В тот момент собственная его жизнь казалась бессрочной, вся она располагалась в Будущем…
Об этом тоже не следовало думать.
Селянин ждал ответа. С холодным вниманием он наблюдал за Дробышевым, как в поле микроскопа за поведением какой-нибудь козявки.
— Часто лаборатория лучше всего работает, пока она в подвале, — заученно сказал Дробышев. — Наука не должна становиться жирной. Есть романтика в наших невзгодах. Недостаток средств обостряет пытливость, требует оригинального мышления…
Он без конца повторял это своим сотрудникам и своим противникам. Никто не должен был различить, угадать его страхи. Особенно Брагин. И об этом лучше было не думать.
«При вашем нервном истощении надо избегать неразрешимых ситуаций», — советовал врач.
Большей частью неразрешимая ситуация состояла в том, что он не разрешал себе сказать что хотел, дать выход своим чувствам. Только дома, с Зиной, он позволял себе срываться. Опустив голову, она умолкала, лицо ее становилось туповато-покорным. Хоть бы возразила. От ее мученического терпения с ума можно было сойти. Ему иногда хотелось довести ее до слез, до крика… Как будто она была виновата, что вместо института ему с трудом удалось добиться небольшой автономной лаборатории.
А между прочим, виноват был Селянин. Именно из-за Селянина многое перевернулось.
После того как Брагин стал соавтором, он укрепился, вскоре о Селянине уже не упоминали, повсюду фигурировал один Брагин, и само собой получилось, что новый институт достался ему. Дробышев возражал. Был даже момент, когда все заколебалось. Дробышев считал, что незачем создавать из брагинского КБ еще один НИИ. Новый институт должен заниматься действительно новой проблемой, а не поделками на злобу дня, которые Брагину кажутся наукой. Научный уровень работников КБ довольно низкий. Достаточно вспомнить историю с Селяниным. Он лишь намекнул об этой истории в числе прочих, еще ничего не зная о соавторстве. Вот тогда-то Брагин и выложил, но не просто, а разыграв целый спектакль: сперва побагровев от обиды, потом смиренно превозмог обиду; оказывается, он, Брагин, уступил просьбе больного Селянина, согласился помочь этому несчастному больному; он, Брагин, вдохнул жизнь в этот наивный эскиз, и как мог Дробышев, зная Брагина столько лет, после всего того, что Брагин сделал для него, как он мог… Невероятно! Он опустил голову, скрывая слезы — святой человек, мученик, и седые волосы красивой волной упали ему на лоб.
Непишев осуждающе посмотрел на Дробышева, даже Матиевич покачал головой.
Конфуз получился полнейший. Всегда находчивый, умеющий шуткой снять любую неловкость, Дробышев ошеломленно молчал. Значит, Селянин последовал его совету, и бумеранг вернулся… Машинально он пробормотал какие-то слова извинения, не слыша себя, лишь бесчувственно отмечая, как чаша весов окончательно качнулась в пользу Брагина, и под ногами словно поползло, шурша, осыпаясь…
Через несколько дней Брагин, встретив его в министерстве, обнял, сияя от дружелюбия:
— Неимоверно я тебя подсек? То-то, рыбонька моя. Надеюсь, ты не сердишься? Ты же умница. Ты оценил меня? Ну и видок был у тебя… Сверх ожидания. Но ты не придавай значения… Все равно у тебя сорвалось бы. Больно уж рискованна твоя идея. Химера. То ли дело у меня, все темы — верняк. Тебе надо начинать скромненько. Ах, Денис, Денис, вот ты лютуешь на меня. А я ведь нынче с министром говорил и свое словечко вставил насчет лаборатории тебе. Не ожидал? Видишь, какой непредвиденный изгиб. И он согласился. С тебя приходится.
Рыхлый, теплый, он нежно прижал Дробышева к себе, он был влюблен в него за свой поступок.
— И не совестно тебе? Я же знаю — ты сейчас прикидываешь: зачем, с какой стати мне это понадобилось? Опасаешься? А ты не ломай голову. Хочешь, сам скажу? Помог тебе потому, что понравилась мне твоя отчаянность. Я же тебя проектировал иначе. И вдруг нате: все побоку, отложил карьеру, репутацию ва-банк. Что с тобой стряслось?
— А то, что хватит. Пора.
— Сделаешь — лауреатом станешь. Но — риск… Не боишься?
