешь со мной, я пропал.

— Нет уж,— отрезал Мишка не без скрытого ехидства.— Мне с этой самой Лилей делать нечего,

Ах вот как? Значит, Мишка полагает, что ему очень интересно с этой дурой, которая, ни аза не смыслит в «Анти-Дюринге»?.. А впрочем...

— Да,— неожиданно сказал Клим.— Коммунисты никогда не были сектантами.— Они несли свое учение в гущу масс. А если человек весь опутан предрассудками своей мамаши,— значит, надо разбудить его сознание. Не так?...

Он сам ощущал зыбкость своих доказательств, но его укрепляло упорное Мишкино сопротивление.

— Ну что ж, буди,— сказал Мишка.

— А ты займешься теоремой Ферма?

— А чем же еще?

— Ты не хорохорься,— виновато сказал Клим.— Думаешь, мне не хочется поскорее доказать эту теорему? Хочется. Только ничего не поделаешь. Надо спасать человека!

И Клим отправился «спасать человека», захватив для начала «Коммунистический манифест».

Три часа спустя он возвращался домой, проклиная и Дину Дурбин, и Лилю, и Мишку, который оставил его одного, и себя самого — за бездарно потраченное время.

Он строго придерживался заранее обдуманной программы. Вручив Лиле «Манифест», он весь путь до кинотеатра излагал ей в самой популярной форме первый закон диалектики.

Но ее не интересовала философия.

Едва в зале вспыхнул свет, Лиля принялась восторгаться:

— Какая игра! И какая она красивая — Дина Дурбин! Ведь правда же — она красавица?..

Вместо ответа Клим сказал:

— Сегодня по радио, передали, что голландцы получили от англичан двадцать истребителей типа «москито».

Он заговорил о Яве. Он надеялся пронять ее хотя бы Явой. Но она выразительно вздохнула, замедлив шаги перед киоском:

— Климовы любите мороженое?

Тогда он решил, что сделал все, что мог, и с него хватит.Чертыхаясь, Клим стал в очередь и, чтобы его не заподозрили в скупости, купил мороженого на целую десятку. Оно было жидким и текло по пальцам.

Он сунул испуганной Лиле в обе ладони все шесть стаканчиков и сказал:

— Ешьте. А я тороплюсь. И вообще — я принципиально против провожаний.

Он так и оставил ее посреди тротуара, стремительно свернув в переулок.

«Пусть она подавится своим мороженым»,—- думал он и, отчетливо представив, как Лиля давится, поедая мороженое, ощутил злорадное удовлетворение.

Дома он тщательно вымыл руки, прежде чем засесть за теорему Ферма.

Он копался в алгебре до двух ночи, не подозревая, что всего несколько часов отделяет их с Мишкой от полной катастрофы.

6

-Ах ты стерва, ах ты подлюка окаянная! — женщина захлебнулась криком. Бельмо на ее правом глазу полыхнуло белым пламенем. В худой, свитой из синих жил руке она держала тряпку, с которой на недомытый пол сочилась мутная жижа. Ее противница медленно отступала, испуганно взвизгивая:

— Чего яришься-то? Что я тебе — дорогу перешла?

Двери длинного коридора с треском распахивались, на порогах появлялись взбудораженные хищным любопытством обитатели барака.

— Чего на нее смотреть, Мотря? За космы ее, бесстыжую!

Женщина с бельмом, взбодренная возгласами, взмахнула тряпкой и перешла в открытую, атаку:

— Думаешь, я не знаю, какими ты делишками со своим кобелем промышляешь? Все знают! Вот дай срок...

...Егоров выскочил из своей комнаты, крутнулся волчком и, не раздумывая, молча кинулся к ведру, стоявшему рядом с женщиной. Он рывком подхватил его, вскинул над головой — и та, по его сумасшедшим глазам поняв, что его ничто не остановит,— с воплем отскочила и захлопнула за собой дверь.

Егоров с грохотом опустил ведро и, обхватив цепкими руками рыхлое, податливое тело матери, втолкнул ее в комнату и щелкнул ключом.

Потом, большая и бессильная, мать сидела на кровати, застланной одеялом с торчащими клочьями серой ваты, и плакала, уткнув голову в колени.

— Ты не реви,— сказал Егоров брезгливо глядя на ее растрепанные волосы, покрывавшие спину и шею.— Это мы уже слыхали.

Раскачиваясь из стороны в сторону и всхлипывая, мать пьяненько причитала:

— Дура я виноватая, ты хоть, Сашенька, не брани меня...

