Немного погревшись у открытого огня, Чосер записал на вощеной табличке констелляции планет. Не веруя в астрологическую премудрость, он тем не менее неизменно сверял обыденный календарь с движением светил, а затем подчинял стихотворные строки неподвластному ничьей воле ходу звездного времени.
Услышав цокот копыт и позвякивание сбруи, Чосер вновь приблизился к окну и прижался к холодной решетке настороженным ухом. Всадник явно остановился возле башни и, тяжело спрыгнув, повел на поводу коня или, скорее, мула, судя по шагу. Чосер облегченно перевел дух. Одинокий гость, хоть и столь поздний, все же внушал меньше опасений, чем вооруженная кавалькада.
Конечно, дом англичанина — его крепость. Существует «Великая хартия вольностей», и парламент стоит на страже народных прав. Да время уж больно тревожное. Невольно прислушиваешься к каждому стуку, к каждому скрипу. Крепнет, ширится зависть и злоба людская. Козни врагов, наветы ложных друзей, коварные происки кредиторов — всего вынужден опасаться бедный человек.
Осторожный стук, шарканье проснувшегося слуги, скрежет засовов. Потом приглушенное бормотание.
Тонкая жалоба рассохшихся ступенек подсказала, что гость в годах и с трудом, притом пришаркивая, одолевает подъем. Не иначе переписчик Козьма, которому Чосер задолжал за «Роман о Розе», пожаловал востребовать свои шиллинги. Но почему на ночь глядя? А что, если это Питер, портной, вздумал вдруг расквитаться за новинку парижской моды — сюрко[49] из лилового бархата с разрезами по бокам? Мошенник заломил полтора грота! А что поделать? Ведь приходится бывать при дворе: супруга, благодарение богу, фрейлина герцогини Ланкастерской! Значит, изволь и ты быть как все. Облачись в двуцветные шосс — одна нога красная, другая зеленая, увешайся цепочками и плащ подбей драгоценным мехом. Чистое разорение для неимущего поэта. Если бы не служба в порту, где иной раз перепадает то штука сукна, то рулон кожи… Может, не отворять грабителю? Пусть не шляется по ночам, когда все добрые люди покоятся на сонном ложе.
Но поздно раздумывать. Незваный гость уже у дверей. К тому же предательский дым и искры над крышей еще издали подсказали ему, что хозяин дома и вовсе не спит, а бодрствует над листом испанской бумаги, понапрасну сжигая дрова и свечи. За бумагу и хворост, кстати, тоже не плачено…
— Вас ли это я вижу, учитель? — изумленно обрадовался Чосер, впуская прославленного схоласта и диалектика Джона Уиклифа. — Какая честь!
Он почтительно принял плащ, отяжелевший от влаги, и проводил луттервортского ректора в кабинет. Невзирая на свои шестьдесят лет, Уиклиф выглядел бодрым и держался, по обыкновению, прямо. Расправив черную мантию оксфордского профессора, он подсел поближе к огню.
— Я выехал в минувший четверг и надеялся быть в Лондоне ante meridiem,[50] но превратности дороги смешали мои планы. Едва успел до закрытия ворот.
— Мыслимое ли дело! — всплеснул руками Чосер. — Проделать такой путь, да еще в одиночку!
— «Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе», — рекут мудрые мавры. Вы получили мое письмо?
— Как раз в канун Валентинова дня, достопочтенный, и, клянусь святым Дунстаном, я буквально на днях собирался к вам в Оксфорд. Но вы же знаете мое положение, — Чосер горько усмехнулся. — Проклятая должность не оставляет времени не то что для путешествий, но даже для простого письма. Это далеко не синекура. Волею покойного короля я обязан писать все счета и отчеты собственной рукой и неотлучно находиться на месте. Целый день на ногах. От мехов и материй рябит в глазах. До тошноты, до головной боли. Сочиняю урывками, в основном за счет сна. Даже обедаю, не выпуская пера… Вы, наверное, проголодались? Не угодно ли холодной баранины и кубок подогретого вина с ароматными пряностями Востока?
— Absens heres non erit,[51] — решительно отказался Уиклиф, огладив красиво седеющие волосы. — К тому же я ничего не ем после заката. Истинно сказано: ангелы вкушают пищу единожды в день, люди — дважды, только звери — три раза.
— Вам, верно, смешны мои жалкие оправдания, — посетовал Чосер, снимая свечной нагар. — Конечно же, мне надлежало опередить вас с визитом.
— Не будем считаться. Мы — люди долга, и труд для нас, каким бы тяжким он ни был, превыше всего. И вообще, не мучайтесь угрызениями совести. Я прибыл сюда с главной целью — повидать нашего общего покровителя герцога Джона.