Вот тут-то Дробышев почувствовал, что Брагин сам побаивается его, потому побаивается, что не понимает, как это могло случиться. А случилось это, когда старик Матиевич поделился выношенными своими мыслями, и у Дробышева вдруг словно щелкнуло, соединилось с собственными его размышлениями, которые, вероятно, возбудила селянинская разработка, вернее, непонятные явления, которые она выявила… Соединилось, сошлось в такой сладостной стройности, что дух захватило, и уже больше ни о чем другом думать не мог. И пошло, и закружило его, все остальное побоку. «Так и надо, — успокаивал его Матиевич, — beati possidentes![1]»
— Чего бояться, попытка не пытка.
Брагин хлопнул его по плечу:
— Это по мне! Это по-нашенски!
— Подал ручку, да подставил ножку, — буркнул Дробышев, веря ему и не веря.
— Подставил, — с удовольствием согласился Брагин. — Потому что мне победить тебя надо было. Я доказать хотел. Спик инглиш? Помнишь? А я помню.
— И только-то. Мелко. Я-то думал — принципы, философия. А вы счеты сводили.
— Ах, Денис, упрощаешь ты меня? Ищешь утешения себе. Какой же ты ученый, ты должен противоречия искать. Думаешь, мне это директорство приспичило? На что оно мне? Для карьеры мои сроки уже вышли. Я теперь о других сроках задумываюсь… Старость — это, может, самая ответственная пора. Тут ищи мои мотивы. Мне зачем это директорство, затем, что, например, я теперь многое могу исправить в своей жизни. Чувствуешь? Радиус моего действия увеличился, и принципы мои увеличились. Принципы требуют радиуса, то есть должности. И в этом пропорция должна быть. Попробуй соблюди ее. Вот, рыбонька моя, это и есть философия. Иначе карьеристом станешь…
Он наслаждался своей откровенностью, рассуждал громко, нисколько не стесняясь многолюдной канцелярии. И тут же, от избытка чувств, предложил Дробышеву войти в ученый совет института.
— Как же так, я выступал против института… Неудобно, — сказал Дробышев и, услышав свой нерешительный, застенчивый голос, вспылил. Может быть, откровенность Брагина заразила его. С какой стати он будет поддерживать этот никчемный институт своим именем. Мелкие темы, звонкие пустячки, не имеющие отношения к науке, ни одной серьезной проблемы, ничего перспективного. Нет, в эти игры он не играет.
— …Раньше грешники уходили каяться в пýстынь, а теперь, значит, создают для этого НИИ… Добрые дела, сделанные за счет государства, не зачтутся…
Лицо Брагина стало серьезно-запоминающим. Не надо было этого говорить. Дробышеву еще можно было вернуться назад. Согласиться. Сделать всего один шаг, один маленький шажок. Сказать «да». Это ведь так просто, так легко, все толкало его на это.
— Нет, нет и нет, я был и буду противником вашего института в нынешнем его виде.
— Безрассудный ты человек, — грустно сказал Брагин. — Как ты все себе осложняешь. И для своей лаборатории. Ты о деле не думаешь. Ради дела тебе не следует так говорить. Потешил себя на минутку, а потом? Потом ведь жалеть будешь. Неблагодарный ты.
И тут Дробышев не выдержал. Тут он вознаградил себя. Уж Брагину-то он ничего не должен. Кто посоветовал Селянину? Кто подтолкнул Селянина?
— Так вот оно что, — медленно сказал Брагин, разглядывая его. — Значит, ты подтолкнул… И теперь раскаиваешься?
Плохо, что даже Зине нельзя было рассказать об этом разговоре. Она сразу вспомнила бы ту сцену в передней.
На последнем совещании в министерстве Брагин невзначай обронил: «Мы бы тоже не прочь тянуть сроки, как Дробышев. Нерешенный вопрос не содержит ошибок». Лаборатория вовсе не зависела от Брагина, но Дробышев постоянно ощущал его недобрый интерес.
Надо было делать вид, что все идет как положено. Никто не должен был знать о его страхах и сомнениях.
— …Вовремя вы пособили Брагину, — сказал Дробышев. — Вот он, конечно, может вам воздать и квартиру, и ставку. Он не предлагал вам?
— Нет, что вы, у меня с ним больше никаких дел… — искренне удивился Селянин.
— Неблагодарность с его стороны, — поерничал Дробышев.
