Лисицын косится на Никиту Петровича, читающего газету.
— Немного есть, — нерешительно говорит он.
— Ты вот что, лишнюю водку Гаевому не сдавай.
— Буду я ему сдавать, как же!
— Прибереги ее к нашему юбилею. Надо будет отметить годовщину сформирования батальона.
— Слушаюсь.
— И мне не давай. Просить буду, приказывать — не давай.
— Не дам.
IX
— Товарищ капитан, вас к телефону, — говорит Шубный.
— Кто?
— Не знаю. Очень сердитый кто-то.
Я взял трубку, и мне было строго и категорично заявлено:
— С вами говорит начальник агитмашины майор Гутман. Прошу срочно явиться ко мне на вашу противотанковую батарею.
«Так уж и срочно!» — подумал я и ответил:
— Покидать передний край я не могу. Если я вам нужен, прошу прийти сюда.
Он едва выслушал меня и повелительно прокричал:
— Вы не имеете права так разговаривать со мной! Я представитель политотдела армии.
— Вы понимаете, товарищ майор, что я не могу покидать передний край? — стал я ему разъяснять. — Я жду вас на КП. Командир взвода даст вам сопровождающего, но должен вас предупредить, что местность простреливается, днем ходить опасно.
Он ничего не ответил. Мне не понравилось, что майор слишком заботливо говорил о том, какое высокое положение он занимает. Люди, старающиеся подчеркнуть свое должностное превосходство перед другими, обычно бывают неумны, трусливы, поэтому я со злорадством подумал о майоре: «Ни черта он не придет, испугается».
Однако не минуло и четверти часа, а майор уже стоял в дверях блиндажа и внимательно рассматривал меня темными, немного выпуклыми глазами, ничего, кроме гневного нетерпения, не выражавшими. Он был молод, строен, из-под пилотки выбивались черные, вьющиеся красивыми кольцами волосы. И то, что он пришел так скоро, не взяв даже с собой сопровождающего, опровергло мои представления о нем как о человеке вздорном и слабовольном. Он мне понравился.
— Почему вы не явились по моему приказанию? — строго нахмурив брови, спросил майор.
— Прошу ваши документы, — сказал я.
Он поморщился:
— Вам достаточно того, что я вам сказал.
Но я решил настоять на своем, хотя и верил ему.
— Нет, мне этого мало. Я вас не знаю.
Нетерпение в его глазах сменилось изумлением, и они как бы стали от этого еще больше и красивее. Мы некоторое время молча постояли друг против друга, выжидая. Потом майор первый не выдержал этого неловкого молчания, как-то очень хорошо, человечно улыбнулся и показал мне свое удостоверение личности. Тогда я ответил:
— Не явился я, товарищ майор, потому, что командир дивизии не велит мне покидать передний край без особого распоряжения.
— Я вам давал такое распоряжение, — снисходительно сказал майор.
— Этого недостаточно, — сказал я.
— Как?
— Такое распоряжение может быть дано только моим непосредственным начальником.
Он прошелся по блиндажу, потом круто остановился и, нахмурясь, сказал:
— Я, капитан, буду вынужден доложить о вашем бестактном поведении кому следует.
— Это ваше право, товарищ майор.
Он сел на нары, закурил и, ловко пустив в потолок несколько колец дыма, спросил, с любопытством рассматривая меня:
— Вы знаете, с кем разговариваете?
— Знаю.
Он остался доволен моим ответом и задал мне следующий вопрос:
— Кажется, здесь ближе всего к противнику?
— Кажется, так.
— Покажите, где я могу поставить репродуктор. Ночью мы будем вести передачу для вражеских солдат.
Теперь было ясно, зачем он пришел сюда. Я с сожалением подумал, что наши с ним неласковые взаимоотношения сейчас еще больше осложнятся.