Лицо Егорова кривилось от жалости и отвращения. Маленький, сутулый, с двумя морщинками вдоль узкого лба, он одновременно походил и на мальчика и на старика. Тонкая кожа туго обтягивала острые скулы, она почти просвечивала, словно подсушенная изнутри жарким и злым огнем, и отблески этого огня то и дело вспыхивали в горячих, пронзительных глазах Егорова.

Он постоял несколько минут над матерью, сжимая и разжимая в карманах кулаки; потом, как будто его толкнули в бок, шатнулся, кинулся к вешалке,

— Ну и черт с вами! Живите, как знаете! А решетки вам не миновать, помяни мое слово!..— шипел он, торопливо напяливая пальто.— Уйду я от тебя, уйду! И подыхай тут со своим барыгой!

Хрястнув дверью о хлипкий косяк, он выбежал из дома.

Над проспектом Кирова повис особенный, весенний шум — в нем сливались неторопливое шарканье подошв по асфальту и упрямый, ровный, беспрерывный, как у динамомашины, гул многих голосов.

И чего бродят?! Сидели бы у себя на диванчиках, чай лакали — нет!..

— Р-р-раз! — и Егоров плечом врезался в цепочку девочек, перегородивших поперек тротуар.— Р-р-раз— пихнул костлявым локтем какого-то фраера с тощей пигалицей под ручку.

— Безобразие! — по-петушиному крикнули сзади, а Егоров мчался дальше, с ядовитым наслаждением расталкивая парочки и ввинчиваясь штопором в самую гущу толпы.

Сволочи... Гады... Сволочи... Нате вам, нате!..

Остановился перед каким-то толстяком в шляпе. Нахально подморгнул:

— Дай закурить!

Толстяк ошалело уставился на Егорова.

— Старая бочка,— процедил Егоров.— Сегодня ночью зайдут по твоему адресу...

На углу перевел дух, засмеялся, представив себе помертвелый взгляд толстяка. Наверное, побежал домой проверять ставни!..

Все-таки теперь отлегло немного от сердца.

Из жестяного портсигара — сам смастерил — достал папиросу, ткнул в зубы. Учителя? Пусть!..

Шатался по улицам, всем враждебный и всех презирающий.

Потом надоело бесцельно мотаться. А куда денешься? Можно к Женьке Слайковскому. Но там — мамахен. Станет расспрашивать, охать: «Таких матерей — под суд! Бедный мальчик!» Бедная дуреха, посмотрела бы на своего сыночка, когда они вместе на рынке... А ну их всех к дьяволу!

Он кружил и кружил по городу, пока не забрел к Мишкиному дому. Зайти? По крайней мере не будут надоедать вздохами...

Открыла Мишкина мать — кругленькая коротышка с яйцевидным животиком, круглым личиком, в круглых очках; все в ней — уютное, домашнее, даже имя — как желтый лоснящийся блин.

— Здравствуйте, тетя Соня.

— Здравствуйте, если не шутите.

— Поздно я?

— Да уж коли к ужину поспел — значит, не поздно.

Так она всегда встречала его, когда прежде он забегал сюда частым гостем; и как прежде, от нее исходил и сейчас горьковато-удушливый запах рыбьего жира, на котором она печет икряники и тонкие жесткие лепешки из рыбьей муки. Егоров с неожиданным удовольствием потянул в себя знакомый запах, скинул пальто и пошел за тетей Соней.

В маленькой комнатке с низким потолком собралось за столом все семейство — дядя Давид, плечистый великан с бритой головой и волосатой грудью, выпирающей из выреза майки, рядом с ним — Мишка и его двое младших братьев, очень похожих друг на друга; у обоих — большие хитрющие глаза, густые — даже на ушах — веснушки, и оба жадно спорят:

— Пап, а почему Оське три куска сахару, а мне два?...

Мишка оторвался от блюдечка, удивленно глянул на Егорова — вот уж не ожидал...

— А, Сашок,— громкий бас дяди Давида, привыкший к морю, не умещается в комнатушке,—давненько я тебя не видал... Как она, жизнь молодая?..

— Да я, Миш, за учебником...— Егоров скользнул в соседнюю комнату. Вот незадача... Приперся, когда не надо!

За столом — осторожный шепот, заглушенный скрипом отодвигаемого стула. К Егорову подошел Мишка, ухватил за рукав.

— Будет ломаться, идем, что ли...

— Да я уж налопался. Только-только, не веришь?

Но тетя Соня уже налила в чашку чай:

Пей, Сашок, не стесняйся — в Волге на всех воды хватит...