У пологого мыса бледно светились огни бакенов. Пароход прогудел. Табунок коней встрепенулся. Жеребенок побежал вдоль отмели. Короткий, чем-то печальный звук гудка эхом откликнулся в дальнем бору.
— Скоро Шумья, — сообщил Селянин. — Там у нас курорт строится.
Голос его звучал умиротворенно, и Дробышев обнаружил, что весь их разговор куда-то затерялся, пропал в этих ночных светлых просторах. Селянин словно заражал его расслабляющим чувством успокоения; обида, злость, попреки — все таяло перед ликом этой белесой тишины, высокого неба.
Стало еще светлее, но тени исчезли. Селянин загадочно улыбался. Был в нем какой-то секрет, какая-то недосягаемость, которую Дробышев никак не мог разгадать; не верил, досадовал, и казалось, Селянин с удовольствием наблюдает за его усилиями.
— Значит, вы не жалеете, что согласились на Кремнегорск? — спросил Дробышев.
— Нисколько.
— А что я с этого имею? — Дробышев принужденно хохотнул. Впрочем, не стоило пережимать, тут Селянин мог ему кое-что припомнить. Странно, почему он не пользуется случаем…
— Наша работа сейчас в стадии неразберихи, — обрывая паузу, весело сказал Дробышев. — Знаете, стадия открытия? Сперва шумиха, потом неразбериха, потом поиск виноватых, потом наказание невиновных и наконец вознаграждение начальства. Виновных еще нет, но будут, как в том анекдоте про волка и зайчика. Слышали?
Это он умел — круто свернуть, с видом простака выпустить очередь анекдотов, эти палочки-выручалочки, которые всегда кстати, которые упрощают любую ситуацию.
Смеялся Селянин заливчато, по-детски утирая глаза, переспрашивал, чтобы запомнить, и под этот смех Дробышев пригласил его к себе в каюту, пропустить по стопке для согрева, — правда, в каюте он не один… Конечно, Селянин ответно предложил к себе, и Клавдия Сергеевна будет рада…
В коридоре Дробышев замедлил шаг. Большое стенное зеркало отразило его залысину, бледное, набрякшее усталостью лицо.
Показываться в таком виде не хотелось, и в то же время хотелось увидеть Клаву. И чем больше хотелось, тем больше он боялся — этакий душевный резонанс раскачивал его.
Первым в каюту вбежал Алеша с криком: «К нам гости!» За ним Селянин; на какой-то момент Дробышев остался один, послышался голос Клавы; знобящий сквознячок прошел у Дробышева внутри, так, что он поразился своему чувству. Этот момент и следующий, когда он увидел глаза Клавы, были самыми трудными.
Слава богу, она не помолодела и не стала красавицей. Она окрепла, располнела, гусиные лапки появились у глаз. Медно-крашеные волосы и загар сделали ее грубее. Чувствовалось, что жила она эти годы в свое удовольствие, ничего не упуская.
Дробышев пожал ей руку, безулыбчиво, сохраняя хмурые свои морщины.
Глаза ее не успели скрыть настороженности, но была в них и радость.
— Вот уж сюрприз… Какими судьбами?
Он молчал, не отпуская ее руки, чего-то ожидая, и вдруг она ответила ему тайным пожатием.
В каюте было тепло, пахло апельсинами, духами, бормотал транзистор. Селянин познакомил его с Томой, нежно-розовой толстушкой, горделиво представил его: известный профессор, ведущий ученый.
Появились бутылка коньяка, конфеты, бумажные салфеточки. Дробышева усадили в угол, женщины, соперничая, ухаживали за ним, что-то романтическое было в его появлении, одинокости, небрежном костюме… И он сам почувствовал себя уже не командированным, а путешественником, этакий суровый флибустьер.
Плечи его расправились, и, как всегда бывало в компаниях, само собой он стал центром.
Чокнулись «со свиданьицем». У Клавы в черноте зрачков плеснулось воспоминание, и Дробышев подивился превратности жизни, замысловатым ее коленцам, скрытой и мудрой ее стройности.
Селянин ловко разрезал апельсины, раскрывая дольки лепестками. Тома придвинулась к Дробышеву, расписывая красоты Кремнегорского монастыря, рыбачьих парусников. Она часто смеялась, великолепные зубы освещали ее кукольно пухлое личико.
