— Ну, ты как, Андрей Иваныч, по шкалику перед обедом не супротив пропустить? А? Знычт то ни токма, для праздника. Зайдем? А? Водки нет? Ну, для нас, знычт, думаю, найдут как-нибудь… по шкалику.
Андрей Иванович от такого панибратства земли не чуял. Еще бы ему не согласиться! Кто ж не почтет для себя за честь побыть в компании Абанкина! Много ль таких чудаков найдется? Может быть, один Березов. С гордым видом Андрей Иванович окинул из-под руки толпившихся стариков, небрежно сунул ладонь торчавшему подле Матвею Семеновичу — несостоявшемуся свату — и засеменил вслед за Абанкиным.
Они сидели в полутемной с одним оконцем комнатке — шинке, и Петр Васильевич, придерживая локтем трехногий стол, потчевал растроганного старика. После третьей рюмки Андрей Иванович расслаб вконец. По своей привычке полез было целоваться, но Абанкин, загородившись бутылкой, предусмотрительно сел по другую сторону стола и, закусывая помидорами, жалобился:
— Уж так, знычт, хотелось пойтить ему, Трофиму, на службу, так хотелось! Но нет. Не под той, видать, планидой родился. А ведь ничем ни в жисть не хворал. Вот ты и пойди. На комиссии дохтур — такой, дьявол, продувной! — щупал-щупал, как цыган лошадь: «Э-э, говорит, да у тебя биение сердца, пиши пока льготу». Потом, дескать, посмотрим.
— Да о чем ты, милушка, толкуешь! О чем? — Андрей Иванович елозил по табуретке и, привскакивая, все пытался обнять собеседника. — Молебен надо отслужить, а ты жалуешься… Пашка мой аж захворал никак. Война, она, мил… кого, может, и в люди произведет, чинами наградит, а кого и калекой на всю жизнь сделает. А офицерство — на что оно вам? Вы и так полковники.
— Вот и я трахтую, — соглашался Абанкин, — на что, мол, тебе, Трофим, офицерство? Достатку, что ли, не хватает? Пока, слава богу, не нуждаемся.
— Ну и смехотворщик, пра слово! — Андрей Иванович фыркал и расплывался в пьяной унизительной улыбке. — «Не нуждаемся!» Тебе ли, Петро Васильич, вспоминать про нужду.
— Это к примеру. Так уж говорится. А тут… — Абанкин обвел глазами пустующую комнатку, низко свесился над столом и захрипел: — Дельце к тебе есть, Андрей Иваныч. Большое, знычт, дельце. Думал, в другой раз об этом, да уж все равно, коль выпал случай… Раз, мол, на службу тебя не взяли, говорю ему, сыну, то надо к делу приближаться, своим гнездом-семейством обзаводиться.
От радостного предчувствия у старика Морозова дрогнули руки. Он выронил на колени рюмку и растерянно вскочил, забормотал что-то невнятное.
— Эка ты, Андрей Иваныч, а-а! — благодушно укорил Абанкин. — Что? Старость? Ну, мы еще поскрипим, Андрей Иваныч, поскрипим, — Он подергал окладистую с седыми косичками бороду, приосанился. — Мы люди старинной закваски. Не чета теперешней молодежи. Как чуть — так охи да ахи. Да… Вот я и говорю ему: гнездом, мол, надо обзаводиться. Так уж извека заведено. Самим господом богом поставлено. Птица там какая ни на есть, даже самая никудышная, и та свое гнездо знает. Одни, мол, кукушки по чужим гнездам шляются… — Абанкин вел-вел свой длинный разговор кружными путями и свернул напрямую: — Посылает он к тебе, Андрей Иваныч. Уж дюже твоя дочка пришлась ему по ндраву.
Андрей Иванович хоть и пьян был, но рассудок его работал довольно трезво. Наконец-то! Наконец-то сбываются его затаенные желания. Шутка ли дело — сам Абанкин навязывается. По совести говоря, он уже было потерял эту надежду. Потерял с того времени, как им дегтем намазали ворота, положили на невесту охулку. Знает ли о том Петр Васильевич? Ведь завистники и злые языки не преминут растрезвонить, если дело коснется сватовства.