Чай здесь любили и пили много, до седьмого пота. Может быть, потому, что перед чаем всегда была рыба — соленая, вяленая, копченая.

— Да ты дай-ка ему воблешку,— сказал дядя Давид, и сам оторвал от вязки, лежавшей с краю, рыбешку побольше.— Светится, как стеклышко! — Он посмотрел воблу на свет. В самом деле, брюшко у сушеной рыбки розовато просвечивало.

— Да сахар, сахар-то бери, или ты вприглядку пьешь? — дядя Давид пододвинул сахарницу.

— Не люблю сладкого,— сказал Егоров. Но взял два куска, чтобы предупредить шумные уговоры.

— Так вот, Михаил,— дядя Давид довернулся к Мишке, продолжая прерванный разговор,— кильку насосом качать можно, а сельдь — не пойдет!

— Пойдет,— упрямо возразил Мишка, прихлебывая чай.— Был бы хороший косяк — и пойдет!

— Не пойдет; к нам Терещенко приезжал — опыты ставил!

— Терещенко на кильке опыты ставил...

— Ты что же, академиков учить хочешь, профессор?

— Подумаешь,—Мишка снова хлебнул из чашки,— академик...

Дядя Давид закончил четыре класса. Он верит книгам и академикам. Зимой — на берегу, летом — в море; скоро путина; потом к нему, на плавзавод, уедет все семейство — и мать, и Мишка, и братишки...

— Да будет вам,— сказала тетя Соня и мягко шлепнула Егорова по плечу.— Не слушай ты их, завели на весь вечер!..

Но Егоров слушал. И не то чтобы очень вникал в смысл, а так—слушал, как они спорят,— отец с сыном, сын с отцом... И думал. Не то чтобы думал, а так — ползли да ползли унылые, блеклые мысли про отца, про извещение из военкомата, про мать, которая путалась с квартирантами, про Барыгу — так он называл про себя того типа, который появился у них год назад, и если раньше было просто нехорошо, то потом стало совсем плохо. И хотел ведь после семилетки уйти из школы — нет, учителя в один хор: «Способности, способности...» Вот тебе и способности...

Он сделал вид, что размешивает остывший чай, а сам под столом сунул Оське в руку сахар. Борька заметил, потянулся к Оське, и оба, весело улыбаясь Егорову, блаженно зачмокали. Потом Оська уронил себе на колени пустую чашку.

— Мишигенер!—закричала тетя Соня.

Все засмеялись, Оська заплакал.

«Мишигенер» — значит, сумасшедший. Это Егоров знал.

Когда чаепитие закончилось, Мишка с Егоровым подошли к маленькому столику, на котором лежали тетради и учебники.

— Какой тебе учебник? — спросил Мишка, ковыряя спичкой в дупле зуба.

— Не надо мне никакого учебника,— сказал Егоров.—Я так завернул... Сгоняем в шахматишки?..

— Нет,— сказал Мишка и бросил спичку в угол.— Некогда мне.

— Занят?

— Дело одно есть.

— Это за которое вас на комсомольском крыли?..-

— Ага,— с нарочитым равнодушием ответил Мишка.— То самое.

— Ишь ты,— удивился Егоров.— А на кой ляд вам эта теорема-то сдалась? Вам что — в учебнике не хватает?

— Надо,— сказал Мишка.

Тут в Егорове снова шевельнулась притихшая злость. Он ни за что не признался бы себе в том, что завидовал Мишке, завидовал тому, что у Мишки был дом, семья, а у него их нет, и тому, что вот, живут они с Климом какой-то своей, особенной, загадочной жизнью, — и у него, Егорова, тоже была своя жизнь, о которой никто в классе ничего не знал, но это была совсем не такая жизнь, как у этих двоих... Завидовал он и тому прошлому, когда они — втроем — были вместе, и соединяло их только хорошее и чистое, а теперь он стал для Клима и Мишки чужаком... Он ни за что не признался бы себе во всем этом, а может быть, он и действительно так не думал в тот момент, и его разозлило только то, что Мишка не хотел поделиться с ним какой-то тайной.

Он раздраженно усмехнулся:

— Что ж ты один корпишь? А Бугров?

— Он тоже занят,—сказал Мишка.

— Знаю я, чем он занят! Подцепил какую-то деваху под ручку. Ну и философ, а? — он коротко хохотнул. А потом, увидев, как растерянно обмякли Мишкины губы, хохотнул еще раз, уже смелее.— Я аж глазам своим не поверил! Смотрю — фланирует по Кировскому, увивается вокруг нее эдаким фертиком —вот ловкач!..

Назад Дальше