Мосты - Кете Райнер


Ион Чобану

Мосты

Роман

Радуга, говорят, один край своей дуги непременно купает в воде, будь то шумная река или тихое озерцо. И еще говорят, что — если кто-нибудь сможет дойти до радуги и коснуться ее, исполнится любое его желание. Скажет: хочу быть густым лесом — Кодры — и в Кодры превратится. Скажет: хочу быть сказочным витязем Фэт-Фрумосом — так оно и будет. Любое, заветнейшее — сбудется.

— А ты чего хочешь? — спросил меня давным-давно дедушка.

— Счастливым хочу быть! — ответил я в простоте души.

— Для этого, пожалуй, дороги к радуге маловато, задумчиво произнес дед. — За радугой надо пройти еще много мостов жизни…

Они поднялись на поросший ясенем холм, который в Кукоаре и окрестных селах так и называли — Ясеневым. В былые времена крестьяне разживались здесь осями для телег, а название сохранилось до сих пор. Среди деревьев было много поросших сухим терновником полян. Кустарник засох, обглоданный кавалерией Фердинанда ранней весной 1918 года. Здесь разыгралась битва не на жизнь, а на смерть: голодные кони, за неимением лучшего корма, ощипывали колючки вместе с корой. Проглатывали давясь. Потом у коней взбухали животы, проткнутые так и не переваренными колючками. Погибли и кусты, и лошади. Среди сгнившей листвы и теперь валялись омытые дождями конские черепа, кости. Зато у сельчан вдоволь стало черепов для пугал: почти над каждым виноградником скалился конский череп, надетый на тычок.

Но дед Тоадер не очень-то верил, что череп — именно то, что может принести удачу винограднику. А остатки терновника ему нравились. Высохшие кусты походили на красное дерево. В печи от них оставались твердые угли, похожие на антрацит. И бедная печурка чуть ли не трескалась от жары.

За топливом и пришли на Ясеневый холм старик вместе с обоими внуками.

Незадолго до этого бабушка Домника испекла хлеб и, как в селе заведено, сварила в той же печи огромнейший казан фасоли.

— Ну и ну! — вскипел дед Тоадер. — Ведро фасоли! Кто столько слопает? Тьфу, коровья образина!

— Готово уже, взъелся, — вздохнула бабушка.

— А что, думаешь, очень тебя боюсь? Я самого батюшку на «ты» называю! Голова у тебя есть, а ума маловато… В прошлом году, когда полол фасоль, поп кричит мне из своей брички: «Зачем возишься с фасолью, ты же ее не ешь?» Подкузьмить меня, значит, хотел. Я в позапрошлом косил у него пшеницу, так он меня пробовал фасолью кормить. Коровья образина! Поставил я ту кастрюлю на солнцепек — говорю: пусть допекается…

— Еще бы, ты у нас с фасоном.

— Какой есть. Вынул я тогда чеснок из сумы, поел — и попробуй поспей за моей косой, батюшка. С тех пор он первый снимает передо мной шапку… И что сам ест на косьбе, тем и меня потчует…

— Ну и на здоровье… И откуда ты только взялся на мою голову? В церковь тебя на аркане не затянешь, постов не соблюдаешь… А с попом носишься, как дурак с писаной торбой.

— Цыц, старуха!

Дед Тоадер выскочил во двор. Так всегда: когда бабушка Домника основательно его доведет, взовьется и удирает из дома: «Как бы чего не натворить!», и это уже лет шестьдесят, с тех пор как женился.

Тем временем бабушка Домника кличет внуков:

— Эй, Никэ, Тоадер!

— Одни дураки соблюдают пост! — остывая, бросает дед через плечо и отправляется искать внуков.

Заглядывает в сарай, за амбар — никого.

— Куда делись, коровьи образины?.. Эй, дьяволы, бегите быстрей уплетать фасоль, не то музыкантам отдам. Вы что, сквозь землю провалились?

Почти что так оно и было. Бабушка оставила открытой дверь погреба, и ребята спустились в «подземелье». Старший, Тоадер, доставал черпаком рассол и выливал наземь. Никэ дожидался своей очереди. Но очередь все не подходила, и он кинулся отнимать черпак у старшего брата. Тогда Тоадер так толкнул его, что Никэ отлетел к ступеням.

— Вы что там, а? — услышал шум дед. — С каких пор кричу, а вы ни гугу. Что не поделите?..

Дед Тоадер не по летам резво сбежал по ступенькам в погреб и, увидев, что натворили внуки, обомлел. Соленья в кадке остались без рассола! Хоть возьми да выбрось.