— Приданого мне не надо, Андрей Иванович, — текли медовые слова Абанкина, одно приятнее и слаже другого, — разорять тебя не буду. Даже совсем наоборот: ежели что — могу помочь тебе, для свата не посчитаюсь. Пашню там распахать аль что по хозяйству — пошлю работников, вмах обделают. На кладку тоже не поскуплюсь.
Лицо Андрея Ивановича подернулось грустью, и он опустил глаза.
— Этто, милушка, все так, — и вздохнул, — дочка у меня невеста, этто правда. Сваты не раз уж прибивались. С Черной речки мельник о прошлой год прибивался. Но ведь она еще дите, совсем дите. Осемнадцатый годок сравнялся… Петро Васильич, ро-одненький, и не думал пока. Вроде бы и рановато. Да и как-то боязно без нее оставаться. Отобрали у меня Пашку…
— Знычт то ни токма, дело хозяйское, конечно, — не настаивал Абанкин, — только насчет чего другого, а насчет помощи не беспокойся. Сказал — помогу, и помогу. А касаемо чего протчего, погутарьте, посоветуйтесь. Через недельку пришлю сватов. Уж как там и что, знычт, конечно…
В чулане зашуршали шаги, колокольчик на дверях запрыгал, и в шинок ввалился Березов, стукнул клюкой по полу. Абанкин метнул в него ненавидящий взгляд и перевел разговор на хозяйские дела.
Домой Андрей Иванович попал только к полудню. Ждали-ждали его из церкви, да так и не дождались, пообедали без него. Бабка, сердито ворча под нос, собирала на стол. Андрей Иванович лоснился, как облитый маслом, улыбался. Бабка косо поглядывала на него:
— И когда сыт будет, нечистый его знает. Так и нюхает, где бы налакаться. Ни нужды ему, ни заботы.
Надя, прихорашиваясь перед зеркалом, собиралась на улицу. С того дня, как казаков проводили на службу, она никуда еще не выходила. Ныне утром гоняла в стадо коров и встретила Феню. Та сообщила ей, что девки-подружки собираются в лес и приглашают их, Надю с Феней. Надя рада была немножко рассеяться. Наряжалась она просто по привычке. После отъезда Федора показываться в хороших платьях она никому не хотела. В ее мыслях Федор был неотступно, и днем и ночью. И странно: у нее было такое ощущение, будто он уехал всего лишь на несколько дней и скоро вернется.
— На-адя, до-очка! — сонно покачиваясь за столом, позвал Андрей Иванович и ложкой ткнул куда-то мимо щей. — С-сывадьбу играть скоро будем, сватов жди.
Надя с накинутым на голову платком стояла перед зеркалом, завязывала у подбородка узел. Руки ее внезапно онемели, и она никак не могла поймать концы платка.
— Какую… свадьбу? — бледнея, спросила она.
— Твою, дочка, ты-вою. Первеющие сваты придут.
— Ты не бредишь с пьяных глаз? — бабка насторожилась.
— Первеющие, говорю. Сам Абанкин. Это понимать надо. Не какие-нибудь замухрышки. Абанкин самолично.
Надя все еще смотрела в зеркало, но перед глазами дрожало только мутное серое пятно.
— Я… я пока не соб… не собираюсь… замуж, — она задохнулась.
Андрей Иванович шумно хлебал щи; иногда, не попадая в рот ложкой, плескал на новые с лампасами брюки, под стол.
— Ты, дочка, счастья своего не знаешь, вот что. Учить тебя надо. Уму-разуму учить. А мне не перечь. Я добра желаю. Отец я или… иль кто? Кому зря не отдам.
— Ты проспись допрежь, «оте-ец», — издевалась бабка. — Да не лей на штаны, царица ты моя небесная, господи! Новые штаны и так устряпал, головушка горькая!
