Дети новолуния - Дмитрий Поляков (Катин) 5 стр.


В пёстрой толчее небольшой рыночной площади, зажатой между стенами дворца и мечетью, то там, то тут вздымались выплесками разноцветные полотна шёлковых тканей, мелькали-перемешивались платки, тюбетейки, чалмы учащихся медресе, женские тюрбаны с яркой вышивкой, кожаные шапки, сверкающие шлемы воинов и даже папахи из чёрной овчины и серого каракуля на головах стариков. Чего только не предлагал пятничный хорезмский базар, каких только услад человечьих не утолял он, какими соблазнами не завлекал в дурманящую свою паутину! Тут тебе и бобры, и горностаи, и крашеные зайцы, и белки, куницы, волки, соболя, тут и кольчуги на любой кошель, рыбий клей, амбра, мёд, лесные орехи, мечи булгарские, мечи арабские, славянские, хорезмские, тут и печенье сочное, сухое, и кунжут, изюм, древесина, полосатые халаты, ковры иранские, гуридские, любые, одеяла, колпаки, стрелы, воск! А что за парча – самой лучшей выделки парча! Лучше и быть не может! А луки, а рыба, а сыр, а одежда невероятнейшей окраски! – и чудесные узбекские шаровары, и шлёпанцы по ноге, и покрывала мульхам, и соколы, и сабли, и белая кора тополя! А вино! золотое, преступное, томное! Запах того вина долетал до ноздрей хана – вот какое то было вино! А по краям – бараны, коровы, птицы, козы, славянские рабы и невольницы! В густом гуле торга то и дело пробивались вопли спорщиков, высекавшие верную цену товару, и смех в чайханах, заполненных праздными зеваками. И через всё это буйное великолепие тонкой нитью тянулся назойливый звук двухструнного дутора…

Внезапно словно дрожь пробежала по торжищу. Толпа вдруг замешкалась, точно прислушалась к шёпоту, вмиг облетевшему каждое ухо, и в ту же минуту с высоты башни своего дворца Кучулук-хан узрел сотни лиц, обращённых прямо на него. А ещё через минуту вся площадь осела на колени.

Сердце хана сжалось от гордости. Его убеждали отвести базар от стен дворца, но он распорядился оставить. Изобилие рынка скрывает нищету. Хан с трудом отвёл глаза от застывшей толпы, туда, где за сверкающими небесно-голубой глазурью усадьбами богатых горожан, за площадью, на коей чуть ни ежедневно жители задорно рвали и забивали камнями всякого, на кого указывал кади, за синими, со сверкающими полумесяцами куполами мечетей в облаках пыли туркмены занимались конной выучкой на ипподроме, где среди амбаров и кузниц, шелковичных, плотницких, оружейных мастерских, среди налезающих друг на друга бесконечных хижин простые жители вели счёт будничным заботам, а внутри шахристана за внутренним рвом суетились по крепостным стенам ополченцы. И далее – за внешними укреплениями, за рыжими виноградниками, садами, за иссечённой арыками пашней открывался необъятный простор с убегающими к горизонту тополями, с верблюдами, тянувшими арбу, с тихо плывущими по реке судами, нагруженными пшеницей и ячменём, и еле видимой линией далёких синих гор.

Не отводя глаз от горизонта, хан отступил на пару шагов, и минуту-другую спустя шум на базаре возобновился с прежней силой. Хан повернулся кругом – всюду одно и то же – сонный, бессрочный покой с теми же тополями, верблюдами, арбой, с теми же не то явными, не то кажущимися горами, повисшими в поднебесье.

«А где север-то?» – вдруг спросил он себя, замер на месте и даже развёл руками в недоумении. Пот выступил у него на лбу.

– Где север? – уже вслух повторил он вопрос, растерянно огляделся по сторонам и принялся быстрым шагом ходить кругами по террасе, вглядываясь в даль и стараясь уцепиться хоть за какой-нибудь ориентир, подсказку. – Тьфу ты, не понимаю… Совсем, что ли, голову потерял?.. – Он нервно рассмеялся. – Где же он… где, зараза?..

Где север?!

4

По холмистому склону, покрытому изумрудно свежей травой, мелко перебирая ногами, бежал истерзанный человек. Растрепавшийся тюрбан бился у него за спиной. Судя по обрывкам ремней на поясе и плечах, это был простой ополченец. Он бежал, вцепившись руками в волосы, раскрыв рот в беззвучном крике, бежал прочь, неведомо куда, спасая не столько своё тело, сколько рассудок. Можно было подумать, что он только что своими глазами видел конец света.

