Ключи от дворца - Юрий Черный-Диденко


Ключи от дворца

КЛЮЧИ ОТ ДВОРЦА

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Казалось непостижимым, что, вопреки беде, которая сжимала сердца людей, они все-таки продолжали цепко примечать издавна милую смену времен года — пленительный переход от летнего зноя, сделавшего ломкой листву тополей и акаций, к прохладе и прозрачности августовских зорь, к шелковисто-светлой пряже, замерцавшей над тротуарами, наконец, к первому инею, выбелившему крыши домов и кусты сирени, что упрямо устояла перед заморозками. А возможно, такой переход в пору всеобщей беды даже еще сильней, с пронзающей болью западал в душу оттого, что люди надолго, а кто и навсегда, прощались с привычным, мирным чередованием дней. Отныне этим дням суждено было понестись стремительно, лихорадочно, встревоженно. И уже в окнах отведенной под госпиталь школы-десятилетки забелели халаты медсестер. Уже лопаты, те самые лопаты, что недавно вскапывали огороды, теперь поспешно углубляли во дворах щели-укрытия. Уже реже стали появляться почтальоны, а их сумки наполовину опустели без киевских и московских газет. И косяки журавлей, пролетающие на юг и привыкшие видеть на своем пути этот край густо расшитым соцветиями огней, беспокойно курлыкали, удивляясь, что тянется и тянется под крыльями загадочная, непроницаемая темень…

Осташко возвращался с шахты далеко за полночь. Он обогнул сонно шумевшие градирни и зашагал вдоль железнодорожного полотна к мосту, который соединял старую часть города с новой. Сколько раз проходил он этой дорогой, знакомой до каждого камушка под ногами, а никогда еще не было так тяжело, как сейчас. Он даже пожалел, что сам вызвался выполнить горькое, тягостное поручение горкома, да еще вдобавок уступил нахлынувшему влечению и спустился в шахту. Обрек себя еще на одну бессонную ночь, а взамен — что на душе? Лишь в какую-то минуту, когда он вышел из клети под бетонные своды ярко освещенного квершлага, услышал властно нагнетаемый разгаром рабочей смены ровный гул вагонеток и обыденные сигналы рукоятчика, увидел сваленный у ствола свежего распила лес, возникло обманчивое ощущение, будто то, что осталось там, наверху, просто дурной сон, а здесь все по-прежнему незыблемо. Но тут же из ниши, где стоял телефон — Осташко как раз проходил мимо нее, — раздался девичий голос:

— Павлинка, Павлинка! Механика нужно… Полчаса звоню… Механика вызови, слышь? Да что молчишь? Уже разбомбили вас там наверху, что ли?

И хотя голос был не таким уж обеспокоенным, а даже задорным и хорошо знакомым, — Осташко узнал мотористку, которая много лет занималась в хоровом кружке Дворца, — все равно мысли возвращались к тому, что осталось там, наверху, — тревожному, страшному…

Он свернул в штрек седьмого участка, единственного участка, который еще продолжал работать. Луч аккумуляторки метался и высвечивал подпиравшие кровлю пары, скользил по накатанным до лунного блеска рельсам. Гул колес то затихал, словно относимый ветром, то снова нарастал, а Осташко уже не мог пересилить зловещего предчувствия, что видит он все это и слышит в последний раз.

В забое рубил уголь Шапочка, старый забойщик, школу которого прошел едва ли не каждый второй из молодых шахтеров рудника, да и сам Осташко в свое время перед памятным, повернувшим его судьбу отъездом в Ленинград лесогонил в бригаде Семена Ивановича. Шапочка сейчас не мог не заметить присевшего неподалеку Осташко, но работу не прервал. Обнаженный по пояс, он рассекал «куток» и упрямо ворочался в теснине пласта, словно раздвигал его не отбойным молотком, а всей своей прерывисто вздымавшейся грудью, локтями по-стариковски узловатых, но еще крепких, мускулистых рук. Лишь закончив рассечку, опустил молоток и, отирая, вернее, размазывая ладонью на удлиненном морщинистом лице пот и угольную пыль, повернулся к Осташко.

— Ну что, Алешка, там, наверху? Будем в этом году солить огурцы или нет?

Он все еще шутил!.. Если не в голосе, то во взгляде, которым встретил сочувственный взгляд Алексея, сохранилась, да, все еще сохранилась и выдала себя блеском глаз притаенная надежда на какую-либо бодрящую весть.

