Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Рассказы и повести - Вирта Николай Евгеньевич 19 стр.


— Виноват, эччеленца, я ничего не понимаю. Ведь это… Это же сплошная ложь. Зачем вы подписали?

— Так нужно, — выдавил генерал-полковник. — Так нужно, Адам. Видите ли, — он скривил губы, — кое-кто начал подозревать в пораженческих настроениях меня и тех, кто рядом со мной и кому я особенно доверяю. — Он не смел глядеть в глаза адъютанту.

Адам отдал честь и ушел. Он знал, чье это дело. Но он не имел права осуждать шефа — слабости человеческие присущи всем. И разослал приказ в части. А в нем говорилось, что «за последнее время русские неоднократно пытались вступить в переговоры с армией и с подчиненными ей частями. Их цель вполне ясна: путем обещания в ходе переговоров о сдаче в плен надломить нашу волю к сопротивлению. Мы все знаем, что грозит нам, если армия прекратит сопротивление: большинство из нас ждет верная смерть либо от вражеской пули, либо от голода и страданий в позорном сибирском плену. Но одно точно: кто сдастся в плен, тот никогда больше не увидит своих близких. У нас есть только один выход: бороться до последнего патрона, несмотря на усиливающиеся холода и голод. Поэтому всякие попытки вести переговоры следует отклонять, оставлять без ответа, а парламентеров прогонять огнем. В остальном мы будем и в дальнейшем твердо надеяться на избавление, которое находится уже на пути к нам…».

Это была прямая ложь, и все знали, что это ложь, и она уже никого не могла обмануть.

Приказ в тот же день стал известен русским. Понимая, что ложь, написанная в нем, может вызвать новые потоки крови, командующий Донским фронтом снова прислал парламентеров.

Шмидт распорядился не принимать их.

Однако разложение, будто моровая язва, охватило армию. Находились офицеры, подобные Даниэльсу, подумывавшие о сдаче в плен вопреки истерическому приказу командующего армией. Одним из них был командир двадцать четвертой танковой дивизии генерал Арно фон Ленски.

21. Философия ефрейтора Эберта

Хайн, давно вернувшийся из штрафной роты, как-то зашел в каморку, которую занимал толстяк Эберт; тот отдыхал после ночного дежурства.

Он лежал и насвистывал не очень веселую мелодию, когда Хайн окликнул его.

— Эй, Эберт, ты спишь?

— Я размышляю!

— Эх, если бы я умел! — вздохнул Хайн и подсел к ногам Эберта. — О чем ты размышляешь теперь, толстячок?

— О глупости человеческой, — был ответ.

— Но не считаешь же ты меня круглым дураком?

— Не такая уж ты шишка, чтобы тратить время на размышления о тебе. Конечно, ты глуп, — снисходительно продолжал Эберт, — но ты молод. Молодости свойственна глупость, Хайн.

Этот афоризм несколько утешил Хайна. И все же он попробовал возразить:

— Вон полковник Адам тоже не слишком пожилой, и умница, однако.

— Адам был бы самым глупым из полупожилых людей, если бы не был таким честным малым, — Эберт вздохнул. — Разумеется, ты свалял дурака, решив порадовать шефа краденым гусем. Конечно, ты не мог знать, что неблагодарность начальства — его законное право. Нашел чем удивить командующего! Как будто до этого он не ел краденую пищу и не пил краденое вино.

— Ты помолчи, — резко сказал Хайн. — Мой шеф не вор!

— Вот дурень! Ясно, сам он не лезет в чужой подвал. Ему приносят краденое. Ему приносили еду, украденную у французов, поляков, чехов, словаков, датчан, голландцев, бельгийцев, норвежцев и так далее. Ты не представляешь, сколько бочек краденого вина влили в свои животы штабные твоего шефа за две последние кампании, Хайн. Нам этого количества хватило бы на всю жизнь. Славное винцо пили они, Хайн, — Эберт почмокал губами.

— Фельдмаршал Рейхенау много пил, — вспомнил Хайн. — Он признавал только французский коньяк и шампанское.

— Не покупал же он его! — Эберт рассмеялся. — Вот так, Хайн. А твое замечание, будто Адам бог знает какай умница, не стоит того, чтобы тратить слова на опровержение его. Сам говорил, что Адам пользуется неограниченным доверием шефа и якобы они часами шепчутся о том, что боятся сказать вслух. Боятся сказать нам, Хайн. Но не в том дело. — Эберт почесал живот. — Дело вот в чем, дурачок. Если бы Адам действительно был мудрым, он уговорил бы командующего принять условия русских. Не знаю, как генералы и полковники, но мы с тобой наверняка остались бы в живых, чего теперь тоже наверняка обещать тебе не могу. Нет, Хайн, не могу. Русские похоронят нас в этой вонючей яме.