— Будя причитать-то, — Андрей Иванович икнул. — Штаны они и есть… как бы сказать… на то они и есть… штаны, — По жирной клеенчатой скатерти локоть его вдруг соскользнул, и он сунулся грудью на стол. Уложил кудлатую, седеющую, с плешиной голову рядом с чашкой, окунув в нее клок волос, и засвистал разноголосо. А через некоторое время он уже сполз на пол и, размазывая лампасами лужи, все дальше уползал в угол, под скамью. Подле него суетились поздныши-цыплята. Подбирая крошки, они постукивали клювиками, щипали друг дружку. Андрей Иванович двинул сапогом, и шустрый в коричневом пушке куренок задрал кверху лапки, судорожно затряс ими.
Анчибил тебя возьми! — охнула бабка. — Да что ж это такое? Подушит, всех подушит! — Она подбежала к цыпленку, нагнулась к нему. Тот слабо дрыгнул лапками, крошечной бисеринкой глаза взглянул на нее с укором и притих. — И куда вы лезете в погибель! — Подтащила скамейку, свалила ее набок и плотно придвинула к лавке, загородив вытянувшегося под ней Андрея Ивановича.
Он лежал теперь, как в закрытом ящике, пускал в темный угол пузыри носом, всхрапывал, и снились ему всяческие сны. Будто в гости к нему приехал станичный атаман. Тройка, гремя бубенцами, поднесла к воротам фаэтон, атаман соскочил с него, вошел во двор и растерялся. «Какое у тебя поместье, Андрей Иванович! — восхищенно говорил он, вертясь на каблуках, — богатое, роскошное, как у помещика все равно». — «На бога, милушка, не гневаюсь», — глядя в землю, скромно отвечал Андрей Иванович и, как бы невзначай, плечом столкнул гостя на дорожку: отсюда через плетень видны были утепленные катухи, сараи, новый амбар под жестью. «Какие у тебя замечательные сараи! — и станичный атаман, с завистью рассматривая, протирал пенсне. — Целый полк можно расположить». — «По нужде и два уместятся», — так же скромно соглашался Андрей Иванович и все подталкивал гостя поближе к тесовому навесу — под ним, что сотня на параде, выстроились в ряд косилки, сеялки, плуги… «А этот Полкан у тебя не сорвется?» — увидя лохматого на привязи кобеля, спросил атаман и попятился к крыльцу. «Нет, нет, не извольте беспокоиться!» Андрей Иванович тайно захохотал и, взяв кобеля за уши, почесал ему гривастую спину почмокал губами. Тот звякнул цепью, лизнул хозяину руку и полез в будку. Из трубы потянуло самоварным дымком, и Андрей Иванович раскланялся перед гостем, пригласил его на чашку чая. «С превеликим удовольствием, — охотно согласился станичный атаман, — с таким человеком завсегда рад буду разделить компанию». Он занес на приступку лакированный сапог, повернулся к Андрею Ивановичу, и тот не узнал его: перед ним стоял, оказывается, не станичный атаман, а Петр Васильевич. Только без бороды. «Знычт то ни токма, я послал плужок на твое поле, — сказал он, взбираясь на резное крыльцо, — послал. Для свата не посчитаюсь». Андрей Иванович поймал его за руку и потащил в хату. Но когда он переступил порог, то увидел, что хата эта — совсем не хата, а хуторское правление. И в нем полно народа. Старики почтительно сняли фуражки, расступились. Но вот Андрей Иванович заметил впереди отца Евлампия, в новых золотистых ризах, с дымящимся в руках кадилом. Тот что-то кричал нараспев, размахивал кадилом. А люди ни с того ни с сего толпами полезли в разные стороны, столкнули Андрея Ивановича, и он ничего уже не мог понять…
Бабка успела побывать у соседей, пошепталась, повздыхала там; согнала с огорода телят; а Андрей Иванович все храпел под скамейкой. Она принялась было выжимать разбухшие в воде сухари, чтоб покормить цыплят.
— Ай-яа-а!.. — дурным голосом, будто его резали, рявкнул Андрей Иванович и, громыхнув скамейками, опрокинув стол, выскочил на середину хаты.
У бабки от страха подломились ноги, и она присела на пол.
— Господи Исусе, что такое! Что такое, господи! — бабка закрестилась.
