"Что это? -- думал Джованни.-- Кощунство или детская невинность? Не то же ли святое умиление -- в лице Елизаветы, у которой младенец взыграл во чреве, и в лице Изиды, плачущей над растерзанными членами бога Озириса? Не тот же ли молитвенный восторг-в лице Александра VI, склонившего колена перед Господом, выходящим из гроба, и в лице египетских жрецов, принимающих бога солнца, убитого людьми и воскресшего под видом Аписа?"
И тот бог, перед которым люди падают ниц, поют славословия, жгут фимиам на алтарях, геральдический бык рода Борджа, преображенный золотой телец был не кто иной, как сам римский первосвященник, обожествленный поэтами: Caesare magna fuit, nunc Roma est maxima: Sextus
Regnat Alexander, ille vir, iste deus.
Рим был великим при Цезаре, ныне же стал величайшим: Царствует в нем Александр: тот -- человек, этот -- бог.
И страшнее всякого противоречия казалось Джованни это беззаботное примирение Бога и зверя.
Рассматривая живопись, в то же время прислушивался он к разговорам вельмож и прелатов, наполнявших залы в ожидании папы.
-- Откуда вы, Бельтрандо?-- спрашивал феррарского посланника кардинал Арбореа. -- Из собора, монсиньоре.
-- Ну, что? Как его святейшество? Не утомился ли? -- Нисколько. Так пропел обедню, что лучшего желать нельзя. Величие, святость, благолепие ангелоподобное! Мне казалось, что я не на земле, а на небе, среди святых Божьих угодников. И не я один, многие плакали, когда папа возносил чашу с Дарами...
-- От какой болезни умер кардинал Микеле? -- полюбопытствовал недавно приехавший французский посланник.
-- От пищи или питья, которые оказались вредными его желудку,-- ответил вполголоса датарий, дон Хуан Лопес, родом испанец, как большинство приближенных Александра VI.
-- Говорят,-- молвил Бельтрандо,-- будто бы в пятницу, как раз на следующий день после смерти Микеле, его святейшество отказал в приеме испанскому послу, которого ожидал с таким нетерпением,-- извиняясь горем и заботой, причиненными ему смертью кардинала.
В этой беседе, кроме явного, был тайный смысл: так, недосуг и забота, причиненные папе смертью кардинала Микеле, заключались в том, что он весь день пересчитывал деньги покойного; пища, вредная для желудка
его преподобия, был знаменитый яд Борджа -- сладкий белый порошок, убивавший постепенно, в какие угодно заранее назначаемые сроки, или же настойка из высушенных, протертых сквозь сито шпанских мух. Папа изобрел этот быстрый и легкий способ доставать деньги: в точности следя за доходами всех кардиналов, в случае надобности, первого, кто казался ему достаточно разбогатевшим, отправлял на тот свет и объявлял себя наследником. Говорили, что он откармливает их, как свиней на убой. Немец Иоганн Бурхард, церемониймейстер, то и дело отмечал в дневнике своем среди описаний церковных торжеств внезапную смерть того или другого прелата с невозмутимой краткостью: "Испил чашу.-- Biberat calicern". -- А правда ли, монсеньоры,-спросил камерарий, тоже испанец Педро К.аранса,-- правда ли, будто бы сегодня ночью заболел кардинал Монреале?
-- Неужели? -- воскликнул Арбореа.-- Что же с ним такое?
-- Не знаю наверное. Тошнота, говорят, рвота... -- О, Господи, Господи! -- тяжело вздохнул Арбореа и пересчитал по пальцам: -- кардиналы Орсини, Феррари, Микеле, Монреале...
-- Не здешний ли воздух, или, может быть, тибрская вода имеют столь вредные свойства для здоровья ваших преподобий? -- лукаво заметил Бельтрандо.
-- Один за другим! Один за другим! -- шептал Арбореа, бледнея.-Сегодня жив человек, а завтра... Все притихли.
Новая толпа вельмож, рыцарей, телохранителей, под начальством внучатого племянника папы, дона Родригеса Борджа, камерариев, кубикулариев, датариев и других сановников Апостолической Курии хлынули в покои из обширных соседних зал Папагалло.
"Святой отец, святой отец!" -- прошелестел и замер почтительный шепот.
Толпа заволновалась, раздвинулась, двери распахнулись -- и в приемную вступил папа Александр VI Борджа.
