В минуту, в две слезы ее перешли в такие громкие, пугающие рыдания, что Павел Иваныч, по мере увеличения их, сначала разинул рот, потом подался к двери и, наконец, во всю прыть бросился на улицу.
Цель его была найти доктора; но, пробежав пустынный переулок и пустынную улицу, он наткнулся у забора на Уткина, который, повернув за угол переулка, медленно плелся вдоль большой улицы, испытывая ту же самую гнетущую тоску, какой были подавлены и Софья Васильевна, одиноко рыдавшая в пустой комнате, и Надя, молча лежавшая лицом в подушку среди мертвенной тишины родительского крова, и множество другого народа. Мы не будем распространяться о подробностях того, каким образом Павел Иваныч Печкин возвратился домой в сопровождении Уткина, хотя бежал за доктором. Достаточно будет только сказать об этом "случае" и перейти к продолжению наблюдений Михаила Иваныча, так как только этими наблюдениями мы можем объяснить дальнейшую историю Софьи Васильевны и Уткина и новый шаг во взглядах и развитии Нади.
IX. СЧАСТЛИВЕЙШИЕ МИНУТЫ В ЖИЗНИ МИХАИЛА ИВАНЫЧА
Первый поезд гремит по новым рельсам, оставляя за собой всеобщий испуг простых деревенских людей, и клубы дыма, который долго копошится среди придорожных лугов или комом застревает в густых ветвях леса.
Говор и шум наполняет вагон третьего класса; но среди этого шума и говора самый крикливый голос, самая смелая речь принадлежит Михаилу Иванычу, который переживает поистине счастливейшие минуты. По мере того как родной город остается все дальше и дальше, планы насчет Петербурга, насчет дел, которые должны быть сделаны в нем, получают все большую прочность и широту и заставляют Михаила Иваныча заламывать картуз на ухо, подпирать рукою бок и разрумянивать свои впалые, худые и черные щеки посредством буфетов, не забывая поминутно предъявлять права человека, который никого не грабил и не грабит.
Во всех проявлениях Михаилом Иванычем его прав и надежд принимал весьма ревностное участие некоторый сильно подгулявший мужик, завербованный им в поклонники чуть ли не с первой станции. Этот человек всегда выказывал полную охоту заорать на весь вагон о справедливости того, что говорит Михаил Иваныч.
— Ай нам на пятачок-то выпить нельзя? — обращается к нему Михаил Иваныч, когда поезд подходит к станции. — Василей! Неушто не разрешают нам, мужикам, этого? а? Вася?.. А не будет ли мужик-то почище?..
— Почище, брат! — зевает поклонник. — Почище!
— А? Вася? — продолжает Михаил Иваныч, обнявшись с мужиком и подходя к буфету: — дозволяют мужикам буфету? Как ты думаешь? за свои, примерно, деньги, примерно, ежели бутенброту мужикам бы? а?
— Бутенброту! — грозно восклицает мужик, вламываясь в толпу у буфета, но, увидав господ, пугается, снимает шапку и бурчит — Дозвольте бутенброту, васкбродь!..
Михаил Иваныч обижен таким поступком мужика и долго ругает его за малодушие.
— За свои деньги да оробел! — укоризненно говорит он, отойдя от него в сторону. — И дурак ты, сиволдай!..
— Голубчик! — умиленно разевая лохматый рот, винится мужик. — Милашка!..
— Ай у них деньги-то ценнее наших? Свинья ты, сволочь!..
Мужик шатается и смотрит в землю, оставив без внимания собственную бороду и усы, которые носят обильные следы позорно добытого бутерброда. Он виноват и готов чем угодно искупить свою вину.
Случаи к такому искуплению представляются часто, поминутно, ибо Михаил Иваныч тоже поминутно делает публичные представления своих планов или прав, так как и к этому тоже случаев довольно.
