Приглядел парень девку, да зря охаживал. Ходить ходит, и гармонь слушает, в обнимку сидит, и целоваться охотница, а в омет — шалишь! Блюдет себя.
— Что ты мне за пара? — говорила Наташа Лешке. — Какой из тебя прок? Какое такое у тебя богачество? Ты у Сторожева в работниках, а мне что, в стряпки к нему идти? Ищи другую!
А любила ведь! Знал Лешка: любила, но упряма, смела, остра на язык. Нет мочи, нет сил забыть ее.
Поближе к вечеру Лешка подкрутил кудрявый чуб, надвинул кубанку и пошел искать Наташу.
Быстро бежали по небу дымчатые облака, луна то пряталась за ними, то выплывала и бросала мертвый свет на соломенные крыши, на грязную, осклизшую дорогу, на оголенные ветви деревьев.
Лешка дошел до конца улицы. На бревнах у хилой хатенки самого бедного в Двориках мужика Андрея Андреевича сидели парии и девушки, а посреди, окруженный запевалами, важничал гармонист. Склонив голову к мехам, он наигрывал «страдание», а одна из девушек пела низким грудным голосом:
Лешка присел к ребятам, угостил их махоркой, получил взамен подсолнухов и стал слушать, о чем говорит народ. Кто-то вполголоса рассказывал об Антонове:
— Красные галифе, красный картуз, ездит на арапском жеребце!
— Генерал, что ли? — отозвались из темноты.
— Какой генерал! Обыкновенный каторжник, в Сибири жил за разбойное дело.
— Ну и что же?
— Ездит на арапской лошади, — продолжал все тот же голос, — и мужиков созывает: «Я, — говорит, — за вас».
— Да ну их к дьяволу! Все они за наш хлеб! — сказал Лешка зло.
— Да-а, — тянул парень в дубленом полушубке, не обращая внимания на злую реплику, — ездит, созывает мужиков, сажает их на лошадей чистых кровей и воюет с коммуной.
— А слышь, ребята, Петруха с выселок к нему ушел. Ушел, и не слыхать о нем, — сказал сидящий рядом с Лешкой мальчишка.
— Ушел?
— Ушел. Взял лошадь и ускакал.
Все замолчали. Слышалась разухабистая гармошка, и певуньи состязались: чем громче и визгливее они поют, тем больший успех имеют.
Потом парень в дубленом полушубке предложил пройтись по селу.
— Холодище! — с неохотой сказал Лешка.
— А-а, подумаешь! Не замерзнем, чай! Эй, девки! — закричал парень в полушубке. — Айда по селу!
Девки поднялись, гармонист стал во главе, и толпа с песнями, шумом и хохотом двинулась по тихим улицам.
Лешка подошел к Наташе, потянул ее за рукав аккуратного стеганого кафтанчика.
Она живо обернула к нему полное, курносое лицо, милое и простодушное по виду.
Давно сказано: внешность обманчива. Все в Наташе было заурядным: красавицей не назовешь, в уроды не определишь: девушка, каких в Двориках немало сотня. А характером пошла в отца: добрячка, но упряма, как бес. Шумлива, но отходчива: вспылит — дым коромыслом, улыбнется — не наглядишься. Зло простит, обмана не потерпит.
Так и Лешку любила: то целуется-обнимается, то отпихнет и катись колесом, да не хнычь, не жалуйся, не иди по пятам, не умасливай — хуже будет. А то вдруг сама начнет парня тормошить, заигрывать с ним, глазки щурить…
Ее и на селе звали: Наташка-бес.
В этот вечер Наташа не завела своей обычной игры с Лешкой. По селу прошел слух о войне: вот-вот, мол, объявится Антонов, в бой поведет мужика за права. Все это Наташа подслушала, когда отец, Фрол Петрович, шептался с приятелем своим, Андреем Андреевичем. Долго ли ей было сообразить, что если войне быть, Лешке воевать в первую голову — вышли парню годы, придется поносить винтовочку. А тут еще Прасковья Сторожева по бабьему делу проболталась: «сам»-де к Антонову норовит, и Лешку с собой вроде вестовым.
Вот почему так ласково прижалась она к нему, незаметно выскользнула из толпы, увлекла Лешку на зады села, в омет, привлекла к себе. Не хотелось ей говорить о войне и атаманах. Просто жалела она его, как умеют жалеть русские бабы, иной раз теряя голову.