В молодости он был хорош собою. Уверяли, что ему достаточно взглянуть на женщину, чтобы воспламенить ее страстью, как будто в глазах его сила, которая притягивает к нему женщин, как магнит -- железо. До сих пор черты его, хотя расплылись в чрезмерной тучности, сохранили величавое благообразие: смуглый цвет лица, череп голый, с остатками седых волос на затылке, большой орлиный нос, отвислый подбородок, маленькие, быстрые глазки, полные живостью необыкновенною, мясистые, мягкие губы, выдававшиеся вперед, с выражением сластолюбивым, лукавым и в то же время почти детски-простодушным.
Напрасно Джованни искал в наружности этого человека чего-либо страшного или жестокого. Александр Борджа обладал в высшей степени даром светских приличий -- врожденным изяществом. Что бы ни говорил и ни делал, казалось, что так именно следует сказать и сделать -- нельзя иначе.
"Папе семьдесят лет,-- писал один посланник,-- но с каждым днем он молодеет; самые тяжкие горести его длятся не более суток; природа у него веселая; все, за что он берется, служит к пользе его, да он, впрочем, и не думает ни о чем, кроме славы и счастья детей своих".
Борджа выводили свой род от кастильских мавров, выходцев из Африки, и, в самом деле, судя по смуглому цвету кожи, толстым губам, огненному взору Александра VI, в жилах его текла африканская кровь.
"Нельзя себе представить,--думал Джованни,--лучшего ореола для него, чем эти фрески Пинтуриккьо, изображающие славу древнего Аписа, рожденного солнцем быка".
Сам старый Борджа, несмотря на семьдесят лет, здоровый и могучий, как матерый бык, казался потомком своего геральдического зверя, златобагряного быка, бога солнца, веселья, сладострастья и плодородия.
Александр VI вошел в залу, разговаривая с евреем, золотых дел мастером Саломоне да Сессо, тем самым, который изобразил триумф Юлия Цезаря на мече Валентине. Особой милости его святейшества заслужил он, вырезав на плоском, большом изумруде, в подражание древним камням, Венеру Каллипигу; она так понравилась папе, что этот камень он велел вставить в крест, которым благословлял народ во время торжественных служб в соборе Петра, и таким образом, целуя Распятие, целовал прекрасную богиню.
Он, впрочем, не был безбожником: не только исполнял все внешние обряды церкви, но и в тайне сердца своего был набожен; особливо же чтил Пречистую Деву Марию и полагал ее своей нарочитою Заступницей, всегдашнею теплою Молитвенницей перед Богом.
Лампада, которую теперь заказывал он жиду Саломоне, была даром, обещанным Марии дель Пополо за исцеление мадонны Лукреции.
Сидя у окна, рассматривал папа драгоценные камни. Он любил их до страсти. Длинными, тонкими пальцами красивой руки тихонько трогал их, перебирал, выпятив толстые губы, с выражением лакомым и сластолюбивым.
Особенно понравился ему большой хризопраз, более темный, чем изумруд, с таинственными искрами золота и пурпура.
Он велел принести из собственной сокровищницы шкатулку с жемчугом.
Каждый раз, как открывал ее, вспоминалась ему возлюбленная дочь его, Лукреция, похожая на бледную жемчужину. Отыскав глазами в толпе вельмож посланника феррарского герцога Альфонсо д'Эсте, своего зятя, подозвал его к себе.
-- Смотри же, Бельтрандо, не забудь гостинчика для мадонны Лукреции. Не добро тебе к ней возвращаться с пустыми руками от дядюшки.
Он называл себя "дядюшкой", потому что в деловых бумагах именовалась мадонна Лукреция не дочерью, а племянницей его святейшества: римский первосвященник не мог иметь законных детей.
Он порылся в шкатулке, вынул огромную, в лесной орех, продолговатую, розовую индийскую жемчужину, которой не было цены, поднял к свету и залюбовался: она представилась ему в глубоком вырезе черного платья на матово-белой груди мадонны Лукреции, и он почувствовал нерешимость, кому отдать ее -- герцогине Феррарской или Деве Марии? Но тотчас, подумав, что грешно отнимать у Царицы Небесной обещанный дар, передал жемчужину еврею и приказал вставить в лампаду на самое видное место, между хризопразом и карбункулом, подарком султана.
