А в прошлом году после уборки урожая, по еще более непролазным дорогам, по осеннему дождю другие ли машины или те же самые увозили рожь в районный центр. Увозили, сдавали, хранили на складах, чтоб опять привезти обратно.
Для чего это? Какой тайный смысл в этих ожесточенных перевозках? Смысл — цифра в сводке. Важно, чтоб она была достаточно высока, чтоб била в нос начальству, чтоб потом не ругали за невыполнение плана. Семена так семена, греби их подчистую, не оставляй ни единой горсти, вывози все, что можно! Вывози, чтоб опять по бездорожью, с величайшим трудом, с потерями привезти обратно.
Стоят заляпанные грязью, утомленные машины, шоферы собираются гнать их в обратный путь порожняком. Их многотрудный груз лежит на берегу озера, скоро за этими мешками приедут лодки и баржа, развезут их по колхозным амбарам.
Можно ли оправдывать это?.. Да, найдутся такие, кто решительно, с возмущением примется возражать: упрощенчество! Дело обстоит куда сложнее! Была, мол, дождливая осень, собирали проросшее зерно, семена из такого зерна оказались недостаточно всхожими, ими нельзя сеять! Следовательно, пришлось увезти, на место их доставить вот эти — всхожие, выросшие при более благоприятных условиях.
Хорошо, пусть даже так. Хотя здесь каждый год, плох он или хорош, семена забираются подчистую, потом вновь привозятся. Но при любой осени в любом колхозе можно выделить специальные семенные участки, за которыми бы уход был лучше, с которых бы зерно убиралось быстрее, не запускалось бы под гноящие дожди глубокой осени. Даже, из общей массы поспевающих хлебов всегда можно выбрать быстрее созревающие участки, вовремя сажать их, сохранить семена. Это дешевле бы обходилось, чем возить мешки туда и обратно. Да и что толковать — семена есть семена, они должны быть у каждого, кто собирается вновь сеять, — истина первобытных земледельцев. Но нет, а цифра в сводке, а рапорт о выполнении плана? Для перестраховки лучше возить туда и обратно.
Сева Перченков, как истинный горожанин, сначала не обратил внимания на эти сброшенные в кучу мешки, а когда узнал, почему они здесь, рассказал историю уже с другим колоритом, происшедшую в другой обстановке, но все с теми же героями сегодняшнего дня, для которых росчерк пера на бумаге, означающий «выполнено», важнее народных средств, здравого смысла, государственных интересов.
Заканчивали строительство одного московского проектного института. Внутренность здания отделывалась с размахом. В обширном фойе был настлан мраморный пол. Но тут пришло сообщение: «Необходимо вести борьбу против излишеств в строительстве». Решение верное, оспаривать не приходится, людям больше нужны простые, благоустроенные квартиры, чем затейливые колонны, лепные карнизы и прочая дорогостоящая помпезность. А мраморный пол?.. Разве это не излишество? Разве это не улика против здравого решения? И на сверкающий мрамор выливаются бочки липкого гудрона, пышный мраморный пол покрывается скромным паркетом. Выполнено! Нет никаких излишеств!
Сколько таких ретивых исполнителей, добропорядочных расхитителей народного добра, этих новейших создателей потемкинских деревень, этих распорядителей, сменивших человеческую голову на пустопорожний органчик, безотказно произносящий «есть», «выполнено»! — сколько их еще сидит в нашей жизни и как дорого обходится их деятельность государству! В уголовный кодекс стоило бы внести статью, наравне с воровством и жульничеством наказывающую за бездумное исполнительство, за перестраховку.
Эти же машины повезли нас по той самой дороге, по которой они доставляли мешки ржи.
Шоферы, молодые ребята, «заправились на дорожку». Сельский шофер — вольный казак в дороге. Его непосредственное начальство далеко, а на глухих проселках так же трудно встретить автоинспектора, как, скажем, крокодила в водах Онеги. Однажды я спросил такого шофера, имеет ли он при себе удостоверение водителя. «Зачем? — удивился тот. — Трепать-то в кармане? Лежит дома в сундучке, третий год не достаю». Не считая собственных ног, попутные машины здесь единственное средство передвижения, каждый шофер «левачество» считает законным доходом. Случайные деньги, полная самостоятельность и нелегкий труд — повытаскивай-ка каждые четверть часа из грязи тяжелую машину, — все это способствует тому, что шоферы ездят пьяными. «Заложить на дорожку» в порядке вещей.