Хайн нахмурился. Он не забыл ни той ямы, откуда ему пришлось идти в штрафную роту, ни тех ям, которые копал. Он не знал, что страшнее. Нет, пожалуй, все-таки та, где лежали русские. Потому что их убили ни за что ни про что — это-то теперь дошло до сознания Хайна.

— Я видел яму, куда комендант навалил полтысячи русских, — глухо сказал Хайн. — Страшно было смотреть на них.

— Да, ты рассказывал мне эту историю, — лениво ответил Эберт. — Что ж, командующий разыграл отличное представление. Как в театре. Один из саперов, он ученый малый, доктор каких-то там наук, попавший в саперы по милости разозлившегося на него начальника, покатываясь со смеху, рассказывал ребятам, что командующий произнес, как он сказал, монолог в духе Шекспира. Я не знаю, кто был тот тип, но тоже, видно, любил представления в том же духе. Это было здорово придумано! Коменданта отослали в штрафную роту, через два дня его взяли в плен русские. «Преступление и наказание» — есть такая книжка, не помню, кто ее написал. Какой-то русский. Или поляк. Уж теперь большевики вытянут из того эсэсовца все, что им надо! И он ответит за то, что делал здесь. Но кто ему приказывал делать, ты случайно не знаешь, Хайн? Ха-ха! Им-то не придется отвечать. Они такие чистенькие, такие святые!..

— Меня не было, но Адам говорил, что командующий был очень расстроен в те дни, — пробормотал Хайн.

— Он просто представил самого себя в той яме, Хайн, — рассмеялся Эберт. — Не очень весело думать, что и ты будешь валяться в такой же яме с руками, перекрученными проволокой. Или увидеть свою жену в том виде, в каком ты видел ту женщину с ребенком. В нашем положении все возможно, — заключил он. — Н-да! Коменданта убрали, но отвечать все равно придется всем нам. Твоей матери, твоим сестрам, твоим братьям и моему старику тоже. Не знаю, может, им не будут скручивать руки и пальцы проволокой, но горюшка они хлебнут. За все украденное платить будут не генералы и полковники, а народ. Мне рассказывал отец, каково было выплачивать контрибуцию за прошлую войну. Вчистую разорилась Германия.

— Ты говоришь так, словно мы уже побеждены, — одернул Эберта Хайн. — До границ родины далеко, и мы еще посмотрим, кто кого…

— Иди к себе, дурак, — хладнокровно заявил Эберт. — Иди и утешай себя этими слюнявыми мыслями.

— Ну, ну, не сердись!

— Вы слышали, что он сказал? — Эберт драматическим тоном обращался к невидимым слушателям. — Этот идиот сказал, что до границ Германии далеко. Верно, далеко. Ровно столько, сколько мы прошли от границ родины до Волги, столько же и русским идти от Волги до границ нашей родины. Ни на дюйм меньше, Хайн. Да будь я проклят, если еще раз поверю, будто война с большевиками — священная миссия германской нации, а жизненное пространство может быть приобретено только на Востоке. — Эберт скверно выругался. — Мне нужен клочок земли. Он есть у отца. Больше мне ничего не нужно, ничего, будь они прокляты! И я еще не знаю, может, мое жизненное пространство завтра ограничится двумя метрами земли. Мне еще думать о чем-то!

Хайн слушал Эберта с мрачным видом. Он тоже не понимал болтовни о жизненном пространстве. У его матери приличная квартирка в тихом селении… Садик, дюжина грядок. Мать никогда не жаловалась на нехватку жизненного пространства… Да и за коим чертом надрываться над грядками, если бы, положим, их было не дюжина, а сто дюжин?

— Охо-хо! — вырвалось у него. — Все это правильно, Эберт. Ты умница, однако. Я даже не представлял, какая ты умница.

— А вот твой шеф не позвал меня, когда решался вопрос о капитуляции. Ну не глупо ли? Генералы думают, что ум только у них, а мы серая безмозглая скотинка. Гони нас в бой, кроши наше мясо… Вот наша доля, Хайн. Фюрер отклонил условия русских. Мы потеряли, как я передавал в штаб Вейхса, шестьдесят тысяч человек убитыми и ранеными, армия раскололась на два котла. Жрать нечего. Медикаментов нет. Они решили, ты слышишь, они решили всех нас отдать этой карге — смерти! — в ярости выкрикнул Эберт. — А в Берлине сукины дети, запретившие командующему капитуляцию, в это же самое время обжираются чем попало, танцуют и спят с бабами. Они и думать-то забыли о нас! Сволочи! О, как я ненавижу их!