Невыносимо томительной нотой прорезал воздух упругий звук, и в спину бегущему коротко ударила стрела. Не останавливаясь, он упал и покатился вперёд, ещё полный жизни и молодых сил, пальцы его судорожно хватались за траву, пытаясь удержать себя в этом мире. Потом он замер на спине с неловко выгнутой грудью из-за упиравшейся в землю стрелы и какое-то время жил, глядя в небо высыхающими глазами, и в ушах постепенно затихал стоголосый вой приуготовленных к деловитой резне бесполезных детей и старух. А вдали, по самому краю равнины, буднично перекидываясь отрывистыми фразами, шла группа монгольских конников. Один из них запихивал лук в чехол. Никто не обратил внимания на потерю одной стрелы.

В действительности погода стояла ясная, солнечная. С раннего утра небо было промыто до светло-бирюзового блеска и сонно сияло над далёкой, притихшей землёй. И птицы взлетали высоко, беззаботно купаясь в воздушных потоках возле самого солнца. Но в руинах города, известного как Ак-кала – Белая крепость, уже которую неделю висел чёрный дым, то и дело перебиваемый гранатовыми всполохами неугасимых пожаров, и казалось, будто ночь не оставит эти места уже никогда. Это зрелище неизменно завораживало каана, вселяло в него ощущение власти над человеческой волей, веселило. Поверженный враг так же великолепен, как загнанные и расстрелянные кабаны, буйволы, волки. Из мучений его, из слёз, ужаса, низости всегда в полный рост поднимается триумф. Разве кто думает о мясе, когда идет большая охота?

В сопровождении небольшого отряда телохранителей-кешиктенов старый каан медленно ехал на своей любимой гнедой кобыле с белой головой по заваленной щебнем и трупами улице былого Ак-кала. Город сопротивлялся больше месяца, и за это его не просто разграбили, а буквально разнесли по земле, хотя открывшим ворота имамам и было обещано, что пострадают только начальник гарнизона и те защитники, что запятнали себя кровью монголов. Пленных оказалось слишком много ещё с предыдущих побед. Столько не надо, хватало на всё – и рыть рвы, и строить осадные машины, и первой волной штурмовать крепости. Хватало женщин, мастеровых людей, учёных. Поэтому жителей Ак-кала вывели в поле, разбили примерно на равные части по числу отряженных для этой работы вооружённых топорами монгольским воинов и затем принялись методично рубить, как это происходит со стадом овец, по той или иной причине подлежащему уничтожению.

Когда от города остались одни руины, каан захотел взглянуть на них. Издалека можно было подумать, что почтительные сыновья покорно следуют за престарелым самодуром-отцом, которому взбрело в голову прогуляться на пепелище. Впечатление только усиливалось, если сравнить богатые доспехи кешиктенов со скромным, если не сказать бедным одеянием старика: драная шапка, войлочные сапоги, поношенный халат, надетый поверх лоснящихся от времени кожаных лат.

Лошадь каана то и дело спотыкалась о камни, но он словно не замечал этого. Почему-то не было торжествующей радости в его сердце. И то, что под глазом вздулся здоровенный ячмень, мешающий ясно видеть, заслонило на какое-то время чувство язвительной мести, близкое и понятное ему не меньше, чем любовь к матери. Каан с досадой потёр ячмень рукояткой плети, поморщился и огляделся по сторонам. Как и было приказано, более ничто не заслоняло окрестностей города, они просматривались насквозь. Это вызвало в нём удовлетворение. И вместе какую-то скуку. Странную скуку, чем-то похожую на бездомного пса, трусящего пыльной дорогой в жаркий полдень куда-то. Вдалеке пленные писцы пятые сутки подсчитывали число убитых, перебирая груды отсечённых правых ушей. «Зачем?» – скучно подумал каан и вспомнил, что на том настоял его советник Елюй Чу-цай, желавший учитывать все достижения и приобретения орды.

Неожиданно каан натянул поводья и уставился куда-то в сторону. Свита также замерла на месте. Каан поднял плеть и указал вдаль. В плывущей завесе из сизой пыли и дыма просматривалась фигура человека, неподвижно стоявшего в развалинах на коленях.

– Турчи-нойон обещал, что к утру второго дня здесь не останется ни одного живого хорезмита, – без всякой угрозы и вообще какого-либо выражения в сиплом голосе проговорил он.

В ту же минуту самый молодой из багатуров ударил пятками в бока своему коню и сорвался было с места, намереваясь исполнить обещание Турчи-нойона, но старик коротким жестом остановил его порыв. Затем легко тронул свою лошадь и не спеша направился к стоящему на коленях мужчине. Все последовали за ним.