Какая-то барыня заняла два места, ест сладкий пирожок и презрительным тоном рассказывает соседу барину о том, что она никогда не ездила в третьем классе; что быть с мужиками она не привыкла, потому что она выросла в знатном семействе, за ней ухаживали генералы, у ней был очаровательный голос. Как она пела!..
Этого достаточно, чтобы провинившийся мужик понадобился Михаилу Иванычу.
— Вася! Спой! Мужицкую…
— Спеть, что ли?
— Громыхни, друг! Вот барыня тоже очень хорошо поет! Спой! Нашу! Чего?
— Нашу! Э-а-ах да-а…
Мужик разевал рот и горло во всю мочь.
— Кондуктор! кондуктор! — кричат барин и барыня.
— Кондуктор! — тоже вопиет Михаил Иваныч. — Пожалуйте! Разберите дело!..
— Что такое? — спрашивает прибежавший кондуктор.
— Помилуйте! Пьяный мужик кричит бог знает что! Сил нет!
— Он запел! — вступается Михаил Иваныч. — Мы по-своему, по-мужицки поем; ежели вам угодно, вы по-господски спойте. Чего же-с? Громыхните ваше пение… а мы наше… Господин кондуктор! Так я говорю? Где об эфтом вывешено, чтобы не петь мужикам?..
Кондуктор решает дело в пользу Михаила Иваныча, присовокупляя, что в правилах нет пункта, чтобы не петь, и предлагает барыне перейти во второй класс.
— Пожалуйте во второй класс! — прибавляет Михаил Иваныч от себя. — Пожалуйте!..
— Па-ажжальте!.. — бурчит мужик.
— Там вам не будет беспокойства… а тут мужики, дураки… Через них вы получаете ваш вред. Потому мы горластые, ровно черти… Вась! Громыхни-ко!..
— Э-о-а-а…
Хохот и гам на весь вагон.
— Что орешь, дурак! — вмешивается какая-то новая фигура, и тоже из мужиков. — Барыня сладкие пирожки кушает, а ты орешь?
— Сладкие? — перебивает Михаил Иваныч. — Василий! Чуешь?.. Попробовать мужикам сладкого! Али мы не люди?.. Почему нам сахарного не отведать? Пирожник!..
— Эй!.. Пирожник!.. — вторит мужик.
— Давай мужикам сахарного на пятачок!.. Барыня! Почем платили?
— Кондуктор! Кондуктор!
— Кондуктор! — кричит Михаил Иваныч и мужик вместе. — К разбору пожалуйте!
Является кондуктор, узнает, в чем дело, — и Михаил Иваныч снова прав, ибо нигде "не вывешено объявления насчет того, чтобы не спрашивать — почем пирожки". Многочисленность и быстрота побед до такой степени переполняют гордостью душу Михаила Иваныча, что унять его от беспрерывных предъявлений прав решительно нет никакой возможности.
— Позвольте вас просить! — упрашивает его, наконец, кондуктор. — Сделайте одолжение, прекратите пение!
— Не вывешшшен!.. — начинает дебоширничать мужик; но Михаил Иваныч немедленно зажимает ему рот рукою и говорит:
— Цыц! Васька! Ни-ни-ни!.. коли честно, благородно, — извольте! Маллчи!.. "Сделайте одолжение", "будьте так добры", это другое дело!.. Это, брат, другого калибру!.. Извольте, с охотой!..
И у буфета следующей станции можно снова видеть фигуры мужика и Михаила Иваныча.
— Вася! Милый! — говорит Михаил Иваныч, стараясь глядеть прямо в осоловелые от водки глаза мужика. — Чуял, что ли?.. "Вы…", "сделайте милость", ну не по скуле же!.. Понимай-кось!..