— И поспели к сроку! — оживился Чосер. — Ибо днями он собирался выехать на шотландскую границу.
— Не знаете случайно, с какой целью? — осторожно поинтересовался проповедник.
— Говорят, там опять неспокойно, возможно новое вторжение.
— Значит, снова война?
— Не думаю. Стюарт настроен весьма осторожно. Скорее всего, понадобилось показать когти в связи с дальними планами.
— Испанские дела?
— Думаю, что так оно и есть. Уж на что умный человек наш герцог, но ведет себя, как младенец. Неужели он не понимает, что притязания, не подкрепленные внушительной силой, просто смешны? — Чосер на мгновение смешался, вспомнив, с каким пиететом только что титуловал принципала Уиклиф. — В самом деле! — упрямо набычившись, продолжил он свою мысль. — Разве кому-нибудь удалось добыть корону с помощью одних только грамот? Как бы они не распались от древности прямо в руках. Мне искренне жаль и герцога, и донну Изабеллу.
— Я думаю, вы не совсем правы. Кастильский трон тут на втором, даже на третьем плане. Сдается мне, что наш хитрый лис, — тонкой улыбкой Уиклиф дал понять, что от него не укрылось минутное колебание собеседника, — наш добрый герцог нечто такое пронюхал и хочет убраться подальше от схватки. Следить, за кем останется победа, всегда удобнее издали.
— Схватка? Вы имеете в виду Бекингэма и Ленгли, которые оспаривают у нашего лорда переменчивое сердце юного короля? Если так, то тем более рискованно оставлять их без присмотра. Ричард склонен быстро забывать старых друзей. Такова, впрочем, особенность всех королей.
— Вижу, вы неплохо знаете венценосцев.
— Как-никак мне довелось служить сквайром у покойного Эдуарда! Добрый был государь. Когда я по собственной дурости угодил в лапы к французам, он выкупил меня за шестнадцать ливров. Это не столь накладно, нежели может показаться, потому что пара верховых лошадей, которых тоже пришлось вызволять вместе со мной из плена, обошлась раз в пять дороже. Все в мире имеет свою цену.
— А язычок у вас, надо признать, ядовитый!
— Вы только теперь это заметили, достопочтенный?.. Право, я не держу зла на покойного сюзерена. Он дважды посылал вашего покорного слугу в Италию и на Пиренеи с довольно щекотливыми поручениями, и если монаршие милости обошли меня стороной, то сами путешествия эти уже явились щедрым подарком судьбы. Ведь я узнал, учитель, что такое настоящая поэзия!
— И тайный союз певцов Розы? — то ли спросил, то ли просто невзначай уронил Уиклиф.
— Откуда вы знаете? — слегка побледнев, вздрогнул Чосер. Он никак не предполагал, что Уиклифу известно о тайном ордене поэтов.
— Если удачливый дипломат и блестящий придворный неожиданно становится портовым надсмотрщиком, невольно начинаешь искать причину. Когда семь лет назад я узнал о вашем назначении…
— За этим ничего не стоит! — поспешно оборвал Чосер. — Ни разу за все эти годы я не пожалел о милости моего короля! — объяснил он с несколько излишней запальчивостью. — Впервые в жизни вместо подачек я обрел твердый доход. Пусть невеликий, но постоянный. А сколько раз заступничество и милость короля спасали меня от долговой тюрьмы?
— Хорошо, хорошо, — успокоительно улыбнулся Уиклиф. — Ведь мы рассуждали с вами о поездке Гонта, но вы сами перевели беседу на скользкую почву. Заговорили о навязшей у всех в зубах распре между братьями, да еще покойника Эдуарда зачем-то помянули… Бог с ними, с принцами, но неужели вы не чувствуете, как содрогается под нами земля? Никогда не поверю.
— Вот уж новость так новость! — Уловив в голосе проповедника не только добродушное подтрунивание, но и глубоко запрятанную озабоченность, Чосер немного успокоился и обрел обычную живость. — Я и во сне чую потаенные толчки, — проворчал он с улыбкой. — Мы живем в эпоху великого шатания.
— Верно сказано!
— Только что толку? Разве для матроса, у которого уходит палуба из-под ног, шторм не привычное дело? Таков наш мир. Прожить бы уж как-нибудь, и все тут.
— А жизнь на небесах?
— Пусть поучают клирики, что смерть — это рождение в жизнь вечную, я подожду судить, пока не увижу собственными глазами.
— Вдруг то окажутся ярусы ада?