Самого молодого из наших шоферов, Леньку, развезло в нагретой солнцем кабине. Все опасные места он проезжал, на удивление, спокойно, с точным расчетом, но зато на редких кусках ровной дороги его машина начинала «гулять», съезжала то направо, то налево в лес, круша на своем пути молодые березки. Время от времени то один, то другой грузовик прочно садился дифером. Ленька выползал из кабины, останавливался и, шатаясь, весело кричал на пассажиров:
— Эй, вы! Испугались со мной ехать! Кто храбрый, лезь ко мне в кабину! Привезу целенького, непопорченного!..
Его более трезвые товарищи раскапывали лопатами колеи, цепляли трос, и машина вытаскивала машину.
Кроме нас, в кузове сидела еще одна старушка, едущая в Казань через Архангельск.
— Зачем, бабушка, тебе в Архангельск заворачивать? Попадешь на Плесецкую — и прямо в Казань.
— Нет уж, я в Архангельск загляну.
Мы поняли, что старушка придерживается взглядов Пантелея Прокофьевича, объяснявшего Григорию Мелехову, что «прямо только сорока летает».
Машину кидало, и время от времени старушка, едущая в Казань через Архангельск, стремительно ныряла в противоположный угол кузова. Общими усилиями мы водворяли ее на прежнее место.
Нам нужно было слезть на половине дороги, и позднее мы узнали, что все три машины вместе с бабушкой, едущей в Казань, благополучно добрались до Конева, в том числе и машина развеселого Леньки, не желавшая идти по проложенной колее, все время строптиво сворачивавшая в лес.
Самая трудная часть пути. На карте этот кусок Онеги выглядит так же, как и всюду. Вдоль реки по самому берегу помечен проезжий тракт. Но тракта здесь нет, нет даже проселочной дороги, хотя бы частично доступной машинам. Пароходы тоже сюда не спускаются, так как выше перегородили Онегу известные в округе Бирючевские пороги. Тут можно рассчитывать только на два вида транспорта: на случайные лодки (что не всегда-то надежно) и на собственные ноги.
Ночуем в Наволоке, в рабочем поселке. Здесь большая лесоперевалочная база. Стоит высокий, похожий со стороны на большой московский трамплин кран — машина ценностью что-то около пятисот тысяч рублей. Как позднее узнали, из-за слабой структуры берегов этот кран стоял почти без всякой пользы. Грузятся платформы, идет строительство, высятся штабеля леса, в лабиринтах которых можно заблудиться. После сонных деревенек Кенозера нам приятно такое оживление. Видим афишу на заборе: «В рабочем клубе смотрите новый художественный фильм…» Ну, положим, фильм не такой уж новый, ему ни много, ни мало что-то около тридцати лет — «Конец Санкт-Петербурга»!
Нужен по крайней мере месяц, чтоб как-то познакомиться с жизнью этого поселка. У нас же нет времени…
Дождь, ветер, угрюмая река, усеянная бревнами плывущего леса, лодка, подталкиваемая вперед чихающим мотором, — мы двинемся дальше, вниз, и только у Онежской губы, у Белого моря закончится наш путь.
До сих пор берега Онеги имели обжитой вид: луга, поля, перемежающиеся перелесками, деревни все с теми же могучими избами… Теперь все это кончилось. Покатые берега вздыбились, стеснили реку, течение ее стало более напористым. Берега обросли сплошь лесами — нижние деревья упираются вершинами в корни верхних. Лес с обеих сторон, лес сзади, лес впереди, лес плывет рядом с нами, только мутная полоса неба свободна от леса. Суров и торжествен вид Онеги, не обузданной еще человеком. Здесь эта европейская река — родная сестра буйным сибирским рекам.
Изредка из леса по головокружительно крутому берегу спускается какой-то дощатый настил — две доски в ширину, по краям — борта. Это так называемый лоток, по нему спускают бревна в реку. Уложат на лоток бревно, толкнут, ома, царапая борта, мчится вниз, вперед тупым рылом и, словно брошенное из гигантской пращи, как лыжник с трамплина, взлетает в воздух и ухает в воду. Попади наша лодка под такое «изрыгнутое» лесом бревно — конец: от лодки — щепа, из всех нас — месиво.
