Опыты - Мишель Монтень 6 стр.


Интересно, что во время дружеской беседы, состоявшейся в ожидании кареты «скорой помощи», Дохлый, несмотря на сильную боль, отнюдь не умерил пыл своих инвектив, но почему-то перенес их на упомянутую кладовщицу Машу. По его словам, эта «сука рваная» (самое мягкое из его выражений) одна была виновата в случившемся, включая сюда и мою аварию с погрузчиком, равно как и во всех прочих несовершенствах и несправедливостях мироустройства вплоть до недавнего повышения цен на спиртные напитки. И хотя я изо всех сил старался не согласиться с его обвинениями в адрес этой, говоря по совести, довольно мерзкой бабы и уж во всяком случае не мог принять ту безапелляционную форму, в которой они были выражены, расстались мы друзьями.

К сожалению, мне не суждено было больше встретиться с Дохлым, потому что за то время, пока он жуировал жизнью на бюллетне, я уже уволился с Курской-товарной. Но должен сказать, что и на других своих работах мне не раз приходилось встречать людей физического труда с не менее ярко выраженной индивидуальностью и с не менее четко оформленным стремлением к ее реализации. Вот, скажем, когда я работал грузчиком на пятом складе конторы «Книгоэкспорт», одним из моих коллег был человек по имени Герман, который произвел на меня неизгладимое впечатление в первый же мой рабочий день в этом заведении. Вернее, даже в не в первый рабочий день, а когда я только пришел туда оформляться.

Еще с улицы из-за дверей складского помещения я услышал визгливый женский крик: «А я тебе говорю: не было у него сифилиса! И быть не могло, понял?» Обуреваемый естественным любопытством, я вошел внутрь и посреди бесконечных стеллажей и штабелей книг увидел крупного мужчину лет пятидесяти, похожего, по высказыванию уже цитированного мною Н.В.Гоголя, на «средней величины медведя», на которого напирала волнующейся грудью тоже довольно крупная и немолодая женщина с таким застывшим и одновременно яростным выражением лица, какое обычно бывает у женщин, занимающих невысокие руководящие посты: методистов системы народного образования, небольших профсоюзных и партийных деятельниц и т. д.

В ответ на разъяренные крики этой женщины, оказавшейся, как выяснилось впоследствии, секретарем местной парторганизации, мужчина невозмутимо и очень солидно отвечал: «Дура ты, Лючия Степановна. Не понимаешь ни хера. Вот ты, — неожиданно обратился он ко мне, — поди сюда, тебе говорят. Ну-ка скажи, был у Ленина сифон или нет?» Слегка опешив от такого вопроса в лоб, я ответил, что, не обладая в достаточном объеме объективной информацией по предложенной проблеме, мне трудно дать ее однозначное решение, но, на мой взгляд, такая категорическая постановка вопроса вообще не слишком продуктивна, поскольку истоки трагедии русской революции мне представляются расположенными в несколько иной плоскости и необязательно напрямую связанными с положительной или отрицательной реакцией Вассермана в крови ее (революции) вождя. После такого наивного, но вполне извинительного, если принять во внимание мои неполные двадцать лет, ответа, Герман (а это, как читатель, без сомнения, уже догадался, был, конечно, он) почувствовал ко мне большое расположение, и на весь срок нашей с ним совместной работы я приобрел его доверенность и покровительство.

На пятом складе «Книгоэкспорта» было очень много книг, причем преимущественно на всевозможных иностранных языках и к тому же изданных за рубежом. И для тех, кто владел этими иностранными языками, там было что почитать. А те, кто, подобно моему другу Герману, никаких языков не знали, могли услаждать душу и тешить взор прекрасными альбомами репродукций с картин лучших художников мира. Этих превосходно изданных и с великолепным качеством печати альбомов на складе тоже было изрядное количество, и мы с Германом посвящали их изучению почти все свободное от основной работы время.