-- Бельтрандо,-- снова обратился он к посланнику,-- когда увидишь герцогиню, скажи ей от меня, чтоб здорова была и усерднее молилась Царице Небесной. Мы же, как видишь, милостью Господа и Приснодевы Марии, всегдашней Заступницы нашей, в здравии совершенном обретаемся и ей апостольское шлем благословение. А гостинчик доставим тебе на дом сегодня же вечером.
Испанский посол, подойдя к шкатулке, воскликнул почтительно:
-- Никогда не видывал я такого множества жемчуга! По крайней мере, семь пшеничных мер?
-- Восемь с половиною! -- поправил папа с гордостью.-- Да, можно чести приписать жемчужок изрядный! Двадцать лет коплю. У меня ведь дочка до перлов охотница...
И, прищурив левый глаз, рассмеялся тихим странным смехом.
-- Знает, плутовка, что ей к лицу. Я хочу,-- прибавил торжественно,-чтобы после смерти моей у Лукреции были лучшие перлы в Италии!
Погружая обе руки в жемчуг, забирал он его пригоршнями и ссыпал между пальцами, любуясь, как тусклые нежные зерна струятся с шуршанием и матовым блеском.
-- Все, все для нее, дочки нашей возлюбленной! -- повторял, захлебываясь.
И вдруг в горящих глазах его что-то промелькнуло, от чего холод ужаса пробежал по сердцу Джованни -- и вспомнились ему слухи о чудовищной похоти старого Борджа к собственной дочери.
Его святейшеству доложили о Чезаре. Папа пригласил его по важному делу: французский король, выражая через своего посланника при дворе Ватикана неудовольствие на враждебные замыслы герцога Валентине против Республики Флорентийской, находившейся под верховным покровительством Франции, обвинял Александра VI в том, что он поддерживает сына в этих замыслах.
Когда доложили о приходе сына, папа взглянул украдкою на французского посланника, подошел к нему, взял его под руку и говоря что-то на ухо, подвел как бы нечаянно к двери той комнаты, где ожидал Чезаре; потом, войдя в нее, оставил дверь, должно быть, тоже нечаянно, непритворенной, так что сказанное в соседнем покое могло быть услышано стоявшими у двери, в том числе французским посланником.
Скоро послышались оттуда яростные крики папы. Чезаре начал было возражать ему спокойно и почтительно. Но старик затопал на него ногами и закричал неистово:
-- Прочь с глаз моих! Чтоб тебе удавиться, собачьему сыну, блудницыну пащенку!..
-- Ах, Боже мой! Слышите?--шепнул французский посланник своему соседу, венецианскому ораторе Антонио Джустиниани.-- Они подерутся, он прибьет его!
Джустиниани только пожал плечами: он знал, что, если кто кого побьет, то скорее сын отца, чем отец сына. Со времени убийства Чезарева брата, герцога Гандии, папа трепетал перед Чезаре, хотя полюбил его еще с большею нежностью, в которой суеверный ужас соединялся с гордостью. Все помнили, как молоденького камерария Перотто, спрятавшегося от разгневанного герцога под одежду папы, Чезаре заколол на груди его, так что в лицо ему брызнула кровь.
Джустиниани догадывался также, что теперешняя ссора их -- обман: они хотят окончательно сбить с толку французского посланника, доказав ему, что, если бы даже у герцога были какие-либо замыслы против Республики, папа в них не участвует. Джустиниани говаривал, что они всегда помогают друг другу: отец никогда не делает того, что говорит; сын никогда не говорит того, что делает.
Погрозив вдогонку уходившему герцогу отцовским проклятьем и отлучением от церкви, папа вернулся в приемную, весь дрожа от бешенства, задыхаясь и вытирая пот с побагровевшего лица. Только в самой глубине его глаз блестела веселая искра.
Подойдя к французскому посланнику, снова отвел его в сторону, на этот раз в углубление двери, выходившей на двор Бельведера.
-- Ваше святейшество,-- начал было извиняться вежливый француз,-- мне бы не хотелось быть причиною
гнева...
-- А разве вы слышали? -- простодушно изумился папа и, не давая опомниться, отечески ласковым движением взял его за подбородок двумя пальцами -- знак особого внимания -- и быстро, плавно, с неудержимым порывом заговорил о своей преданности королю и о чистоте намерений герцога.