Все быстро и как-то охотно захмелели. Клава сидела против Дробышева, колени их под столиком прикасались. Она наклонялась, и белый лифчик виднелся в разрезе халатика. Все оказалось просто, совсем просто. Дробышев подумал, что напрасно он в тот раз деликатничал. Грубее и проще следует относиться ко всему.
— Костик организует рыбалку, поедем на Сивый остров, — планировала Клава, глядя ему в глаза.
Селянин согласно посмеивался. Он как бы демонстрировал свою семью, свою новую прекрасную жизнь.
— Да, да, чудесно… только я еще не знаю, — отвечал Дробышев.
— Это почему? — насторожилась Клава, поглядывая то на него, то на мужа.
Дробышев глотнул коньяку, зажмурился. Самолюбие мешало ему пожаловаться.
— Дела. Все течет, все меняется.
— Что наша жизнь? Дела! — пропел Селянин, не то сочувствуя, не то забавляясь.
— Опять дела, — Тома возмутилась. — Что с мужиками происходит? Уж бабы вроде всю работу на себя забрали, ваше дело ухаживать. Так нет, силой надо заставлять. То в политику норовят вырваться, то техника. Свою мужскую профессию начисто разучились исполнять. Ты, Клава, не мигай. Мужик, извиняюсь, мужчина — это звание повыше доктора наук, верно я говорю, Денис Семенович? — Она взяла Дробышева под руку, прижалась, пышные волосы ее щекотали ему лицо.
— Ладно, что будет, придет, — беспечно возгласил Дробышев.
Ему казалось, что все может стать как прежде, когда не было особых забот, все получалось само собой, легко и весело.
— Все-таки исхалтурились мужчины, — не унималась Тома. — Норовят все наспех. Мне хоть бы раз в жизни кто письмо написал, чтобы на пяти страницах, чтобы поплакать всласть. Эх, жила бы я в большом городе, я бы такой роман закрутила… Профессор, вы меня понимаете, в лучшем смысле?
— Тома! — сказала Клава.
— Понимаю, очень даже понимаю, — смеясь сказал Дробышев. — А вот Константин Константиныча не понимаю.
— Это в чем? — спросила Клава.
— Да так, пустяки, приглашаю его переехать в Москву, — как бы между прочим сказал Дробышев, — к нам в лабораторию, есть сейчас вакансия.
— Точно, — самодовольно подтвердил Селянин. — Но я категорически.
Тома вскочила:
— И дурак. Профессор, вы меня уговорите. Я вашим очкарикам тонус быстро подниму.
Клава засмеялась вместе со всеми, словно разделяя самодовольство Селянина, и Дробышеву захотелось уязвить ее, нарушить это согласие.
— Рутинером стал ваш супруг, ба-альшим рутинером, — сказал он. — Чурается всякого прогресса… не желает ни во что ввязываться… — Дробышев погрозил Клаве. — Ваше влияние? Да, недооцениваем мы роль жен в развитии науки. А впрочем, бог с ним, с прогрессом. Важно, чтоб вы были довольны. Вдали от шума городского… Вы ведь этого хотели!
Она ожесточенно, с вызовом кивнула:
— Конечно. А то как же… Но, между прочим, вы напрасно, Денис Семенович, так выводите. Костя на заводе передовиком является. На городской Доске почета он выставлен. Увидите. Его ценят. Считается, что если провинция… а провинцией всюду можно стать. И полнокровной жизнью можно всюду… Телевидение у нас через «орбиту». Кино первым экраном. Мы ничего не пропускаем. Мы теперь, когда в Москву приезжаем, все театры обходим…
— Побывали, значит, в Москве! — вырвалось у Дробышева.
Она улыбнулась ему как бы поверх своей обиды, благодаря за то, что он вспомнил.
— Побольше иных москвичей ходим. На «Современник» я билеты достала. Вы, конечно, Брехта смотрели…
— Нет, не смотрел.
— Ну вот, — торжествующе сказала она.
Дробышев почувствовал какое-то разочарование и все-таки порадовался за нее. В конце концов, это было дело его рук, его заслуга. Неважно, что ему пришлось перетерпеть из-за этого и до сих пор расхлебывать, зато им и ей, Клаве, он помог, и, может быть, это как-то оправдывает… Так что ж это было — ошибка или напротив? Хорошо или плохо он поступил тогда? Но как же может быть плохо, если они ожили, расцвели…