— Гол-лубчик! — лопочет мужик, обнимая Михаила Иваныча за шею и хороня на его груди бессильную, хмельную голову…
Так Михаил Иваныч проводит время в дороге, и мы не будем утомлять внимание читателя подробным изображением его путешествия до Петербурга, так как, помимо вышеприведенных сцен, повторявшихся почти на каждой станции, с ним не произошло ничего существенно нового и любопытного. Приятное, расположение духа продолжалось у него всю дорогу, несмотря на то, что мужик, его компаньон и поклонник, на одной из подмосковных станций покинул поезд, причем борода его, усеянная окусками сахарных пирожков и бутербродов, долгое время, в виду всех пассажиров, находилась в рассвирепевших руках разозленной жены, встретившей его на платформе. Исчезновение такого соратника не уменьшило торжества Михаила Иваныча и не делало его одиноким, так как каждую минуту на место его могло выступить вдвое большее число соратников из той же простонародной публики. Помимо всего этого, не было также недостатка и в возможности предъявить эти права. Поминутно Михаилу Иванычу говорили: "позвольте пройти", "прошу вас", "позвольте закурить", "извините". Эти и другие выражения заставили его считать себя не завалящей тряпкой, не собакой, а действительно настоящим человеком, которого не бьют по скуле. Эти случаи поглощали все внимание Михаила Иваныча во время дороги, так что новизна городов, через которые он проезжал, не оставила в нем особенно обильных впечатлений. Шумная и разнохарактерная картина Москвы дала ему только возможность заметить, что здесь всё на французский лад. Попросил он квасу на копейку, его тотчас же спросили: "Вам французского?" Шел мясными рядами и на вывеске увидел золотых поросят с золотою надписью внизу, тоже по-французски, как об этом объявил ему мясник, стоявший на тротуаре в окровавленном фартуке, и певший басом: "Благоденственное и мирное житие". И более не было никаких наблюдений насчет Москвы, ибо, во-первых, извозчики называли Михаила Иваныча "ваше сиятельство", а во-вторых — московский будочник, с револьвером и громадными усами, смутившими было робкого Михаила Иваныча, сказал ему весьма любезно:
— Вы чего пужаетесь? Вы нас не опасайтесь… подойдите! Мы бросаем по нонешнему времени эту моду, чтобы каждого человека облапить, например, с затылка и в часть!.. Кто нас угощает, тому мы не препятствуем!
Всего этого было слишком много для запуганной души простого человека, и одного этого случая уже достаточно для того, чтобы не любоваться Кремлем, Иваном Великим, Царем-пушкой, а прямо пойти в кабак и выпить в приятной компании веселых друзей.
Вид Петербурга, к которому обыкновенно поезд подходит долго и тихо, громыхая цепями и колесами на беспрестанных переводах рельс, несколько смутил было бодрый дух Михаила Иваныча. Длинные казармы с тысячами окон, бесконечные кладбища, громадные голые стены домов с белыми траурными полосами на местах печных труб — все это было так велико, незнакомо и грозно, что сердце его стало как-то тревожно биться и замирать, особливо когда поезд стал входить в темную арку дебаркадера, весьма похожую на разинутую страшную пасть, глотающую вагоны, словно куски, фаршированные людьми, и отправляющую их в такой бездонный желудок, каков Петербург. Наконец самая близость этого Петербурга, влекущего к себе такое множество настрадавшегося в провинциальной глуши народа, того самого Петербурга, о котором грезят тысячи захолустий, как о чем-то неземном, и который теперь в двух шагах, и тревожный, непонятный простому человеку шум которого уже доносится в вагонные окна, — все это испугало Михаила Ивановича, заставило похолодеть и отрезвило.
Но если мы через полчаса после прихода поезда отправимся в одну из множества харчевен, усеивающих собою берег узкой и грязной Лиговки, то мы будем иметь случай снова видеть Михаила Иваныча в его прежнем и даже еще более приятном расположении духа.