Хозяин лодки довозит нас до ближайшей деревеньки и прощается. Ни за какие посулы он не соглашается везти дальше: нет бензину, не подняться обратно на перекатах, а в общем в такую погоду приятнее сидеть дома, в тепле. Нам ничего не остается, как взгромоздить на плечи мешки и по залитой лужами и грязной жижей дороге двинуться пешком.
Нам все в один голос твердили, что в километрах десяти отсюда (а может, и в пятнадцати — кто мерял?) стоит на берегу в покойном одиночестве Дом инвалидов. Директор этого дома — единственное наше спасение: у него есть моторные лодки и даже маленький катерок, если мы его попросим — хорошо попросим, может быть, нас и перебросит через Бирючевские пороги.
Мы идем среди мокрого леса, по расквашенной дороге, в липком, опутанном моросящим дождем, воздухе. Идем в надежде на сговорчивость директора Дома инвалидов.
Километр километру не равен. Километр в солнечный мягкий день по сухой протоптанной дороге впятеро меньше километра при дожде, в слякоть. В наших сапогах давно уже чавкает вода, давно уже насквозь промокли наши плащи, давно уже мы идем, не разбирая дороги, — лужа так лужа, куст так куст, что из того, что этот куст обдает с головы до ног холодным душем, от этого мы не становимся мокрее.
Дорога тянется посреди сумрачного леса. Встречаются перекинутые через ручьи мосты, колченогие, разбитые, страшно на них поставить ногу — рухнут от первого же толчка. Сколько мы прошли — десять, двадцать или всего каких-нибудь пять километров? Лес, лес, лес! Нет-нет да из-за него блеснет Онега. Она где-то далеко внизу, стиснутая лесистыми берегами. Лес, лес, лес! Река проблескивает, а впереди ни просвета. Как заведенные, шагают четыре нелепые фигуры в обвисших плащах, с обвисшими мешками, грязные по пояс.
Но наконец-то лес редеет. Показываются крыши…
На стене одного из домов висит что-то похожее на большую звезду. Нет, это не звезда, а шкура огромного медведя покрыла всю стену вместе с окнами, простенками, от крыши до фундамента. И при Доме инвалидов имеются свои Иваны Васильевичи! Выглянувшая из калитки женщина на наш вопрос машет рукой: «Туда идите…»
Мы входим в глубь маленького селения…
Сколько раз в дождь ли, при солнце ли, просто ли под хмурящимся небом мы, минуя первый дом, перешагивая незримую черту околицы, окунались в тихую сельскую жизнь с овцами, курами, с таращащими на нас глаза ребятишками или же попадали в еще не достроенный, не до конца обжитой рабочий поселок со свежими пнями посреди улиц. Мы всматривались в каждую деревню, в каждый поселок, как в нового знакомого, запоминали его, чтобы тут же при следующей встрече забыть.
Это же селение не походило на те, что попадались у нас на пути. Оно густо заселено. На крылечках, на улицах, в окнах — всюду народ. Но не заметно при таком многолюдии движения, нет оживленности.
Мы идем, а со всех сторон повернуты к нам старческие, сморщенные лица, они неподвижны, скучны, равнодушны, и только когда приглядишься, видишь глаза, много глаз, тускло любопытных и удивленных. Старичок, к которому мы обратились с вопросом, где нам найти директора, смутился, встрепенулся и, изобразив на безбородом, сплошь состоящем из одних морщин липе виноватую улыбку, приподнял над лысым черепом мятую кепку:
— Здрасьте!
Под взглядами разномастных стариков и старушек, по всей вероятности изнывающих в этом тихом и красивом углу от безделья, мы промаршировали вокруг дома.
А место здесь по-настоящему красиво, Даже героично: дома стоят посреди пологой и чистой полянки, река, сердитая и неукротимая, рвется вперед, плещется среди каменных валунов, а напротив величаво дикий лесистый берег…
Мы оказались перед домиком с вывеской «Медпункт».
— Скажите, где найти вашего директора?
В окне показалась рослая, со взбитыми завитыми волосами девица, кивнула кому-то в комнате, и на крыльцо выскочила другая девушка с простовато курносым деревенским лицом, сразу смутившаяся перед нами. Она вызвалась проводить.