Ближе всех к противнику были окопы Лемешко и кусты между Сомовым и Огневым. Но там ставить репродуктор было нельзя. Я прекрасно знал, как ведут себя немцы в таких случаях. Когда передают музыку, они слушают внимательно. На переднем крае возникает удивительная тишина. Но стоит диктору произнести:
«Ахтунг! Ахтунг! Дейч солдатен…» — как у немцев поднимается оглушительная стрельба из пулеметов, орудий и минометов: они стремятся во что бы то ни стало заглушить этот голос. Пальбу они поднимают, конечно, не от хорошей жизни. Но палят все же не просто в белый свет как в копеечку, а именно по тому месту, где стоит репродуктор. Стало быть, если поставить его у Лемешко, там могут быть раненые, а может, и убитые; если поставить в кустах, где у меня теперь каждую ночь лежат в секрете солдаты с ручным пулеметом, немцы покалечат их. А у меня и так людей становится все меньше и меньше, редкий день обходится без раненого, а неизвестно еще, сколько немцев майор сумеет сагитировать.
— Репродуктор ставить на моем участке я не дам, — сказал я, с тоской думая о том, как будет дальше развиваться наша беседа с майором.
— Как вы сказали? — ледяным голосом спросил он. — Я вас не расслышал. А вы знаете, какое значение имеет наша работа?
Я понял, что он прекрасно расслышал меня.
— Знаю и очень ценю ее. — Я старался быть очень вежливым. — Но ставить у себя репродуктор все-таки не дам. Вот, если хотите, справа, в болоте, ни души, а немцы рядом. Ставьте туда репродуктор и агитируйте сколько хотите.
Он с раздражением сказал:
— Я впервые встречаю такого офицера, который умышленно, да, умышленно, — подчеркнул он, — мешает проведению агитационно-разъяснительной работы среди вражеских солдат.
— Нет, товарищ майор, вы не так меня поняли. У нас просто разные задачи. Вот и все.
— Хорошо, — сказал он, поднявшись. — Если вы сами не решаетесь выполнить мои указания, то вас заставят это сделать. Для вас же хуже будет.
Я проводил его до двери. Расстались мы столь же нелюбезно, как и беседовали.
Часа полтора спустя ко мне позвонил подполковник Фельдман и спросил:
— Что за конфликт возник у тебя с начальником агитмашины?
Я рассказал, и комбат, помолчав, санкционировал:
— Правильно.
Репродуктор установили на болоте, и ночью на нашем переднем крае запел Козловский:
Пока он пел, а потом оркестр исполнял какой-то веселый танец, было тихо. Но как только заговорил диктор, ударили немецкие орудия, и на этом все благополучно окончилось, потому что кабель сразу же был перебит в трех местах. Утром агитмашина уехала от нас.
X
А меж тем в тылу становилось все теснее от прибывающих войск. Они подобрались даже к переднему краю. Рядом с Ростовцевым разместились девять минометных батарей. В овраг стали приходить большие группы пехотных, артиллерийских и танковых офицеров на рекогносцировку, и мне даже надоело объяснять и показывать, где и что расположено у немцев. А однажды генерал Кучерявенко привел с собой высокого молодого майора с умным, усталым и задумчивым лицом и представил мне:
— Командир дивизиона «катюш», знакомься.
В тот же день пришли разведчики из соседнего стрелкового полка. Это были рослые парни в хорошо подогнанных маскхалатах, все с автоматами, а на поясах кроме дисков с патронами и гранат у них висели кинжалы. С ними был лейтенант, такой же молодой и щеголеватый. Они притащили целый мешок продуктов, чтобы пять дней наблюдать у меня за передним краем противника, а потом взять там «языка». «Язык» перед наступлением был всем очень необходим. Самым подходящим местом для прохода к немцам были кусты между взводами Сомова и Огнева. Туда я и направил разведчиков.
Дня через два ко мне зашел Огнев, и я спросил, как идут дела у разведчиков.
Огнев расплылся в своей благодушной улыбке:
— Загорают.
— Как загорают?
— Как на пляже. Снимают гимнастерки, штаны и с утра до вечера лежат в трусах на солнцепеке.
Оказывается, они действительно устроились по-курортному: днем жарятся на солнышке, а ночью отсыпаются в шалаше.
— А спать до чего здоровы! — опять усмехнулся Огнев. — Я к ним два раза приходил — спят как сурки. Даже часового не ставят.
Это было уж слишком. Я послал Ивана за командиром разведчиков. Тот явился только через полчаса. Воротник его гимнастерки был расстегнут, пилотку он держал в руке.