— Плохо, Семен Иванович, очень плохо, — признался Осташко, понимая, что в любом случае обязан сказать всю тяжкую правду, не подкрашивая ее никакими словами утешения.

— Небось жмут и по эту сторону Днепра?

— Да… Считай, что уже здесь, в Донбассе…

— Тогда, выходит, напрасно и стараемся тут? Есть насчет нашего брата-забойщика какая команда?

— Только что был в шахтоуправлении. Передал решение горкома — сворачивать работу…

— Что ж так, товарищи командиры? — подавленно спросил Шапочка.

Алексей отвечать не стал. Молчали.

— Эх, хлопцы, хлопцы! — тоскливо вздохнул забойщик, и этот укоризненный его возглас больно задел Алексея. Упрекает? До того ли сейчас?

— Ты тоже таким хлопцем был… разве чуть постарше, когда Донбасс деникинцам оставлял…

— Э, сравнил! Что тогда оставляли? Обушки? Горемычные землянки?

— В землянках люди жили… Пацаном был, а помню, как стоял у террикона и ревел, когда красные отходили.

— То другое время, Алеша, было. Тогда против нас четырнадцать держав шло, а мы одни…

— Мы и сейчас пока одни. А он, Гитлер, тоже не меньше держав в Европе обобрал, прежде чем на нас двинуться.

— Зато ж Врангелю рудников не отдали, шиш показали. Сказал Ленин во что бы то ни стало удержать Донбасс — и удержали. А черный барон тоже с танками пёр…

— То комашки перед нынешними… Да что я тебе объясняю? Сам не хуже меня знаешь.

— Сам… Да уж, конечно, и сам вижу… — повторил Шапочка. И вдруг странно замигал глазами, невпопад зашарил рукой по холодному сланцу, нащупывая молоток, нашел его и, будто мгновенно позабыв об Алексее, придвинулся к пласту. Молоток взъярился, застучал, над забоем взметнулось, нависло, становясь плотней и плотней, облако угольной пыли. Шапочка с ожесточенной силой вгонял пику в пласт, ломал его, откалывал крупные глыбы угля, не глядя по сторонам, без единой минуты передышки. Исступленно бился, содрогался отбойный молоток, содрогались вцепившиеся в него руки, содрогались, тряслись плечи, круто выгнутая спина… И Алексей понял, что старый забойщик сейчас переживает то же, думает о том, о чем и он сам, — прощается с шахтой… Да, все это в последний раз… С этой мыслью и поднялся Осташко час спустя на-гора…

— Стой! Кто идет? Пропуск! — внезапно всполошился и окликнул его уже на той стороне моста по-мальчишески ломкий, настуженный голос.

Осташко вынул из верхнего кармана и протянул картонный квадратик, забеспокоившись не столько за себя, сколько за этого парнишку из истребительного батальона — как он сможет во тьме что-либо прочесть? Но подошел еще один боец, вероятно старший, и они, заслоняя свет, пустили в ход карманный фонарик, спустя минуту вернули пропуск.

— Что же вы, товарищ Осташко, пошли по боковой дорожке?

— А что такое? Нельзя? Пешеходная ведь.

— Была пешеходная, да только еще неделю назад перила сняли… Мастерским полуторадюймовое железо понадобилось. Там же при входе приколотили перекладину. Разве не заметили?

— Кажется, что-то действительно было… — Алексей вспомнил, что споткнулся о какую-то доску и ногой отбросил ее прочь.

— Вот видите, — пожурил патрульный, — а вы напрямик. В рубашке, видать, родились… Иначе бы… полшага в сторону — и все… Мост-то высокий.

— Фу ты черт, действительно глупо получилось. — Алексей оторопело оглянулся на оставшийся позади мост. В самом деле, стоило ему сделать роковые полшага в сторону или же на ходу протянуть руку туда, где она раньше всегда находила отполированные множеством ладоней прутья перил, и полетел бы вниз головой на рельсы… Но он чудом счастливо миновал эти сто зловещих метров просто потому, что шагал прямо, ни на минуту не усомнившись, что рядом есть незримая в этот поздний час, но оберегающая прохожих, надежная опора… И хотя, побывав вот так нежданно рядом со смертью, очутившись бок о бок с ее ледяным плечом, Осташко долго не мог отогнать от сердца жутковатый холодок, в то же время резко и отчетливо прояснились, очистились от смятения все мысли… Главное — ни на шаг не свернуть в сторону! Не усомниться! Не поддаться растерянности. Тогда можно пройти по кромке любого обрыва, какая бы бездна ни чернела внизу под ногами. И он теперь с душевным облегчением распространял этот свой вывод не только на свою везучую судьбу, но и на судьбу Шапочки и всех его хлопцев, на судьбу всей своей страны, своего народа. Идти прямо! Не колеблясь! Не поддаваться малодушию. Лишь это спасет.