Хотя должен с горечью признаться, что в области живописи и пластических искусств я являлся в то время (как, впрочем, и сейчас) абсолютным профаном. Нет, конечно, кое-какие общие представления об этом у меня имеются, и я не путаю передвижников с пуантилистами и визуально вполне могу отличить раннего Веронезе от позднего Глазунова. Но то ли оттого, что я сам не умею толком нарисовать даже домика, то ли оттого, что у меня с детства не все в порядке со зрением, я никогда, за редчайшими исключениями, не мог воспринимать произведение живописи как источник катартических ощущений. Почему-то мне этого не дано.

Герман же, в отличие от меня, чувствовал живопись очень глубоко и своеобычно. Правда, из всего многообразия ее направлений, стилей и жанров он признавал только обнаженную женскую натуру, но зато уж в этой области он был таким тонким знатоком и пристрастным ценителем, каких поискать. Он знал наперечет всех обнаженных в мировой живописи и мог часами говорить о достоинствах и недостатках каждой из них. Как правило, предметом его рассуждений была личная жизнь изображенных женщин. Обладая живым воображением и своеобразно ориентированным менталитетом, он умел до мельчайших подробностей описать то, что предшествовало моменту, запечатленному на картине, или то, что вот-вот должно произойти. Так, например, излюбленным объектом для его вербальных и мимических импровизаций служила знаменитая картина Э.Мане «Завтрак на траве», по поводу сюжета и композиции которой он обыкновенно излагал столько домыслов, предположений и ссылок на факты своей личной биографии, что вполне мог бы написать искусствоведческую диссертацию. При этом он часто как бы сам переносился на холст и применительно к ритму, колориту и настроению произведения очень мотивированно объяснял, что именно он бы сделал или не сделал, окажись он в той или иной гипотетический ситуации.

По целому ряду одному ему известных признаков он умел безошибочно определить, кто изображен на картине: женщина или девушка. Причем его интуитивное понимание вопроса было так глубоко, что, будучи совершенно незнаком с тонкостями классического евангелического сюжета, он тем не менее всех без исключения мадонн с младенцем неукоснительно причислял к девушкам.

По своему милому невежеству Герман, конечно, не знал и не хотел знать собственных имен мифологических героинь — этих афродит, диан и данай — и поэтому всех обнаженных, независимо от национальной и мифологической принадлежности, ласково называл «нюрами» (очевидно, от французского «ню»).

Надо сказать, что я в те годы вел весьма рассеянный и преимущественно ночной образ жизни, так что, приходя на работу, имел обыкновение сразу ложиться спать где-нибудь в укромном месте. И сколько раз, помню, бывал я разбужен задыхающимся от восторга Германом, который со словами: «Гляди, какая Нюра!» — совал мне прямо под нос репродукцию какой-нибудь «Спящей Венеры» или «Обнаженной махи».

Однако Герман не бездумно восторгался всеми подряд обнаженными, а имел на редкость рафинированные и эстетически строго обусловленные симпатии и антипатии. Так, например, он на дух не переносил обнаженных кисти Ботичелли или, скажем, Модильяни и давал им самые уничижительные, а подчас и некорректные характеристики. Причем по некоторым не слишком завуалированным намекам можно было догадаться, что эти произведения вызывают у него неприятные и приземленные ассоциации с его супругой. Зато Герман просто благоговел перед творениями Рубенса, Ренуара или, к примеру, Кустодиева, а «Русская Венера» или «Красавица» последнего приводили его в такое исступленное и экстатическое состояние, что я всякий раз опасался за его душевное здоровье.

К сожалению, мои опасения были не напрасными. Герман кончил плохо, как многие из тех, кто познал испепеляющую страсть к искусству. Однажды в серый осенний денек он где-то за штабелями книг разделся догола и, прихватив с собой огромный альбом «Уфицци» из роскошной итальянской серии «Музеи мира», вышел на улицу и до тех пор расхаживал взад-вперед под мелким октябрьским дождиком, углубясь в созерцание шедевров флорентийской картинной галереи, пока за ним не приехали. Такая вот грустная история.