— Нам это дорого! — говорит он, ударяя себя кулаком в грудь, и тотчас же выпивает залпом стакан пива, который наливает ему петербургский джентльмен-городовой. — Благодарим вас — вот как! — что вы не обидели нас, простых людей! Ну, толкони я ежели бы в наших, в подлых местах кого-нибудь этак-то узелком-то?.. — продолжает Михаил Иваныч, поднимая с полу свой крошечный узелок, и, швырнув его, вопиет: — ведь замучили бы! "Мужик! как смеешь…"
— Нет, у нас слободно! — говорил городовой, наливая пива и себе. — У нас это можно… с вежливостью ежели… Потому у нас порядок.
— Замучили бы-ы! Милый человек! Позвольте вам сказать, почему нам дорого! Потому, что мы в наших местах совершенно измучены разною бестолочью… Потому мучение! Да как же-с?.. Помилуйте!.. Почему я не покорствовал?
— Самой собой, — говорил городовой. — Потому глупость в провинции большая… В эфтом случае. Ну, в нашей стороне мы дозволяем человеку… С чего же?.. Ну, чтобы по распределению выходило — только всего… У нас все распределено: ежели вас в одном месте повреждают, то в другом вам делают починку; выхватили вам руку на Невском, а лечить повезут на Обухов пришпект. Распорядок повсеместно… Выздоровел, иди опять на Невский, запрету не будет… Хочешь — иди в кабак. Только чтобы с вежливостью… Вот!
Такие поощрения со стороны городового, в лице которого простосердечный Михаил Иваныч видел представителя самого Петербурга, помимо того, что заставили его поставить в виде угощения Петербургу дюжину пива, развязали язык его до самых жарких излияний жизни простого человека, до самого подробнейшего изложения всех причин непокорства и всех планов насчет хлопот, при содействии Василия Андреича и Максима Петровича, словом, до того, что сам городовой потребовал новую дюжину пива уже на свой счет и вместе с тем предложил Михаилу Иванычу самую верную и прочную дружбу.
При содействии нового друга Михаил Иваныч в тот же вечер, вместе со своим узелком, был помещен в одном из громадных домов Ямской, населенных столичным сбродом; как друга, его поместили где-то в хозяйской кухне, за ширмами, просили внимательно заботиться об нем и оказывать всякое почтение, ибо этот человек "для нас дорог", как объяснил городовой хозяйке.
И Михаил Иваныч, сморенный и обессиленный дорогой, пивом и рядом радостных триумфов, глубоким сном заснул в душной и жаркой кухне, не слыша, что кругом его за тонкими перегородками шумят и ругаются пьяные люди, звенят деньги среди игроков в трынку, поют пьяные женщины, и не предчувствуя, что этим глубоким сном оканчиваются все его триумфы и победы, все его счастье и вся его гордость.
X. ЧЕЛОВЕК, НА КОТОРОГО НЕЛЬЗЯ ПОЛОЖИТЬСЯ. — РАССКАЗ ЧЕРЕМУХИНА
Причина такого быстрого окончания радостей Михаила Иваныча заключалась в том весьма неосновательном убеждении, что, отделавшись от разоренных и умирающих стариков, он уже не встретит разоренья в их детях; но неосновательность этой уверенности обнаружилась тотчас же, как только Михаил Иваныч разыскал брата Нади — Василия Андреича. В этом розыске ему особенно много помог новый друг-городовой, который, как оказалось, весьма коротко знал фамилию и местожительство Черемухина, ибо неоднократно носил к нему повестки "пожаловать к мировому". Последнее обстоятельство, впрочем, еще не особенно смутило Михаила Иваныча, находившегося все-таки в самом приятном расположении духа. Не смутило его также и то, что Черемухин жил в каком-то захолустном переулке, близ Николаевской дороги, в одном из громаднейших, набитых всякою нищетою домов. Поднимаясь по грязным лестницам этого дома, с грязными, оборванными толпами детей, пробираясь по темным коридорам, переполненным густым, удушливым цикорным дымом, Михаил Иваныч чувствовал, что Черемухин живет в большой бедности; но шел к нему, испытывая то веселое ощущение, которое испытывает человек, приготовляясь встретить знакомого, знавшего его когда-то нищим и покинутым.