Дед не любил фасоли, но обожал соленья. Они не переводились в доме круглый год. И вот на тебе — Тодерикэ, внук, который носит его имя, удружил!

Старик был зол на язык, зато отходчив сердцем. Но тут и он не выдержал — задал Тодерикэ взбучку. И чтобы уж совсем отвести душу, выбранил заодно и всех ребятишек околицы.

Выйдя из погреба, дед все еще ворчал. Его не охладили ни бабушкины уговоры, ни плач внуков, ни все святые, которых он помянул. Да и то сказать: остаться на зиму без соленых огурцов.

— Что, жеребячья резвость на вас напала? Вот суну вам в рот удила…

Внуки искоса поглядывали на старика, старались смекнуть, какие у него намеренья.

— Хватит по сторонам глазеть, ложку к уху поднесете! — прикрикнула и бабушка Домника, затем обернулась к деду Тоадеру: — И ты оставь их в покое.

Мальчики сидели на печи, между ними стояла миска фасоли. Никэ уплетал вовсю. Тодерикэ же ворчал, что ему, как и деду, фасоль не по вкусу, и отталкивал от себя миску. Одновременно он похвалялся, что мать сшила ему новые портки и теперь он уже не будет бегать в одной рубашке, как девчонка.

Дед Тоадер мрачно пил капустный рассол, сдобренный хреном. Вид у него был свирепый: от озорства внуков и от хрена, такого крепкого, что хоть плачь. Да и новая мода его не устраивала: когда он был молод, мальчики надевали портки гораздо поздней, чуть ли не в канун женитьбы.

— Эй, щенок, чего зазевался? Всю грудь залил супом.

— Так Тоадер окунает мою ложку всю целиком.

— А сам ты что, сосунок? Слава богу, уже в стригунках ходишь, поругала его бабушка.

— А Тоадер…

— Оставь детей! Хватит языком трепать.

Дед Тоадер взял тарелку с капустным рассолом и вылил половину ребятам в фасоль.

— Наворачивай, Тодерикэ, тебе ж хотелось борща с фасолью… Вижу, пост этот тебе поперек горла… Хе-хе… Я вас научу работать, тогда и аппетит будет. А то как зима — будто кошки мурлычете в тепле… Так тепло же само из лесу не придет…

— Уж не надумал ли взять их с собой?

— Надумал…

— Может, им лучше дома посидеть?

— Хочешь, чтоб и капуста осталась без рассола? Нет уж! Тоадера Лефтера учить уму-разуму не надо!

— Ноги у них болеть будут, — попробовала бабушка образумить старика.

— А целый день бегать по селу — не болят?

Услыхав про лес, внуки мгновенно позабыли все свои нелады с дедом.

По дороге они прыгали, словно с привязи сорвались.

Дед Тоадер с топором за поясом остался далеко позади. И лишь на опушке леса догнал внуков. Здесь был мост и развилка — Никэ не знал, куда свернуть, а Тодерикэ безуспешно старался засучить слишком длинные портки.

— Вот дорога, беш-майор![1] Что, башмаки уморились? — усмехнулся дед Тоадер.

Старик и мальчики шагали друг за другом. Дед поглядывал на внуков, прикидывая: выдержат ли обратную дорогу? Как бы не стали пищать. Этого еще не хватало! Но мальчики держались молодцами. Хоть и знали, что дед словами не разбрасывается, суесловия не терпит, старались разговорить старика. Хитрили: спросит о чем-нибудь Никэ у своего братца, а тот отвечает:

— Не знаю. Спроси у дедушки.

Старик делал вид, будто не замечает, что его водят за нос. Ведь не мог же он не знать чего-нибудь. Дед должен знать все: какие птицы гнездятся в лесу, какая из них где обитает, сколько откладывает яиц и сколько выводит птенцов, каких птиц едят, каких нет.

Тут дед Тоадер потрепал волосы Тодерикэ, с неожиданной ласковостью спросил:

— Приелась фасоль? От супа живот бугром, если нету мяса в нем…

Вдруг он нахмурился: на каждом шагу Тодерикэ то одной рукой, то другой подтягивал штаны путавшиеся у него в ногах.

— Подойди-ка! — Дед Тоадер достал из-за пояса топор. Наклонился, смерил вершком длину Тодерикиной ноги до лодыжки. — Теперь снимай!.. И матушка твоя пошла в бабку… Ну и длина, ну и ширина!.. На вырост. Вот уж пятьдесят лет, как не расту — укорачиваюсь, в землю ухожу, а старуха мне все шьет с запасом. Сейчас мы ее проучим.