Дворец культуры выступил из темноты молчаливой, сиротски заброшенной громадой. Прежде круглую ночь не гасла на его фронтоне шахтерская лампочка, освещая цементные страницы раскрытой книги и барельеф Ильича. И даже за полночь всегда горело какое-либо окно. Чаще всего в комнате драматического кружка или в изостудии. Сейчас — ни зги. Однако что это — неужели почудилось? В угловом окне второго этажа, там, где помещалась библиотека, вроде бы внезапно прорезалась и так же внезапно исчезла узкая темно-золотистая полоска. Осташко невольным жестом нащупал в кармане ключи. Хотя уже второй месяц работал в горкоме партии, а все-таки не расставался с ними, как не расставался и с печатью правления — некому передавать. Позавчера сам же оттиснул ее на эвакуационном удостоверении библиотекарши, и где-то, наверное, уже далеко — за Доном или за Волгой, — уходящий на восток эшелон. «Конечно, почудилось». Но тут же снова по мертвенно-тусклому стеклу окна полыхнул неяркий отблеск, и Осташко поднялся на крыльцо, отпер дверь. Знал, что свет Дворцу давно не дают, но все-таки нащупал выключатель, впустую щелкнул им и, еще более недоумевая, пошел темными коридорами в глубь здания.

За стеклянной дверью читального зала горели свечи. Лавр Семенович стоял на стуле и снимал со стены картину. Ему помогал Лембик. И художник и завхоз не слышали шагов Осташко, и он, остановившись у порога, несколько минут молчаливо наблюдал за ними. Картина, которую они сейчас держали в руках, была особой достопримечательностью Дворца. Дар ныне известного всей стране живописца, чьи полотна были выставлены и в Третьяковке. В пору своей молодости, вскоре после революции, он приезжал из Москвы сюда, на шахту, рисовать и тогда же оставил городу эту едва ли не первую свою значительную работу. Незамысловатое название — «Кружок ликбеза». В те годы еще не было этого Дворца культуры с его театральным, лекционным и спортивным залами, с вертящейся сценой, с многочисленными кружками и студиями; рабочий клуб тогда теснился в трехоконном деревянном домике около рудничных ворот; здесь проходили занятия ликбеза… Картина была написана маслом в строгих темных тонах, но на лицах бородатых учеников отражалась такая неуемная жажда познания и прямо-таки детская изумленность перед своими первыми открытиями, что казалось, в низкой комнатушке помимо чадящей керосиновой лампы есть и еще какой-то, куда более сильный источник света. Центральную фигуру картины, шахтера, придерживающего одной рукой обношенную, сползающую с плеч шинель, а другой раскрывшего букварь, художник рисовал с Семена Ивановича Шапочки. В чернявом, запальчивого вида подростке-культармейце, который сидел рядом с Шапочкой, Алексей легко узнавал самого себя. Первое поручение комсомольской ячейки!.. Полотно обрамлялось багетом из мореного дуба и было на месте здесь, в просторном читальном зале, напоминая о не таком уж далеком прошлом.

В руке Лавра Семеновича что-то сверкнуло. Бритва?! Ее лезвие словно полоснуло Осташко по сердцу, и он, вскрикнув, шагнул вперед. Федоров вздрогнул, вскинул голову. В глазах — страдание, безумная отрешенность человека, только что, вопреки своему побуждению, учинившего святотатство. А Лембик глянул на Осташко грустно, сочувственно.

— Прости, Алеша, что без тебя распорядились… Что поделаешь? Думали, думали, и ничего другого на ум не пришло… Не оставлять же… В рамах, сам понимаешь, не увезти, а так иное дело… На самый худой конец легче и прятать. Верно ведь?

— А почему вы еще здесь, почему не уехали с заводским эшелоном? — не отвечая Лембику и этим косвенно подтверждая свое согласие с ним, напустился Осташко на Федорова. — Кировцы уехали три дня назад… Вы ждете, что вам подадут отдельный вагон?