Василий Андреич действительно жил в большой бедности и, повидимому, в полном одиночестве. О последнем можно было заключить по тому испугу, который выразился на его худом, зеленом лице при появлении Михаила Иваныча, и по той необыкновенной радости, которая озарила это лицо и оживила всю его фигуру, когда он узнал гостя. Встреча их была исполнена непритворной и глубокой радости, и в тот же день узелок Михаила Иваныча был перенесен в каморку Черемухина. Здесь в течение нескольких дней непрестанно пилось пиво, шли рассказы о прошлом, о будущем, высказывались обоюдно самые энергические меры в деле Михаила Иваныча, желавшего, чтобы простому человеку было лучше, и проч. Среди этих разговоров человеческому достоинству и самолюбию Михаила Иваныча было много самой роскошной, самой небывалой пищи. Оказывалось, например, что Василий Андреич не только не забыл его, но, напротив, с особенною ясностью помнит все самые ничтожные сказки и прибаутки, которые когда-то Михаил Иваныч рассказывал ему на печи. Оказывалось, по словам Черемухина, что такую же и едва ли не большую, чем его, радость будет испытывать и Максим Петрович, когда Михаил Иваныч его отыщет и придет к нему, и, наконец, Черемухин дал самое искреннее обещание разыскать этого Максима Петровича, о котором он слышал много хорошего, но которого не видал уже два года. Последнее обстоятельство было особенно приятно Михаилу Иванычу, ибо все расспросы его по этому предмету у друга городового были совершенно безуспешны. Друг-городовой уверял Михаила Иваныча честью, что хоть и знает фамилию Максима Петровича, ибо одно время стоял на Выборгской стороне, но что в настоящее время его положительнейшим образом в Петербурге нет.
Недели полторы или около двух между Михаилом Иванычем и Черемухиным царствовала полнейшая дружба и неподдельнейшая любовь.
Это были самые светлые, благородные минуты в их жизни. Но мало-помалу эти светлые ощущения начали помрачаться чем-то новым и не особенно приятным. Несмотря на обещания начать дело и хлопоты в самом скором времени, дел и хлопот, однако же, никаких не было. Большею частью Михаил Иваныч стал оставаться в нумере один, так как Черемухин стал надевать его пальто и уходить со двора на целые дни. Возвращался он обыкновенно под хмельком, принимался целовать Михаила Иваныча и снова неподдельною искренностью своих сочувственных разговоров доводил его до восторга. Но дни шли, бездействие тянулось, и Михаил Иваныч, оставаясь по целым дням среди незнакомого населения меблированных комнат, стал грустить, ибо все это население, больное, бедное и злое, отзывалось о Черемухиие весьма неодобрительно; не было, правда, человека, который бы не спорил про него, что он добр, но всякий зато мог сказать два-три факта не в пользу его. Оказывалось, что этот человек ничего не делает, долгов не платит и если получит иной раз откуда-нибудь деньги, то норовит прогулять их, а не отдать. Так говорило бедное население, у которого копейка стояла на первом плане. Но как бы односторонни ни были эти суждения, Михаил Иваныч мог убедиться, что это человек несостоятельный, человек, на которого нельзя положиться, что это какой-то добрый обманщик! Нехорошие ощущения врываются в сердце вдруг и в одну секунду истребляют в нем все, что сделала самая продолжительная радость. С Михаилом Иванычем было то же: наслушавшись этих суждений, он пересчитал деньги, и оказалось, что большая часть их ушла на Василия Андреича, на выкуп его сюртука, на пиво, которое тот поглощал, ради встречи, в весьма значительном количестве. Михаил Иваныч задумался и затосковал…