Вообще должен заметить, что связь тяжелого физического труда с искусством гораздо глубже, чем может показаться на первый взгляд. И если в моем повествовании она носит несколько поверхностный и чисто фабульный характер, то это только потому, что мне никогда не хватало смелости и полета мысли для капитальных выводов и обобщений. Да и, честно говоря, непритязательная эмпирика мне всегда была как-то ближе, чем громоздкие умозрительные построения. Когда я начинаю пускаться в различные рассуждения и аналогии, у меня все это выходит немного плоско. Ведь если, например, я скажу, что даже разовая, не говоря уже о систематической, переноска тяжестей как акт внутреннего самоотрицания сродни творческому акту, то это же надо чем-то аргументировать. Ну, допустим, можно как-то метафоризировать преодоление человеком в момент подъема груза силы земного притяжения и дать этому какое-нибудь спиритуальное истолкование. Но что же из этого следует? Ровным счетом ничего. Или, скажем, процесс упомянутой переноски можно при желании представить как некий источник медитации. Но, по моему глубокому убеждению, медитативное состояние есть состояние, противоположное творческому или даже враждебное ему. Что тогда? Надо высасывать из пальца что-то еще, а это, ей-богу, мне трудно дается. Так что лучше ограничимся чисто фабульными сопоставлениями.

Вот, к примеру, случилось мне как-то доставлять пианино на квартиру Новеллы Матвеевой. Я, конечно, не буду здесь излагать свои косные взгляды на ее творчество — скажу только, что жила она на восьмом, кажется, этаже большого старого дома неподалеку от Колонного зала Дома Союзов и лестница в этом доме была, во-первых, очень узкая, а во-вторых, не такая, как в обычных домах, где после каждого лестничного марша имеет место площадка, а так называемая полувинтовая, то есть такая, у которой один лестничный марш переходит в другой прямо сразу, безо всякой площадки. Те, кто имеет некоторый опыт «хождения под балалайкой» (так на профессиональном жаргоне называется переноска пианино и роялей), конечно, поймут, насколько это усложняет дело. А для тех, кто такого опыта не имеет, поясню, что когда лестничной площадки нет, то пианино (не говоря уж о роялях) ввиду его фиксированного положения на ремнях практически невозможно развернуть при переходе с одного марша на другой. Поэтому не приходится удивляться, что мы с напарником уже на первом витке слегка приложили к стене правую педаль этого благородного инструмента. И на протяжении всего последующего, крайне нелегкого подъема я был жестоко терзаем муками совести и уязвленного профессионального самолюбия, каковые терзания вылились в онегинскую строфу:

Омыв в поту и дух, и тело

И вырвав с попы клок волос,

Я пианино Вам, Новелла,

Рукой недрогнувшей принес.

Душа моя не так ранима,

Как это Ваше пианино,

И потому его педаль

Слегка погнулась. Очень жаль,

Что столь ничтожный сбой в работе

Оставил столь заметный след,

Но Вы, как истинный поэт,

Кастальскою влагою запьете

Сей грустный факт. Не надо слез.

Целую ручку. Ever yours.

Разумеется, при желании можно оспорить принадлежность к искусству этих незамысловатых строк и, как следствие, усомниться, является ли акт их создания действительно творческим актом. Но, на мой взгляд, сам факт их рождения в процессе тяжелого физического труда, а также бесспорное присутствие в них наивной поэзии и даже некоторой версификационной изощренности говорят сами за себя. Но главное даже не это. Вообще в последнее время я стал часто задаваться вопросом, является ли художественность, хотя бы и в самых высоких своих проявлениях, непременным атрибутом произведения искусства? И что есть творчество — результат или процесс? И всегда ли результат должен быть адекватен процессу, и наоборот? И что, собственно, представляет собой результат любого процесса — будь то переноска пианино или сочинение стихов?