Посланник слушал, отуманенный, ошеломленный, и, Хотя имел почти неопровержимые доказательства обмана, готов был скорее не верить собственным глазам, чем выражению глаз, лица, голоса папы.
Старый Борджа лгал естественно, никогда не обдумывал заранее лжи, которая слагалась на устах его сама собой, так же невинно, почти непроизвольно, как в любви у женщин. Всю жизнь развивал он в себе упражнением эту способность и, наконец, достиг такого совершенства, что, хотя все знали, что он лжет, и что, по выражению Макиавелли, "чем менее было у папы желания что-либо исполнить, тем более давал он клятв",-- все ему однако верили, ибо тайна этой лжи заключалась в том, что он и сам себе верил, как художник, увлекаясь вымыслом.
Кончив беседу с посланником, Александр VI обратился к своему главному секретарю, Франческо Ремолино да Илерда, кардиналу Перуджи, который некогда присутствовал на суде и казни брата Джироламо Савонаролы. Он ожидал с готовой к подписи буллой об учреждении духовной цензуры. Папа сам обдумывал и составлял ее.
"Признавая,-- говорилось в ней, между прочим,-- пользу печатного станка, изобретения, которое увековечивает истину и делает ее доступной всем, но желая предотвратить могущее произойти для Церкви зло от сочинений вольнодумных и соблазнительных, сим возбраняем печатать какую бы то ни было книгу без разрешения начальства духовного -- окружного викария или епископа".
Выслушав буллу, папа обвел взором кардиналов с обычным вопросом: -Quod videtur? -- Как полагаете?
-- Помимо книг печатных,-- возразил Арбореа,-- не должно ли принять какие-либо меры и против таких сочинений рукописных, как безымянное письмо к Паоло Савелли?
-- Знаю,-- перебил папа.-- Илерда показывал мне. -- Если вашему святейшеству уже известно... Папа посмотрел кардиналу прямо в глаза. Тот смутился.
-- Ты хочешь сказать: как же не начал я розыска, не постарался уличить виновного? О, сын мой, за что же я стал преследовать моего обвинителя, когда в словах его нет ничего кроме истины? -- Отче святый! -- ужаснулся Арбореа. -- Да,-- продолжал Александр VI голосом торжественным и проникновенным,-прав обвинитель мой! Последний из грешников есмь аз -- и тать, и лихоимец, и прелюбодей, и человекоубийца! Трепещу и не знаю, куда скрыть лицо мое на суде человеческом -- что же будет на страшном судилище Христовом, когда и праведный едва оправдается?.. Но жив Господь, жива душа моя! за меня окаянного венчан был тернием, бит по ланитам распят и умер Бог мой на кресте! Довольно капли крови Его, дабы убелить и такого, как я, паче снега. Кто же, кто из вас, обличители -- братья мои, испытал глубины милосердия Божьего так, чтобы сказать о грешнике: осужден? Пусть же праведные судом оправдаются, мы же, грешные -- только смирением и покаянием, ибо знаем, что нет без греха покаяния, без покаяния нет спасения. И согрешу, и покаюсь, и паки согрешу, и паки восплачу о грехах моих, как мытарь и блудница. Ей, Господи, как разбойник на кресте, исповедую имя Твое! И ежели не только люди, может быть, столь же грешные, как я, но и ангелы, силы, начала и власти небесные осудят и отвергнут меня,-- не умолкну, не престану вопить к Заступнице моей. Деве Пречистой -- и знаю. Она меня помилует, помилует!..
С глухим рыданием, потрясшим все тучное тело его, протянул он руки к Божьей Матери в картине Пинтуриккьо над дверью залы. Многие думали, что в этой фреске, по желанию самого папы, художник придал Мадонне сходство с прекрасной римлянкой Джулией Фарнезе, наложницей его святейшества, матерью Чезаре и Лукреции.
Джованни глядел, слушал и недоумевал: что это -- шутовство или вера? а может быть, и то, и другое вместе?
-- Одно еще скажу, друзья мои,-- продолжал папа,-- не себе в оправдание, а во славу Господа. Писавший послание к Паоло Савелли называет меня еретиком. Свидетельствуюсь Богом живым -- в сем неповинен! Вы сами... или нет, вы в лицо мне правды не скажете,-- но хоть ты, Илерда, я знаю, ты один меня любишь и видишь сердце мое, ты не льстец,-- скажи ж"- мне, Франческо, скажи, как перед Богом, повинен ли я в ереси?