Андрей Иванович, как загнанный зверь, дико вращал выпученными, налитыми кровью глазами, сопел. Лицо его было мертвенно бледным. На ободранном носу трубочкой розовела кожица.
— Из ума выжила, старая! — захрипел он, придя в себя. — Додумалась! До разрыва сердца могло дойти. О-о-ох! Думал уж, похоронили меня. Проснулся — темно. Толк рукой — доска, внизу — доска, вверху — доска. В гробу лежу… О-ох!
Бабка как сидела на полу, так и свалилась, раскинула сухие в синих узелках руки, затряслась в неслышном старческом смехе. Из-под сморщенных губ ее выглянули черные беззубые десны.
XIV
За эти дни в доме у Морозовых прижилась тишина, глухая, напряженная, как перед полуденной грозой в поле: вот-вот вспыхнет голубая молния и разразится над головой оглушающий треск.
Надя ходила тревожно-грустная и молчаливая; глаза все время опущены: словно что-то потеряла и никак не может найти. Суетная и спорая в работе, она стала вялой и рассеянной.
Сначала Надя думала, что отец под пьяную руку сболтнул о сватовстве Трофима, но оказалось, что не так: на другой день за обедом он сказал об этом еще раз. Расхваливая жениха и всю его родню, он и слушать не хотел никаких отговорок Нади. Она опять попыталась было отнекаться, но из этого ничего не вышло. Тогда она попробовала припугнуть отца, что, мол, в случае чего — расскажет попу, и тот не станет венчать. Отец побагровел до черноты в лице и так стукнул по столу кулаком, что на нем задребезжали чашки: «Уходи тогда с глаз долой и живи как знаешь!» После этого разговора он стал угрюм, сердит и почти не разговаривал с дочерью.
За последние дни Надя очень похудела, осунулась. Розовые щеки стали блекнуть, желтеть. Под глазами легли синие полукружья, которые с каждым днем становились все заметнее.
Приученная к покорности, она уже испытала упрямство отца и теперь робела, терялась при его угрозах. Огромная, непоправимая беда надвигалась на нее, и она не знала, как от нее избавиться. Мучилась, ломала голову и ничего не могла придумать. Ночи напролет не смыкала глаз, глядя в темь, увлажняла слезами подушку; днем по нескольку раз бегала в правление, надоедала писарю, выспрашивая письма — тот ругал ее всякими непристойными словами и гнал от себя. «Хоть бы Федору и Пашке написать, — думала она, — попросить у них совета, пожаловаться». Но от них еще не было никаких вестей, даже и адреса их она еще не знала. Их одногодок прислал родным письмо с австрийского фронта. Но про Федора и Пашку ничего не прописал: вместе ли они попали служить или нет.
Надя понимала, что со сватовством Трофим нарочно не спешил: боялся Федора. Может, для того он и от службы открутился — усватать ее, пока нет ни Федора, ни Пашки. Это обижало Надю еще больше и еще больше заставляло ненавидеть Трофима. В одну из тяжелых бессонных ночей она совсем было надумала встретиться с ним и напрямую рассказать обо всем, что было между нею и Федором. Может быть, отстанет он. Но когда встала утром и увидела отца, взъерошенного, злого, то испугалась своей мысли. Трофим обязательно распустит об этом сплетни, отец прибьет ее и выгонит из дому.
— И-и, моя чадунюшка, — как-то пожалела бабка, увидя у Нади мокрые глаза, — понапрасну ты мучаешь себя; терзаешь. Меня вот так же выдавали замуж за твоего дедушку-покойника, царство ему небесное. Хоть и бивал он меня часто и горюшка натерпелась от него немало, ну, уж бог ему судья. Сперва и мне вот так же непообычался жених, и я было заупрямилась. Но батя сказал — иди, и пошла. Куда же денешься? Такая уж наша доля. А без родительского благословения никак нельзя. Отпричитала перед свадьбой две зорьки и полегчало. А как вышла — попривыкла и вроде бы ничего. Стерпится — слюбится, говаривали старинные люди. Оно и взаправду так.