Словом, как бы то ни было, когда подъем был закончен, я не постеснялся попросить у хозяйки листок бумаги, на котором запечатлел эти, говоря по совести, довольно хамские вирши и демонстративно спрятал их под крышку пианино. К сожалению, мне неизвестно, как понравился Новелле Матвеевой мой экспромт, поскольку, хотя с тех пор прошло уже много лет, она не сделала ни одной попытки сообщить мне о своем впечатлении.

Впрочем, может, это и к лучшему. Иной раз сказанное безо всякой задней мысли рождает такую непредсказуемую реакцию, что диву даешься. Думаю, каждому случалось оказываться в ситуации, когда по тем или иным причинам он бывал неправильно понят. А что касается художника слова, то, он, несмотря на все свое осознанное и неосознанное стремление этого избежать, тем не менее всегда должен быть к этому внутренне готов, поскольку избежать этого все равно невозможно, а иногда такое неправильное толкование неожиданно приводит к довольно интересным трансформациям авторской мысли, выводя ее на совершенно новый понятийный и смысловой уровень.

Одна такая история произошла со мной, когда я работал бригадиром грузчиков в мастерской по ремонту вычислительной техники треста «Трансоргмашучет». Должен сказать, что текучесть кадров в моей бригаде была очень высока и контингент моих подчиненных обновлялся полностью практически каждые полгода. Впрочем, это никак не отражалось на качественном составе бригады, каковая в любой отдельно взятый момент на 100 % (если, конечно, не считать бригадира) состояла из активно действующих хронических алкоголиков, для которых пребывание под моей ферулой являлось только коротким антрактом между отсидками в ЛТП. Вообще, как известно, люди, занимающиеся физическим трудом, обычно склонны к злоупотреблению горячительными напитками, но на этот раз мне пришлось иметь дело не с настоящими грузчиками, а с деклассированными люмпенпролетарскими элементами, не обладавшими ни соответствующей квалификацией, ни профессиональным самосознанием, не говоря уже о профессиональной этике. Не возьмусь даже определить, что было более впечатляющим зрелищем: то, в каком виде я заставал их с утра, или то, до какого состояния они доходили уже к середине рабочего дня. Но в обоих случаях не могло идти даже речи об употреблении их соответственно штатному расписанию. Впрочем, в большинстве своем это были тихие безобидные люди, которые очень хорошо понимали свою социальную уязвимость и поэтому в меру своих возможностей старались избегать каких бы то ни было демонстративных самопроявлений. И если кто-то из них и допускал иной раз что-то необщепринятое вроде публичного удовлетворения малой нужды вкупе с отдельными элементами эксгибиционизма, то это делалось не из хулиганских побуждений, а по причине функциональной слабости сознания и организма.

Причем ко мне мои подчиненные относились, в общем-то, довольно доброжелательно, преимущественно потому, что я не только не применял к ним никаких мер административного воздействия, но, понимая их каждодневное состояние, не настаивал даже на выполнении ими их прямых производственных обязанностей. Но, несмотря на это, в их (подчиненных) отношении ко мне постоянно чувствовалась какая-то настороженность или, если хотите, некоторое социальное отчуждение. Это отчуждение объяснялось в основном тремя обстоятельствами: во-первых, моей национальной принадлежностью; во-вторых, тем, что я никогда и ни под каким видом с ними не пил и не давал им денег на выпивку, хотя в тех или иных формах их вымогали у меня по нескольку раз на дню; в-третьих, тем, что я, как правило, не употреблял в обиходной речи нецензурных выражений — кроме разве что каких-нибудь форс-мажорных ситуаций вроде той, когда один из моих коллег при посредстве двухсотлитровой бочки с солидолом размозжил мне большой палец на руке.

Назад Дальше