— Миленок ты мой! — жарко шептала она, зарывшись в теплую солому и горячо обнимая парня. — Лешенька ты мой золотой, соскучилась-то я по тебе. Думала, забыл, бросил, видеть не хочет! — и положила голову на грудь милого.
…Они разошлись, когда еле-еле начало светать; розовая полоска появилась далеко на горизонте.
— Ну, так что ж, — спросил Лешка, в последний раз целуя Наташу. — Как же мы дальше будем?
— За тобой хоть на край света, Лешка, золото… Папаню упроси, может, в зятья возьмет. А нет, так хоть в батрачки к Сторожеву пойду, только бы с тобой. Пусти меня домой… Не надо, Леша… Пусти… Лешенька… милый…
Утром Лешка направился к отцу Наташи Фролу Петровичу Баеву. Это был складный мужичок с рябоватым лицом, опушенным русой аккуратной бородкой. Усы его то и дело вздрагивали от улыбки — ласковой и по-ребячьи ясной, глаза, словно выцветшие за многие годы, часто щурились, и в них тоже теплился свет доброй улыбки.
Одевался он небогато, но все на нем казалось таким чистым и опрятным, что даже заплатки, видневшиеся там и здесь, не производили впечатления неряшества. Во всем его облике так и проступали добродушие и природный ум русского крепенького мужика. Жил Фрол Петрович ни шатко ни валко, батраков не держал, сам в хозяйстве все вершил. Лошадь у него — любо-дорого посмотреть, коровенку он себе выбрал хоть и невзрачную на вид, зато удойную, и молоко у нее — не молоко, а сливки; овцы одна в одну, куры белыми хлопьями рассыпаны по двору, вся снасть в порядке и всегда готова к употреблению.
На большевиков и Советы Фрол Петрович посматривал косо. И злобился: вовсе придушила мужика разверстка. Ни соли в лавочке, ни керосину, ни обувки, ни одежки. Доперли, мать их курица!
«Да рази это дело? — кряхтел Фрол Петрович. — Вона теперича, болтают, какой-то Антонов объявился, за нашу, слышь, свободу воевать удумал. Оно что ж, поглядим, подумаем. Может, оно и обернется по-нашенски? Делом пойдет жизня, пущай и Антонов наверху куролесит, нам-то что? Нам абы жить повольготней, да чтоб по сусекам не шарили, в хате не шастали!»
В хате Фрола Петровича, выглядевшей снаружи неказисто, благодаря старанию рано осиротевшей Наташи все блистало и сверкало.
Дочь Фрол Петрович боготворил. Да и как иначе! Что лицом взяла, что молодым, упругим станом, что хозяйской привычкой и мастерством в любом рукоделье!..
Золотая девка, золотые рученьки!..
Многие присватывались к Наташе, да никто ей не был люб, а тут вдруг явился Лешка. Двориковские парни дивились:
— Эка выбрала богатея! Мать — охрипшая старушонка, ее так и кличут Хрипучкой, братан — в коммуне, изба еле держится и хоть шаром в ней покати. А во дворе телка — кожа да ребра.
А вот поди ж ты, полюбила!
Фрол Петрович давно о том догадывался и присматривался к Лешке, как хороший хозяин присматривается к бычку перед покупкой.
— Фрол Петрович, к твоей я милости. — Лешка покраснел и шмыгнул носом.
— Знаю я, зачем ты ко мне! Мало на твоей душе девок, — буркнул Фрол Петрович, впрочем добродушно.
— Он ведь хороший, Алешка-то, — заступилась за жениха Наташа — она творила тесто.
— Жить без нее не могу! — признался Лешка с отчаяньем.
— То-то вижу, похудел аж! — усмехнулся Фрол Петрович. — Жить не может! Скажите, пожалуйста! Стало быть, накобелился?! Нет, ты ответствуй! — строго добавил он.
— Да я… — начал было Лешка.
— А ты со мной не спорь, слышь? Не спорь, говорю! — Фрол Петрович возвысил голос. — Парень-то ты больно неуверенный.
— Как неуверенный? — Лешка рассердился.
— Ну, ну, не вскипай! Эка самовар нашелся! Неуверенный, вот и все! Огня много, а жару с гулькин нос. Не верю я тебе. — Фрол Петрович сдвинул брови и сурово замолчал.
— В зятья пойду, Фрол Петрович! — пробормотал растерянный Лешка.
— Не верю, не верю! — стоял на своем Фрол Петрович.
— Папаня! — взмолилась Наташа. — Да что ты, папаня!
— А ты уйди! Не бабье дело мужицкие разговоры слушать!