— Молчи, Эберт, нас могут услышать! — испуганно проговорил Хайн.

— И дьявол с ними! — кричал Эберт. — Да пусть лучше меня поставят к стенке за слова, которые сейчас на уме у каждого солдата, чем знать, что ты пропадешь ни за что ни про что в этом подвале!

— Тебе могут припаять пораженческую пропаганду, — прошептал Хайн, — и я уже не смогу замолвить за тебя словечко шефу. Шмидт рыщет повсюду, подслушивает, заводит со штабными разговоры, вроде твоих, а потом выдает пораженцев кому следует. Заткнись, слышишь?

— Ладно, — сказал Эберт, — заткнусь.

— Так-то лучше будет. — Хайн помолчал. — Слушай, Эберт, что же теперь будет?..

— Тебе лучше знать. Ты всегда рядом с командующим, ты слышишь его разговоры.

— Он теперь больше молчит. Молчит или читает Библию. Даже с Адамом не шепчутся.

— Думаю, что и он, и все, кто над нами, Хайн, только о том и помышляют, как бы спасти свои шкуры. Выдумывают такой ход, чтобы и фюреру угодить, и самим не загнуться.

— Я не понимаю, почему они так боятся фюрера? — снова переходя на шепот, сказал Хайн. — Ведь он так далеко, и вряд ли мы уже увидим его. Может, только после войны.

— Нет, они не фюрера боятся. Наплевать им на него, тем более теперь, когда он подвел их самым бесстыдным образом. Раз они валят на него все поражения, значит, не боятся.

— Тогда почему же не принять условия русских?

— Очень просто. Каждый из них хочет, чтобы кто-то другой взял на себя ответственность. Ведь эти идиоты убеждены, что их имена будут вписаны в историю. Красиво ли будет выглядеть в истории тот, кто первым побежит на поклон к русскому, сообрази! Вот и ждут, чтобы нашелся такой, кому море по колено.

— А ты бы пошел к русским на поклон?

— А что мне терять? Уж мы-то с тобой в историю не попадем. Дай бог из этой «истории» выбраться целехоньким. — Эберт снова рассмеялся. — Ей-богу, я бы пошел к русским. Поговорил бы с ними о том о сем, сказал бы: «Хватит, ребята, кончаем эту лавочку. Конечно, мы пришли к вам незваными гостями, но и вы здорово угостили нас. Мы сдаемся, но только уговор: никого пальцем не трогать!» Ведь русским тоже хочется поскорее разделаться с нами и двинуть войска туда, где идет их наступление.

— Да, — задумчиво сказал Хайн, — пожалуй, ты бы договорился с ними.

— Уж будь покоен, — подтвердил Эберт.

— А они здорово наступают?

— Такого наступления еще не было.

— Пожалуй, ты прав. До границы не так уж далеко. Закурим?

Дым эрзац-сигарет поплыл к потолку каморки.

22. Юдоль плачевная…

Адам при свете огарка, воткнутого в бутылку, перелистывал четвертый том «Толкового словаря» Даля, подобранный им во дворе.

Он вникал в русские слова, в их содержание и смысл, понимая, что, если впереди жизнь, надо знать, хорошо знать язык тех, среди которых придется жить, быть может, много лет.

Так он дошел до слова «юдоль»… «Юдоль плачевная, мир горя, забот и сует».

«Завеща бог смиритися всякой горе высоцей и холмам… и подолиями наполнитися в ровень земную», — читал он.

Генерал-полковник сидел, ссутулившись над столом, раскладывая пасьянс «Могила Наполеона». Он вздрогнул от слов Адама, произнесенных вслух.

— Что-что?

— Я читаю русский словарь. В их языке есть слово, которого я не знал. «Юдоль», эччеленца, «юдоль плачевная, мир горя, забот и сует». Тут прекрасные слова, — очевидно, на старославянском: «Завещал бог смириться всякой высокой горе и холмам, а склонам стать вровень с землей…» За точность перевода не ручаюсь.

— «Смириться всякой высокой горе»! Хм! — Паулюс положил еще две карты, и «Могила Наполеона» вышла. — Символически звучит для нас, Адам.

— И правда, эччеленца, а я как-то не догадался.