Это было сказано, конечно, грубо, но Алексей по-настоящему рассердился. После того как Дворец закрылся, он работал в горкоме и отвечал за эвакуацию школ, техникума, детдома, больниц, а вот, оказывается, здесь, во Дворце, где и подавно должны бы с ним считаться, самовольничают. И кто? Старый, больной Федоров, которому в случае непредвиденной задержки с эшелонами так просто из города не уйти. А Федоров стоял все так же отрешенно, страдальчески глядя на свернувшийся в его руках холст. Лишь минуту спустя повернул к Алексею бледное, совсем осунувшееся в эти дни лицо и поднял глаза, в которых наконец-то проглянула осмысленность.

— Я был на станции, Алексей Игнатьевич. Отправил жену… И сам сел в вагон… Но потом вернулся… Потом понял, что одного себя спасти невозможно… Да, невозможно…

— Кажется, вы уезжаете не одни…

— Вы меня не так поняли, — твердо поправил Федоров и повел взглядом по стенам зала, где в тяжелых рамах висели другие собранные им картины. — Я много пожил… И ведь это тоже я!.. И там тоже я!.. — Он кивнул на дверь, что вела в Большую гостиную.

— Ну что ты пристал к человеку? — вмешался Лембик. — Не беспокойся, уедет. Фашистам его не оставим. Это уж моя забота…

— Ишь, облегчил. Спасибо! Только все же горком спросит не с тебя, а с меня. Кстати, и тебе самому пора в дорогу. Не нужен ты больше здесь. Обойдемся.

— А вот это, Алексей, извини, ты уж сунул нос не в свое дело… Обойдутся без Лембика или не обойдутся — судить не тебе… Давай помолчим об этом, — решительно оборвал завхоз разговор о себе. Он сразу будто замкнулся. И Осташко понял, что коснулся недозволенного даже ему, работнику горкома, коснулся того, о чем в эти дни идет речь разве лишь там, за плотно обитой дверью кабинета первого секретаря.

Но Лембику, наверное, показалось, что Алексей обиделся, а обижать его сейчас никак не хотелось, и он уже иным, примирительным, дружеским тоном спросил:

— Ты ведь политруком, кажется, аттестован?

— Политруком…

— Видишь, а я рядовой красноармеец, да и то бывший… Пятьдесят шестой год. Ни под первую, ни под вторую очередь мобилизации не подхожу. Не знаю, дойдет ли дело до третьей. А того обстоятельства, что в гражданскую партизанил, военкомат во внимание не принимает. Списали… Тут ты прав… Однако распоряжаюсь собой сам.

— И собой распорядиться надо умеючи.

— Есть распорядиться умеючи, товарищ политрук!

Осташко не мог не почувствовать, что его завхоз, дотошливо считавший во Дворце каждую копейку, каждый лист бумаги и, казалось, ничем другим не интересовавшийся, теперь словно бы приподнялся над ним, Алексеем, своим житейским опытом, бывалостью, знанием своего места в завтрашнем дне.

Федоров и Лембик снова взялись за дело — снимали одну за другой картины, освобождали полотна от рам. В помощи они не нуждались: никто в городе лучше Лавра Семеновича истинной ценности каждого холста не знал.

Алексея неудержимо потянуло к книжным стеллажам. Неужели и здесь он в последний раз? А ведь библиотека, лучшая не только в городе, но, пожалуй, и в области, создавалась и вырастала при нем. Он стал одним из первых ее читателей еще мальчишкой, в те времена, когда на ее полках лежали только первые советские кодексы, тощенькие брошюры о продналоге, о комбедах, о борьбе с разрухой, прижизненные издания Ленина; потом — тоже первые — послереволюционные издания Чернышевского, Толстого, Шевченко, Герцена, Коцюбинского, Короленко, Горького, на пошерхлых страницах которых перед ним, шахтарчуком, открывалась волнующая людская правда… Много позже, когда после учебы в Ленинграде он стал директором Дворца культуры, среди всех привязанностей, владевших сердцем, сильнее всего была привязанность к библиотеке. Может быть, потому, что здесь не приходилось мириться со второсортностью, а получать все из первых рук лучшее? И как он хитрил со сметами, как он спорил в культотделах, в бибколлекторах, в шахткоме, выкраивая лишнюю сотню рублей на пополнение фондов!..

Корешки книг, потрепанные и новенькие, зачитанные и еще не успевшие побывать в руках шахтеров, нарядные и скромные, сейчас, при сумрачных отблесках свечей, сомкнулись на стеллажах в пасмурном безмолвном строю. Неужели и им суждено заполыхать одним из тех костров, каких уже немало подожгло на площадях Европы злорадно торжествующее насилие? Бидон керосину, спички — и вот уже корчатся в пламени, обращаются в пепел мудрые страницы…

Дальше