— Здравствуй, капитан, — сказал мне этот легкомысленный мальчик и, садясь на нары, протянул руку: — Ну и жара!
Руки ему я не подал.
— Во-первых, не здравствуй, а здравствуйте. Во-вторых, я еще не приглашал вас садиться, а в-третьих, выйдите, приведите себя в порядок и явитесь к старшему офицеру, как положено являться по уставу.
Он удивленно посмотрел на меня, пожал плечами и, не сказав ни слова, вышел.
Минуту спустя он угрюмо, недружелюбно спросил из-за двери:
— Разрешите войти?
— Войдите.
— Командир взвода разведчиков прибыл по вашему вызову.
— Садитесь, товарищ лейтенант.
Он продолжал стоять.
— Садитесь и слушайте.
Он неохотно сел, вздохнув при этом.
— Я не вмешиваюсь в то, как вы наблюдаете за передним краем противника, меня также не интересует, какое решение примете вы в результате этих наблюдений. Это дело вашего начальника. Однако тот распорядок, который существует в моем подразделении, вы обязаны выполнять беспрекословно. Немедленно ликвидируйте пляж, ночью выставляйте часового. Вы не в тылу, а на переднем крае. Охранять вас я не буду. Иначе убирайтесь отсюда ко всем чертям.
— Есть прекратить пляж и выставлять часового, — сказал он, поднявшись.
И действительно, пляж был ликвидирован, а ночью возле шалаша лежал часовой. (Там были такие условия, что часовой мог только лежать: низко летели пули над землей.)
Однако дальше поляны, насколько мне известно, никто из них все-таки никуда не ходил. Я стал ждать, чем же кончится эта их затея. Кончилась она очень прозаически: разведчики съели все свои продукты и убрались восвояси. В штабе полка было доложено: пройти незамеченным невозможно, у противника очень прочная оборона. В этом была немалая доля правды: немцы сидели в своих окопах прочно. Другая доля правды заключалась в том, что разведчики просто-напросто обленились и ничего не хотели делать.
XI
Вдруг среди бела дня или глубокой ночью немцы начинали совершать огневые налеты на наш передний край и обрывали их так же неожиданно, как и начинали. Было похоже, что у них сдают нервы. Впрочем, мнения об этом высказывались разные.
— Немцы-то какие шалые, — говорил Веселков, прислушиваясь к разрывам снарядов. — Психуют!
— Это они перед отходом, — замечал Макаров. — Они всегда перед отступлением бьют напропалую изо всех видов оружия, чтобы лишние боеприпасы не везти.
Однако мне казалось, что эти неожиданные артналеты означали нечто иное, не похожее ни на нервозность, о которой говорил Веселков, ни на подготовку к отступлению, на которую надеялся простодушный Макаров. Почему они обстреливают только наше расположение и не трогают соседей? Почему у них на моем участке прибавилось артиллерии, минометов? Откуда они их взяли? Для чего?
Начальник штаба батальона предупреждал меня:
— Смотри внимательнее, это неспроста.
Я и сам чувствовал, что это неспроста, и принял все меры к тому, чтобы оградить себя от возможных неожиданностей.
Усилили наблюдение за противником, ночью все были в боевой готовности. Командование тоже, вероятно, было обеспокоено поведением немцев, так как однажды ночью ко мне пришел артиллерийский офицер, старший лейтенант, командир батареи дивизионных пушек, и сказал, что по приказанию командира дивизии послан к нам впредь до особых распоряжений. Кроме того, командиру их дивизиона приказано при первом же моем требовании ввести в бой еще и батарею гаубиц-пушек, стоявшую на участке правого соседа. Офицер привел с собой двух сержантов-разведчиков и радиста. Разведчиков мы послали к Лемешко и к Сомову, а радиста поселили к связистам, где стояла и наша рация.
В ту же ночь позвонил командир дивизии и сказал:
— Помнишь о нашем разговоре?
— Помню.
— Так вот, еще раз напоминаю: за овраги, если упустишь, я с тебя шкуру сниму. Понял?
— Понял, — вздохнул я.