Это был пожилой, но ещё не старый человек, худой до костлявости, одетый в обгоревший по краям полосатый халат. Лицо его было измазано сажей, одна сторона лица оплыла чёрным синяком, голова не покрыта. Длинные седые волосы растрепались, обнажив заметную лысину. Человек стоял на коленях перед грудой битого камня, и в ногах у него тлели затоптанные свитки.

Каан подъехал совсем близко и, откинувшись на заднюю луку деревянного седла, аляповато отделанную серебром, уставился здоровым глазом на последнего обитателя Белой крепости. Тот, как ни странно, не обратил внимания на подъехавшую процессию и остался в прежней коленопреклонённой позе, глядя перед собой. Каан хмыкнул и повернул лицо к толмачу.

– Спроси, кто он такой?

Насмерть перепуганный толмач из кипчакских купцов-караванщиков спешно сложился в седле пополам, вытянул шею, чтобы незнакомец сквозь треск горящих руин разобрал каждое слово, и, заикаясь, перевёл вопрос каана. Лишь тогда незнакомец поднял голову.

– Секретарь кади, – глухо ответил он, обращаясь исключительно к старому каану. – На этом месте стояла наша мечеть.

– Хм… Как ты здесь оказался?

– Был в Бухаре. Кади послал в медресе за свитками. Вот они.

– Ты пришёл сюда ночью?

Хорезмит огляделся по сторонам.

– Ушёл… вернулся… – пробормотал он, словно в тумане. – Здесь была мечеть. Её отовсюду видно. Большая, с высоким минаретом… Там – лавка торговца фруктами, там – мясом… Вон там старый Эль Чур держал чайную… бегали дети… его все знали… А там был базар…

Толмач, пожимая плечами, переводил.

– Ничего, – усмехнулся каан, – скоро здесь будет хорошее пастбище для коней.

– Я написал историю этого города… – горестно прошептал хорезмит и поднял с земли грязный свиток. Потом взглянул прямо в лицо каану и повторил сказанное в полный голос: – Я написал историю города Ак-кала. А что написал ты?

– Э-э, я не умею писать. Зачем это? – Неожиданно старик расхохотался. – Слова – пыль. Когда владеешь народами, – он вытянул руку и сжал кулак, – слова потекут туда, куда я посмотрю.

– Значит, ты и есть тот самый хан?

– А ты, значит, книжник? Лучше бы ты умел лечить глаза. Не бойся, я таких не трогаю.

– Люди говорят, что ты все города вот так…

– Нет, не все. Только некоторые. Мой сын отравился фруктами, которые притащили ваши имамы. Я думал, что он скоро умрёт. Но Вечное синее небо спасло ему жизнь, и я поклялся отблагодарить Небо за доброту.

– Пара гнилых груш стоила целого города?..

Хорезмит нравился каану удивительным безразличием к возможным последствиям своей храбрости. Такие люди всегда вызывали у него уважение.

Каан нагнулся к нему, отвёл руку назад, как бы указывая на дымящиеся просторы.

– Ответь мне, раз уж ты книжник, – сказал он, – будет моя слава жить всегда?

Плечи хорезмита обвисли ещё больше, и он ответил:

– Тебе нужна вечная слава? Боюсь, о тебе некому будет рассказывать, потому что ты, хан, несёшь гибель всем, кто способен выдержать твой взгляд. Мёртвые народы ничего не помнят.

Лицо каана окаменело, из-под выпуклого века холодной яростью полыхнул зеленоватый глаз. Старик схватился за меч, но сдержался и прохрипел с заминкой:

– Меня прославят другие народы… глупый хорезмит!

Затем повернул лошадь и решительно поскакал прочь. Кешиктены потянулись за ним. Последний из них, рослый молодой монгол с тонкими щегольскими усиками, развернул своего коня вкруг стоящего на коленях человека, круто перегнулся, одновременно вытащив из ножен меч, ухватил мужчину за бороду, дёрнул к себе и двумя короткими, сильными ударами, какими рубят капусту, отсёк ему голову. Тело упало на свитки. Отбросил голову в сторону, спугнув зазевавшуюся ворону, вытер меч о голенище и кинулся догонять своих.

Каан ехал и задумчиво почёсывал раздувшийся ячмень.

– Лекарь говорит, что глаз надо обложить помётом фазана и жёлтой глиной, – заметил он, ни к кому, в сущности, не обращаясь и думая о другом. – А по мне, так само пройдёт. Все лекари воры.

Каменное сердце каана изнывало от тоски.