— Он еще не пришел?

Адам взглянул на часы.

— Вот-вот должен быть.

Генерал-полковник принялся за пасьянс «Четыре короля».

— Вы скучаете по дому, Адам?

— Как и вы, эччеленца.

— Любопытно, что там говорят о нас.

— Радисты перехватили сводку, объявленную верховным главнокомандующим. Сообщается, что подразделения шестой армии, еще способные вести бой, активно сопротивляются натиску русских, не жалеющих огневых средств и солдат.

— Из этой сводки ребенок поймет, что мы конченые люди, Адам.

— Любой взрослый, во всяком случае, поймет.

«Четыре короля» не выходили.

— Как вы сказали… Это русское слово?

— Юдоль, эччеленца. — Адам оторвался от словаря. — Юдоль плачевная, мир горя…

— Уж это целиком относится к нам, не правда ли, Адам?

Адам не успел ответить, постучали в дверь.

Шмидт вошел с неизвестным Адаму капитаном. Он знал лишь то, что капитан служит в штабе генерала Зейдлица и что он русский. Его позвали для того, чтобы он написал ответ командованию Донского фронта еще на одно требование о капитуляции. Адам отказался писать, сославшись, что он более или менее хорошо говорит по-русски, но пишет плохо.

Генерал-полковник смешал колоду.

— Садитесь, — сказал он капитану. — Это он?

— Так точно, господин командующий, — отчеканил Шмидт.

— Вы русский?

— Так точно, господин генерал-полковник. Сын последнего калужского вице-губернатора.

— Борис Нейгардт, — вмешался Шмидт.

— Фон Нейгардт, — поправил его капитан.

— Извините, — язвительно обронил Шмидт.

— Как вы попали в немецкую армию? — удивившись столь необычной биографии русского, спросил генерал-полковник.

— Мой отец был членом Государственного совета при императоре Николае. Не желая попадать под колеса революции, я приехал в Ревель, где нашел своих родителей.

— Они вырвались от большевиков и через Финляндию перебрались в Эстонию. Очень долго рассказывать дальнейшее. Скажу кратко: я переехал в Германию и принял немецкое подданство. Потом меня взяли в армию.

— Сложное у вас прошлое, — Паулюс улыбнулся.

— Да, будет что вспомнить в старости. Если доживу до нее. — Фон Нейгардт впервые так близко видел командующего армией. Чего-то в нем не хватало для того, чтобы быть боевым, кадровым офицером. Сними шинель, китель, сапоги, одень в штатский костюм, и он вполне сойдет за учителя или врача.

— Мы вызвали вас, потому что не нашли хорошего переводчика, — сказал Шмидт. — Вы еще не забыли родной язык?

— Это единственное, что у меня осталось от России.

— Эмигранты часто забывают родной язык.

— Надеюсь, господин генерал-лейтенант, скоро я перестану быть эмигрантом.

Шмидт и генерал-полковник не поняли, что имеет в виду капитан, и перешли к делу. Шмидт положил перед фон Нейгардтом бумагу.

— Прочитайте! Это условия капитуляции. А здесь наш ответ. Вы переведете его и передадите русскому командованию по радио.

Фон Нейгардт прочитал то и другое, подумал и сказал:

— Условия очень почетные. Я не понимаю, как можно отказываться от них.

— Это решит фюрер. Пока нам надо завязать переговоры с русскими, — объяснил Паулюс.

— Но ваш ответ, господин генерал-полковник, неправильный. Нет, это невозможно! — Фон Нейгардт улыбнулся. — Нам, побежденным…

Шмидт пробормотал что-то гневное. Командующий остановил его резким движением руки.

— …Нам, побежденным, повторяю, невозможно требовать присылки парламентеров. Напротив, мы должны просить командование Донского фронта принять наших парламентеров.

— Хорошо, пусть будет так. — Генерал-полковник освободил место у стола. — Садитесь и пишите.

Пока фон Нейгардт писал, Паулюс курил, присев на койку. Шмидт сопел в углу, Адам снова углубился в словарь.

— Вот так, я думаю. Можно прочитать? — сказал Нейгардт, окончив писать.

— Да, да, читайте, — поспешно отозвался Шмидт. — Боже, как вы тянете!..

— «Я согласен начать с вами переговоры на основе ваших условий от девятого января. Прошу установить перемирие с двенадцати ноль-ноль двадцать третьего января. Мои представители прибудут к вам на двух машинах под белым флагом по дороге Гумрак — разъезд — Конная Котлубань. Командующий шестой армией…»

Назад Дальше