За письменным столом сидит худощавый человек в тесном пиджаке, из коротких рукавов которого вылезают мослаковатые руки. Подняв вверх подбородок, из-под натянутого на самые глаза козырька фуражки он разглядывает нас, четырех грязных и мокрых парней, неожиданно ввалившихся в его чистенький кабинет. Мы обстоятельно объясняем: так и так, пробираемся вниз по Онеге, слышали — у вас есть транспорт, не откажите в помощи. Директор слушает, глядит из-под козырька, и ничего нельзя прочитать на его лице — ни неприязни, ни сочувствия. И вдруг он разводит руками, начинает сыпать дружеской скороговоркой:
— Рад бы помочь, ребята. Всей душой! Понимаю, ребята, ваше положение. Но, ребятки, транспорт-то у меня слабенький. Лодка-то есть, но моторы-то при ней… Должно быть, вы, ребята, знаете, что у нас тут начинаются Бирючевские пороги… Ну вот, видите, слыхали про них. Течение такое — лошадь с ног валит. Нет, ребята дорогие, всей бы душой, но не могу. Спустить-то мы вас спустим, а обратно не поднимемся, придется тащить назад лодку на веревках. А вы сами видели нашу организацию, наш народ сам себя носить не может… Обслуживающего персонала — двое мужчин да я третий. Не могу, ребята. Если только на четыре километра вас спущу. Там сплавучасток. У них тоже есть моторные лодки. Но вряд ли и они согласятся вас везти. По Большой голове и их лодки тоже не поднимутся. Четыре километра — пожалуйста!..
Четыре километра всего! И этот человек был нашей путеводной звездой! Он искренен, он даже сокрушен нашим видом. Только четыре километра, вплотную к этим Бирючевским порогам, вплотную к его центральному месту, Большой голове, — и ни на шаг дальше.
Мы обсуждаем, как быть, директор продолжает разводить руками. Открывается дверь, входит рослая девушка, та самая, что мелькнула перед нами в окне медпункта. Она одета в новый лыжный костюм, из-под брюк выглядывают кокетливые туфли, прошла, вскинув надменно сухую копну завитых волос, крепкая, статная, скосила глазом на нас, унылых, замученных, заляпанных грязью, мокрых и мятых.
— Михаил Павлович, тут новенькая просит, чтоб ее переселили к подруге, — она нервно постукивает пальцами по углу стола, а лицо по-прежнему замкнуто, выправка горделива.
Директор отмахивается.
— Ладно, утрясем.
А она не уходит, возвышается над столом, глядит в стену, и только нет-нет да ее глаз настороженно и жадно косит в нашу сторону. Новые люди в этом глухом месте, пусть помятые, пусть грязные, измученные, непривлекательные, но новые, нагрянувшие внезапно из обширного внешнего мира, наглухо закрытого лесами.
— Все-таки, как решим, Михаил Павлович? Переведем ее или не будем переводить?..
Пальцы продолжают нервно постукивать по столу.
— Да успеем с этим! Тут у нас другое решается. Обожди, договорюсь вот с товарищами… Так как, ребята, свезти вас до сплавучастка? Тут четыре километра, через десять минут там будете.
Что нам еще делать — четыре так четыре, все шаг вперед, мы измучены, нам тяжело идти пешком. Там хоть обсушимся, попьем горячего чая…
— Везите, — соглашаемся мы.
А девушка молча повернулась, с той же горделивой осанкой прошествовала к двери, бросила через плечо:
— Я переведу ее…
— Переведи, переведи, — согласился директор и, уловив в наших взглядах вопрос, пояснил: — Это наша старшая медсестра. Скучновато ей здесь, молодой, среди стариков.
Сплавучасток — четыре дома, прижатые к реке лесом.
Я выскакиваю из лодки, иду навстречу мужчине.
— Здравствуйте. Мне бы мастера сплавучастка…
Лицо у мужчины мрачное, подбородок тронула рыжеватая щетина, маленькие глаза, прячущиеся под нахмуренными бровями, серы и холодны. Сам он невысок, довольно широк в плечах, из-под пиджака торчит конец кожаных ножен финки.
— Ну, я мастер. Чего вам?.. — отвечает он сумрачно, обегая меня взглядом с головы до ног.
Прием не из любезных. А от этого лесовика с хмурым, как сегодняшняя Онега, небритым лицом, с настороженным взглядом и ножом под полой потертого пиджака, мы зависим полностью. И нужно нам от него не так уж мало: во-первых, обсушиться, во-вторых, поесть, в-третьих, самое главное и самое невыполнимое — каким-либо путем перебраться через Бирючевские пороги до Ярнемы. Хотя бы до Ярнемы, а там рукой подать до конечной остановки парохода, там уже пойдут снова обжитые берега, там — цивилизованный мир.