Опять завелся дедушка Тоадер!

Не без опаски Тодерикэ снял портки. Но дедушка не изрубил их топором, как боялся мальчик. Нет, он их тоже смерил вершком, положил на пень и отрубил, сколько нужно.

— Теперь надевай! Ничего, я растолкую твоей мамаше, не бойся…

Обычно дед заготавливал топливо с лета. «Зимой я как неподкованная лошадь», — говорил он. Однажды зимой вывихнул ключицу, да так, что не мог ни причесаться, ни шевельнуть рукой. Бабушка Домника уверяла, что это всевышний покарал его за безверие: перекреститься — и то ему, идолу, лень. Э, старческая блажь! Сто раз слышал! Теперь это уже на него не действует. Да и что возьмешь со старухи? Невелика беда…

В лесу дед останавливался возле дерева почесать спину, «перегнать блоху с одного плеча на другое». Блох у деда, конечно, не было, но в пику старухе чего не скажешь. Зимой и летом дед щеголял в кацавейке, туго, по-военному перетянутой ремнем. Со времени воинской службы осталась у него привычка сворачивать перед сном ремень калачиком и класть под подушку. Ботинки тоже ставил на виду. Варежки дед обычно вязал себе крючком. У варежек тоже было свое место — на горнушке.

…Вошли в лес. Дед Тоадер остановился посреди поляны, покрытой сухим терновником, расчистил место для работы. Послушал немного лесные голоса, потом принялся корчевать сушняк. Кусты с прогнившими корнями выдергивали из почвы, как испорченные зубы. Он их укладывал корешок к корешку, обламывал колючки, чтобы в пути не испортить кацавейки. Выдал внукам по целому кусту и после этого рассказал им историю — как змеи делают драгоценные камни, как дерутся из-за самого лучшего и как проглатывает его победительница. И если тебе доведется это заприметить и убить змею до того, как она проглотит камень, тогда…

— Чего рты разинули?! Пора седлать коней! Поехали, а то фасоль нас ждет!

А детям, конечно, хочется, чтобы односельчане видели, какие они помощники. Потому каждый взял свою охапку дров. Некоторое время Никэ шагал впереди. Потом подождал старшего брата. Пошли рядом, как стригунки, впервые попавшие в упряжь. Они уже не задирали друг друга. Даже ноши не замечали. Шепотом говорили о змеиных схватках, о том, как бы раздобыть драгоценный камень.

— Наверно, если его проглотит самая сильная змея, она и превратится в дракона, — высказал догадку Никэ.

— Дедушка доскажет, когда еще раз придем в лес…

— Ты что, дурак — еще раз сюда приходить?

— Интересно, тот камень и ночью светится?

— Я сюда больше не ходок. Вечером спрошу у отца…

— А если и он не знает?

— Тогда придется топать еще разок…

Спускались в долину с озером, раскинувшуюся за опушкой леса. Озерцо это им было знакомо. Отсюда до дому — рукой подать. Не раз они здесь купались минувшим летом на лошадях. Ребятам хотелось поскорей добраться домой. Они представляли себе, как спрашивают их односельчане: чьи же вы такие, молодцы? Они отвечают, и вслед им: «Подумать только, какие помощники выросли у Костаке Фрунзэ! Не боятся одни в лес ходить…» Или: «Смотри, жена, что за красивые, стройные парни у Костаке. Словно тополя! И работящие… Как годы-то летят!..»

И чудилось ребятам, что и мать хвалит их, и бабушка. Глядишь, и отец доброе слово скажет.

Но все их мечты рассеялись как дым, едва они очутились на берегу озерца. Даже о дровах своих позабыли, скинули вязанки с плеч и помчались смотреть, что это выуживают люди в студеной воде. Тут были и жандармы с винтовками, и отец Жику, их дружка, что жил через плетень. Видать, отец Жику был тут старший: командовал, покрикивал, проверял. Люди его называли «господин шеф», «господин плутоньер».

Вскоре вытащили утопленника. Погиб он, видимо, давно. Волосы клочьями падали с его головы. С шеи свисала веревка.

Когда мальчики пробивались сквозь толпу, пытаясь лучше рассмотреть утопленника, их окликнул дед:

— Эй, чертенята, нашли, на что глаза пялить! А потом мне вас лечить заговорами от перепуга, потому что будете мочить простыни… Марш отсюда, беш-майоры!..