Он засмеялся, спросил:
— Артиллерист пришел?
— Пришел.
— Налеты не прекратились?
— Нет.
— Будь внимателен. Не иначе, как эти проклятущие егеря тебя к чему-то приучить хотят. А ты не привыкай. Понял?
— Понял.
— Ну смотри! — И он повесил трубку.
Ночь… На КП становится все тише и тише. Вот, наигравшись до одури в домино, укладываются спать Веселков и Никита Петрович. Макаров уходит к Лемешко. Там он пробудет до утра. Иван Пономаренко, подбросив в печку последнюю охапку сучьев, тоже лезет на нары. Остаемся бодрствовать только мы с Шубным.
Я полулежу на своей постели, сооруженной возле стола. Шубный сидит напротив и рассказывает о своей гражданской жизни, то и дело прерываясь, чтобы проверить связь, узнать, как идут дела во взводах.
Гражданская жизнь Шубного представляет собой замысловатую серию удачных и неудачных любовных похождений. Шубный, как это ни странно, оказывается большим ходоком по женской части. Ему тридцать лет, за это время он успел пожить во многих городах Украины, Ставрополья, Северного Кавказа, Заволжья. Почти в каждом городе у него есть возлюбленная.
Оказывается, больше всех писем в роте получает Шубный. Он поддерживает связь со всеми «своими» городами и говорит, что по окончании войны ему придется ехать домой месяцев восемь, а то и год, потому что надо будет побывать и в Харькове, и в Краснодаре, и в Ставрополе, и в Камышине, и в Пятигорске. Его ждут в каждом городе.
— Работаю я в Ростове монтером, прогуливаюсь как-то вечером по набережной, гляжу — сидит на скамейке барышня и семечки лущит… Я — «Орел», я — «Орел». Здесь!.. — вдруг кричит он в трубку.
Это из штаба батальона запрашивают обстановку. Докладываю.
Просыпается Халдей. Спит Никита Петрович беспокойно: ворочается, стонет, взмахивает руками и за ночь раз пять просыпается. Вскочит как угорелый, сядет на нарах, поджав под себя ноги по-турецки, и начнет поспешно крутить длиннющую цигарку. Закурив, снова ложится, тут же, будто проваливаясь в бездну, засыпает, а цигарка падает на пол. Шубный, внимательно наблюдающий за ним, подбирает ее и, затушив, ссыпает табак в металлическую банку. Сам Шубный не курит, махорку свою отдает товарищам, а из табака Никиты Петровича создает НЗ. Когда у нас не хватает табака, мы все пользуемся этими запасами, но так как больше всех курит сам Халдей, то этот табак в основном переходит к нему. Никто, кроме меня, не знает, откуда у Шубного берется табак, не знает и Никита Петрович и всякий раз трогательно благодарит солдата, даже пытается расплатиться с ним деньгами, от которых Шубный благородно отказывается.
Незаметно наступает рассвет. Если глядеть в окошко, видно, как оно сперва голубеет, потом становится все светлее и светлее. Вот уже свет проникает в блиндаж, сперва робко коснувшись лишь края стола, потом растекается повсюду, даже по углам, начинает бороться с желтым пламенем лампы; скоро лампа уже горит, ничего не освещая, и Шубный, погасив, убирает ее под стол.
Выхожу из блиндажа. В овраге сыро. Даже шинель на часовом влажная. На переднем крае стихает перестрелка. Тоненько тенькнула птица и смолкла. Потом тенькнула еще, смелее. В кустах слышится треск. Кто-то лезет напрямик, медведем. Это Макаров. Улыбается:
— С добрым утром!
Часовой казах Мамырканов, из артиллерийских повозочных, маленький, кряжистый, хитроватый солдат, приветливо улыбается Макарову. Ватник на Макарове весь обрызган росой с веток.
Макаров вваливается в блиндаж, сбрасывает с себя ватник и, растолкав Веселкова, забирается на нары. Веселков, зевая и потягиваясь, поднимается и тут же начинает тихонько напевать:
— Да-ра-ра-ра-ла-ла… — Он выходит, голый по пояс, из блиндажа с ведром воды в руках, дает Мамырканову: — На-ка, полей.