Когда Наташа вышла, Фрол Петрович деловито сказал, с мужицкой привычкой прибедняться:
— Живу худенько, коровенка, да лошаденка, да дочь-красавица — вот и вся моя сила. — Он посмеялся не слишком весело. — А девка — золото! Я те, мошеннику, голову оторву, если ты такую девку испоганишь, — Это прозвучало серьезной угрозой, и Лешка поник головой.
Фрол Петрович умягчился: парень пришелся ему по душе. Работает у Сторожева исправно, на все руки мастер, а с девками кто по молодости не баловался? Нет, зять будет, пожалуй, подходящий.
Лешка сидел ни жив ни мертв. Фрол Петрович усмехнулся про себя и сказал:
— Ладно уж! Эка нос повесил. Давай иди в зятья, согласный я. Мне и то трудновато стало кошелки-то из риги носить. Поноси ты.
На том и сладились: быть свадьбе.
После обеда пошел снег, небо закрыли свинцовые облака. Тянул свежий ветер, пустынно было в поле, галки с карканьем носились бестолково туда и сюда, ссорились, дрались.
Сторожев сидел в санях, укутавшись в тулуп. Лешка на козлах тянул песню, а думал о Наташе, о предстоящей свадьбе.
Ночевали верстах в двадцати от Двориков в селе Грязном. Утром Сторожев положил в сани тяжелый тюк, прикрыл его соломой. Лешка все-таки углядел, что лежит в тюке, и плюнул: книжки и листы, на которых было что-то отпечатано черными большими буквами.
Отъехав версты три, Лешка повернулся к хозяину и сказал:
— Женюсь, Петр Иванович.
— О! — удивился тот. — Это какая же графиня связала тебя, черта беспутного?
— Наташа Баева, — гордо ответил Лешка. — Девка, брат, во!
— Девка-то во, да дураку досталась. Тоже нашел время жениться! Выбрось из головы девок. Страшное время идет. Воевать, видать, нам придется, не то разор, вконец разор.
— А может, я не желаю воевать? — осмелев, буркнул Лешка.
— Куда хозяин, туда и ты!
— Эка сказал!
— Да ты, никак, фырчать начал? С чего бы это? Верни долг — пятнадцать пудов муки мать вперед забрала. И лети, куда хочешь!
Лешка гневно засопел.
— Не горюй, Алешка, — смягчился Сторожев, — за свое крестьянское дело повоюем. Хорошо будешь служить — вознагражу!
Петр Иванович укутался в тулуп и замолчал. Замолчал и Лешка: грустно ему вдруг стало.
— Ну, вы! — заорал Лешка, поборов подступающие слезы. — Шевелитесь!
Ехали долго, держали все на юг. Потом приехали в богатое село Инжавино. Петр Иванович выпряг одну лошадь, подседлал ее, и Лешка с насмешкой смотрел, как хозяин, нелепо задирая ноги, забирался в седло: Сторожев служил в пехоте и к верховой езде не приобык.
Грузно ввалившись в седло, он уселся поудобнее, наказал кое-что Лешке по части хозяйства, сказал, куда спрятать куль, что лежал в санях, и поехал рысью, трясясь, как мешок с овсом. Скоро морозная мгла скрыла его.
Глава шестая
На опушке леса, верстах в семи от Инжавина, в холодный, вьюжный январский день тепло и уютно было в землянке, где жил Антонов. Весело горела печка, слышался рев метели, а в затишье — мерные хрустящие шаги часового. Вокруг печки расположились: Антонов с картой губернии, в которую он был всецело погружен; Токмаков, не расстававшийся с книгой; Ишин, занятый плетением из тонких ремешков конской узды; Плужников, мечтательно глядевший в огонь, и Сторожев, зябко кутавшийся в тулуп, — его трясла лихорадка. Денщик Абрашка подкладывал в печку дрова, а комендант Трубка мешал ложкой в котелке с кашей.
На нарах, застланных седельными потниками, под лоскутным одеялом спал брат Антонова Димитрий, забубенная головушка, с моложавым девичьим лицом, бывший аптекарь, мнивший себя сочинителем: он писал стишки.
Оружие — винтовки, маузеры и кольты лежали на нарах в углу. На вбитых в дощатую стену землянки гвоздях висели планшеты, бинокли и одежда. Колченогий стол был накрыт для обеда. Через единственное оконце лился мутный зимний свет.
Разговор шел давно и на какое-то время прервался, потому что никто из споривших никак не мог прийти к согласию по щекотливому вопросу, который не давал покоя Плужникову.