Растроганная бабкиной лаской, Надя уронила голову к старухе на колени, вздрогнули ее плечи, и она разрыдалась. Бабка рубчатой, как терка, ладонью гладила ее голову, плечи, и на кончике носа у нее дрожала мутноватая, выбежавшая из глаз капля.
— Поплачь, чадунюшка, поплачь, — советовала бабка, утираясь грязным передником, — оно полегче будет. А понапрасну не убивай себя, не изводи. Нешто можно?.. Так и захворать недолго. Уж ежели что — я погутарю с отцом, пускай он не неволит. Найдутся и другие женихи. Чего уж так спешить-то. Бог с ним, с его богатством. Года твои молодые, можно и обождать пока.
— Бабушка… баб… — давилась рыданиями Надя и прижимала к лицу бабкины руки, смывая с них слезами печную копоть, — ведь Федор… Федя, он жених мой… муж мой… муж… у меня ди… дите будет.
Бабка, словно бы от удара, отшатнулась к дверям, испуганно зашептала, озираясь по хате:
— Что ты, что ты, моя кормилица!.. В своем ли ты уме? Нешто можно так говорить! Господи Исусе, богородица троеручица. Опомнись! И за что такое наказание…
Надя судорожно стиснула зубы, с трудом поднялась и отошла к окну.
Все еще вздрагивая от душивших ее рыданий, поправляя смятое платье, она сквозь слезы смотрела в окно. По улице мимо красноталовой изгороди их палисадника шли четверо наряженных, как в праздник, людей. Впереди — маленькая, вертлявая, в рюмочку перетянутая женщина. Она не шла, а бежала какой-то танцующей иноходью, и длинные юбки ее разметали дорожку. За ней крупно и редко шагал старик Фирсов. Надя, приникнув к стеклу, увидела, как все они сошли с дорожки и повернули к их воротам. «Сваты, — догадалась она, — ведь Фирсов — крестный отец Трофима». Ничего не сказав бабке, она шмыгнула в чулан и закрылась в боковой комнатушке. С тоской и отчаянием услыхала, как отец, что-то делавший во дворе, всходя на крыльцо, заискивающе приглашал:
— Заходите, заходите, милушки, дорогие гостечки. Звиняйте в случае чего. Хоромины сами знаете… Не купецкие хоромины. А тут и не ждали, признаться.
— Мы енералы-то звестные, — откуда-то сверху грохотал Фирсов, — звестные, говорю. Без парада обойдемся.
В чулане проскрипели доски, прошуршали юбки, и в хате полились почти неразличимые через прикрытые двери разговоры.
Надя в немом оцепенении опустилась на мешок муки, подперла ладонью щеку и неподвижно уставилась в пыльное, во двор, окошко.
У груды хвороста во дворе резвились цыплята, выпущенные бабкой из хаты. Пестрыми шариками раскатывались они в разные стороны, сбирались клубком. Посреди них ревниво квохтала и воинственно распускала крылья наседка. Вдруг в кучу цыплят, не поделивших находку, с резким шумом упал бурый шевелящийся ком. Цыплята, жалобно пища, захлопали крылышками, закувыркались на месте. Курица отчаянно ринулась на выручку.
— Нечистый дух! — вырвалось у Нади, и, громыхнув дверями, она выскочила во двор.
Здоровый, матерый коршун взмахнул крыльями, могуче взмыл над сараями, и в его когтях трепыхнулось маленькое тельце. Изгибая голову и сверля взглядом, он боком проколесил над двором, поднял в курином жительстве панику и, сверкнув на солнце темно-бурым оперением, набрал высоту. На гумне, спустившись к канаве, подтянул к груди цыпленка и коротко долбанул его клювом.
Позади Нади залаял Трезор, и в ту же минуту кто-то мягко тронул ее за плечи. Она обернулась. Перед ней стоял Трофим. Лакированные сапоги на нем блестели, как зеркало; разутюженную рубашку, с цветочками на воротнике и манишке, опоясывал дорогой с серебряным набором ремень; из-под околышка фуражки, новой, еще не обношенной, лихо выглядывал расчесанный чуб.
Надя внезапно побледнела и, пристально взглянув Трофиму в лицо, сделала шаг назад.