— В пруде нашли…

— Не иначе, растратил деньги, покрыть недостачу было нечем. А с армейским начальством шутки плохи.

— Нет, поговаривают, он того… Не все дома. Его убили и ограбили. Говорят, даже камень к шее привязали. Веревка перегнила, камень ушел на дно, он и всплыл…

— Да, греха не скроешь.

— Шел прямиком, через лес, в Леушены. Видать, за пшеницей. А возле пруда, значит, укокошили…

— Беда теперь нашему селу…

— Затаскают… Допросы, следствия, суд…

— Ужас, какой злой пошел теперь народ. Сгубить человека из-за денег!

— Кто знает, сколько у него было. Все-таки армейский заготовитель, снабженец…

— Все равно сгубили человека.

— Разбойник про грех не думает. Чует мое сердце, затаскают нас по судам. Вам-то лучше…

— Никакой у меня пшеницы не было, ничего я не продавал. Я его даже в глаза не видел.

— Ну, говорят… А я, грехи мои тяжкие, держал пшеницу чуть ли не до весны, нагнать цену… Теперь локти кусаю.

— Не вы один…

— Что толку?

— Да. Покупаешь — узнавай, у кого.

— Теперь надо знать и кому продаешь.

— Надо ж было такому случиться.

— Нет, с казной лучше не связываться. Разве Флорикэ Мындакэ не обнищал на табаке? Тоже с властями имел дело. Обобрали как липку!

— Верно. Когда беда рядом, не угадаешь, с какой стороны придет.

Костаке Фрунзэ вернулся с пахоты. Распряг лошадей посреди двора, бросил им корму и слушал Георге Негарэ, рассказывавшего про утопленника. Их разделял плетень. Негарэ, высокий и кряжистый, положил свою заскорузлую руку на жердь так, что крохотный палец-недомерок, словно ствол пистолета, торчал прямо в грудь Костаке.

— Так-так. Они беседуют, а Сивка уже по картошке гуляет!.. — В ворота, неся охапки терновика, вошли дед Тоадер и внуки.

Сивкой дед называл жеребенка, который без конца резвился на огороде и вытаптывал картошку. Дед вообще не терпел при доме никакой живности — ни скота, ни птицы. Жеребенок был сущим проклятием. Мало ему картошки, так по утрам еще повадился кусать клямку двери, и дед в нижнем белье кидался посмотреть, кто возится у двери и никак не может войти. Однажды наведался батюшка, хотел попросить деда, чтобы тот ему провеял семенную пшеницу, старик был единственный решетник в селе — и замешкался, не сразу открыл дверь, так дед Тоадер в потемках огрел его кочергой: думал, опять Сивка.

За последние месяцы жеребенок подрос, на месте совсем не стоял. Как-то на рассвете даже укусил бабушку Домнику за лодыжку, и с тех пор старушка боялась одна выйти во двор, каждый раз кочергой подымала своего благоверного с теплой постели, чтобы он ее сторожил.

И сейчас весь свой гнев дед Тоадер обрушил на зятя, на Костаке. Это он, растяпа, каждый раз выпускает жеребенка из конюшни. А внуки, дьяволята, балуют его, учат проделкам, каких свет не видел…

— Коровья образина!.. Чертов Сивка!

Соседи привыкли слышать эти выкрики, с ними просыпались и с ними засыпали. Постарел дед Тоадер, но голос у него все такой же молодой. Гудит что церковная звонница на рассвете.

— Завтра, говоришь, собираешься нарезать сечки? — спросил Негарэ.

— Да-а, одним сеном не обойтись.

— А мне кажется, на пахоту хватит.

— Гляди, кум, не забудь…

— Приду, непременно приду.

— Чертов Сивка… — Дед Тоадер с колом наперевес бежал за жеребенком. Тот вихрем пролетал за домом и снова перекапывал весь огород. И снова старик вскидывал кол…

Угомонился, лишь когда жеребенок оказался в конюшне, возле кобылы. Чтобы утолить досаду, дед спустился в погреб и одним духом осушил кувшин вина. Пробормотал еще что-то себе под нос. Как бы старуха не услышала. Она не признавала дедушкиных нервов и глаз не спускала с погреба. Хотела, чтобы винца до лета хватило. Может, это и удалось бы ей, если бы дед Тоадер был не так раздражителен, и если бы не жеребенок, и если бы бабушка не следила в оба за стариком, лукавым, старым лисом, который больше всего любил делать ей назло. А он как ни в чем не бывало выходил из погреба, лихо покручивая ус и оглядываясь по сторонам.

Дальше