— Вот ты говоришь, Петр Иванович, милок, — взывал он к Сторожеву, — что бедноте, мол, нет места в восстании, да и по землице ей вовсе бы не бегать…
— Откуда бы он батраков нанимал? — с громким, пронзительным хохотом вставил Ишин. — У кого бы землицу скупал, а?
Петр Иванович кисло поморщился от визгливого смеха Ишина.
— А что же с ними прикажешь делать? — спросил Токмаков, оглядывая Сторожева, словно впервые видя. Пламя печки сверкало на голом черепе Токмакова. — Куда их девать? Перебить всех или утопить, как слепых котят?
— А по мне, хоть и утопить, резко ответил Сторожев. В душе его пылала бешеная ненависть к голытьбе, отнявшей у него власть, землю, лошадей.
Трубка, попробовав кашу и сплюнув, сказал сиплым басом:
— Готово. Обедать, отцы командиры!
Его махонькая, в кулачок, голова, словно на смех, была прилеплена к объемистым и грузным телесам.
— Погоди, — досадливо отмахнулся Антонов. Он водил пальцем по карте и делал отметки на грязном лоскуте бумаги.
— Я бы погодил, да утроба моя не велит! — буркнул Ишин. — Эй, Трубка, водка к обеду есть?
— Нет водки, Иван Егорыч, и самогону нет, и спирту нет, и даже удеколона не осталось, поскольку вчерась вы оченно сильно, Иван Егорыч, на выпивку навалились с Санталовым.
Антонов, оторвавшись от карты, погрозил Ишину кулаком, а тот ухмыльнулся.
— А ты не маши, Александр Степаныч. Самогон-то я же и достаю.
— Н-да, — почесав за ухом, сказал Плужников. — Бедноты, душа моя Петр Иванович, на Руси столько, что ежели ее всю утопить, моря-океяны из берегов выйдут. Он вздохнул. — Тут надо рассудить головой холодной.
— Голова холодная, когда утроба голодная! — заметил Ишин. — А Петр Иваныч, поди, не знавал, что это такое, когда мамон пищи желает. Баранина, поди, не переводится, и щи, поди, не пустые хлебает.
Трубка густо засопел от смеха и подавился кашей, которой он набил свой огромный рот. Денщик фыркнул.
— Ты бы хоть при нас-то разговаривал по-человечески, — презрительно оборвал Ишина Сторожев. — Ныне такими словами разве что старухи темные выражаются.
— Поучи меня, сделай божецкую милость, — Иван Егорович отвесил Сторожеву поясной поклон. — Научи серого говорить по-расейски. Ты помалкивай! — вдруг рассвирепел он. — Я с любым профессором могу объясниться так, что друг друга с полслова поймем. Образованный! Меня, брат, так жизнью терло, что язык на все случаи отточен.
— Будет вам, — остановил их Токмаков, глядя на Ишина холодным взглядом из черных, глубоких, как у мертвеца, глазных впадин. — Бахвальщик!
— И-и-хи-хи! — вдруг раскатился Трубка почему-то тоненько-тоненько, по-бабьи.
Антонов дернул плечами. Трубка мгновенно замолк.
— Все вы, Сторожев, воистину волки, — резко заговорил Токмаков. — И каждый из вас в особинку хочет сожрать барана. Беднота!.. Понимаешь ли ты, что с нами будет, если мы ее не настропалим против большевиков?
— Ее застращать можно, — коротко бросил Сторожев.
— На время, — сказал Токмаков.
— На то время, которое нам понадобится, хотя бы, — вставил Антонов.
— Н-да! — Плужников провел рукой по реденьким пегим усам — как и все в штабе, кроме Антонова, он отпускал их по-казацки вниз. — Кто ж знает, милки, сколь много нам понадобится времени, — это раз. И далее выскажусь. Можно застращать сотню, тысячу, а как всех застращаешь? Их немало, голубчики, половина на селе.
Антонов почесал за воротом гимнастерки и промолчал.
— Мы их кнутом, а большевики — пряничком, — хмуро заметил Ишин. — Ох, жрать охота! А наши спорщики, видать, до ночи не кончат.
Абрашка взял ложку, облизнул ее, потом для верности вытер о засаленные, потерявшие первоначальный цвет, широченные, как паруса, галифе и поставил перед Ишиным котелок. Иван Егорович откровенно наслаждался едой, щурил масленые глаза и строил какие-то знаки Трубке. Тот отрицательно махал кургузой головкой с редкими черными волосами.