5

Никто не смел его спрашивать. Спрашивали обречённые, которым нечего было терять. И пьяные, потерявшие голову на пиру. Гнев баловня небес непредсказуем. Все ожидали указаний, чтобы неукоснительно их исполнить. Никто не возражал, не задавал лишних вопросов. Слово каана всегда было последним. И если темнику в далёкой Гоби одинокий курьер приносил высочайшую весть о назначенной ему казни, темник садился на коня и покорно ехал туда, где сподручнее было его обезглавить. Так на мягких лапах подкралось одиночество, едва ли осознаваемое им в полной мере, которое всё крепче теснило сумрачной печалью, когда, как теперь, не с кем поговорить просто, непринуждённо, а поговорить хочется… хочется спросить… ответить…

– Туда, – буркнул каан, и процессия повернула на густой шум, похожий на завывание наползающей бури, который доносился из-за бурых холмов, покрытых выгоревшими на солнце виноградниками. Из кустов под копыта выпрыскивали ошалевшие кролики и метались по сторонам. Небеса затянуло серым газом от пепелищ, сквозь него то и дело пробивались и исчезали солнечные лучи.

Взойдя по утрамбованной щебнем тропинке на самый высокий холм, они ненадолго задержались на месте. С возвышенности земля будто ныряла книзу, образуя огромную тазообразную впадину, используемую, судя по всему, для каких-то сельских нужд. Однако сейчас всё пространство вплоть до линии пирамидальных тополей по горизонту буквально кишело плотной человеческой массой, которая шевелилась и стонала, точно единое живое существо, страдающее от боли и ужаса. Всё население города, целиком, до младенца, было сбито здесь, на широкой равнине, из мирной пашни превращённой в место невиданной расправы. Вот уже несколько дней с деловитостью сельского старосты, вымеряющего рога у племенных бычков, монгольские воины, наравне с посудой, одеждой, тканями, оружием, украшениями и прочим скарбом, распределяли захваченных людей, отделяли жён от мужей, детей от матерей, богатых от бедных, слабых от сильных, здоровых от больных, плотников от жестянщиков, жестянщиков от шорников, шорников от ткачей – а отделив, хладнокровно резали лишнее – а значит, ненужное – человечье стадо грубыми короткими ножами, сбрасывая трупы в арыки, вдоль и поперек пересекающие поля. Мутно блестели под чёрным небом грязные монгольские шишаки.

Погружённый в себя, каан не смотрел вниз. Всё это он видел сотни раз и давно не испытывал острых чувств от подобных зрелищ. В глазах вяло тянулись радужные круги, и свет пробивал будто бы изнутри, будто солнце светило в нём. Невероятным покоем окутался разум. Так птица замирает на ветке, волк садится в снег… Ему вспомнился вечер, костёр в степи, искры, летящие ввысь, пасущийся вдалеке конь, запах ночного зверя… И тогда шум отступил…

Потом лошадь тихо затрусила по тропинке вниз. Виноград созрел. Тяжёлые матово-сизые грозди грузно висели на старых, кривых лозах, заботливой рукой подвязанных к подпоркам. Тёплый аромат дурманил голову.

Каан расслабленно переваливался с боку на бок в седле, отклоняясь назад, в шаг своей лошади. Свет всё не гас в нём и даже сделался ярче, и это почему-то не казалось ему странным. Но вопрос, возникший непроизвольно, удивил. Он подумал ни с того ни с сего: «Кто я?» И не сумел себе ответить.

Заметив его приближение, монгольские воины прекращали свою работу и столбенели на месте с какой-то детской растерянностью. Плоские лица лоснились от пота. Они выражали бесцветную, хозяйскую озабоченность. Каан повёл лошадь среди попритихших толп, равнодушные кешиктены боками своих коней теснили людей в стороны. Как всегда, на него одного были устремлены сотни расширенных глаз, не смеющие просить и жаловаться. Так смотрят на приближающийся тайфун. Каан не замечал их. Он не терпел малодушия, слабости, хотя ему нравилось видеть низость побеждённых. Сам он нисколько не сомневался в своей решимости идти до предела – пусть и в порыве гнева, хоть гнев и плохой советчик – но надо ли слушать плохих советчиков? Человек битвы, он готов был вырезать всех до последнего чжурдженей и вытоптать их города, дабы перекинуть степь через Великую стену вплоть до поверженного Яньцзиня и избавить себя от необходимости возвращаться, чтобы давить мятежи в стране, интерес к которой погас в нём сразу после разграбления. В этом он видел высшее проявление стойкости, на какую способен только Сын Неба. Тогда чжурдженей спас Елюй Чу-цай, убедивший его в том, что налоги принесут большую пользу. В любом случае сердце каана не знало раскаяния.

Назад Дальше