— Уж, наверное, не страшнее, чем тюрьма Маршалси? Я как-то видел несчастного, которого сперва четвертовали, затем, вспоров живот, выпустили у бедняги внутренности, швырнули их в огонь и уж только потом отсекли ему голову. Сам сатана не выдумает более ужасной казни. Фантазии несравненного Данте бледнеют.
— Безмерны муки людские, и трудно остаться человеком на этой земле.
— А ведь хочется, мой добрый учитель.
— Великое мужество требуется и великое терпение. Пусть ехидны и звери алчущие неистовствуют вокруг и пожирают друг друга. Нельзя нам участвовать в их грызне, но духом вознестись над нею.
— Позвольте задать вам вопрос, достопочтенный, если уж завязался у нас такой разговор. Только ответить прошу с полной искренностью.
— А я и не лгал никогда, добрый друг, разве к умолчанию прибегал иной раз из осторожности или по слабости человеческой.
— Знаю, и многое знаю, — кивнул Чосер, прислушиваясь к плывущему над городом звону. — Скоро светать начнет… Я читал вашу знаменитую «De Dominio Divino»,[52] другие латинские сочинения. Скажу даже больше: храню как сокровище, как символ подвига высочайшего переведенное вами на наш убогий язык Священное писание… Знаю и проповеди, которые разносят по всем уголкам лолларды.
— Не мои — божьи. Я за них не в ответе.
— Пусть так, — досадливо отмахнулся Чосер. — Я совсем о другом хочу спросить… Я хочу спросить вас, домине,[53] вот о чем… Скажите мне, не тая и не играя искусно словесами, что общего может быть между таким человеком, как вы, и Гонтом?
— А себя вы никогда не спрашивали об этом?
— Стократно! — выдохнул Чосер, страдальчески морща лицо. — Но обо мне после, теперь речь только о вас, домине. Что взять с меня, с клиента, придворного прихлебателя, не накопившего за всю жизнь ни денег, ни славы? Кроме войны, кроме моей золотой Италии, мне и вспомнить-то нечего. Ну, развлекал забавными историями покойную королеву, ублажал двор стишками, которые сочинял от случая к случаю… Что еще? Когда преставилась первая герцогиня Ланкастерская, поднес принципалу поэму «На смерть герцогини Бланш». Видимо, угодил — был приближен. Мы не в Италии, у нас поэты в шутах ходят… Но вы, вы, домине, властитель дум, надежда и совесть нации! Что вам Гонт, если даже архиепископ Кентерберийский вашего слова страшится? Когда сам наместник бога управу на вас не может найти?
— Вы какого папу в виду имеете, — спокойно спросил Уиклиф, — французского или же италийского?
— Поскольку мы с французами все никак воевать не кончим, авиньонский сиделец в моих глазах анти-папа, сообщник врага, — Чосер укрыл за лукавой насмешкой против воли прорвавшуюся страстность. — Как добрый англичанин, я признаю только одного местоблюстителя, апостола Петра-римского.
— А если мы замиримся с французами и высадимся в Италии?
— Браво, домине, только это не ответ.
— Разве? — Уиклиф недоверчиво приподнял брови.
— Вы хотите сказать, что не видите существенной разницы между обоими понтификами?
— Я сказал то, что сказал. Если вы действительно внимательно читали мое скромное сочинение, то должны были усвоить основную мысль, Иисус и его святые апостолы завещали нам, говоря языком теологии, доктрину евангельской бедности. Насколько нынешняя церковная иерархия соблюдает эту заповедь, судите сами. Отсюда все мои расхождения с примасом и римской курией. Власть и служение, сын мой, взаимозависимые понятия. Одно не может существовать без другого. Человек обладает властью лишь постольку, поскольку ему есть кем управлять. Лорд без вилланов — не лорд. Пышный герб сам по себе еще не дает власти. Даже господь является властелином лишь с того времени, когда посредством акта творения создал себе слуг. Но власть бога существенно отлична от всякой иной. Она распространяется на все созданное им, притом на равных для всех условиях служения, ибо бог диктует волю свою не через служащих ему вассалов, как это делают короли, а непосредственно и сам собой создает, сохраняет и управляет всем, чем обладает, помогая каждому совершать свое дело.
— Так нас и в церквах учат, что все люди равны перед богом.
— Долдонить — одно, а действительно жить по законам божьим — совсем другое. Ранг, занимаемый перед ликом всевышнего, единственно определяет наше положение на земле, перед лицом людей. Если в силу своей греховности человек утрачивает ранг перед богом, он с необходимостью теряет и свое место в миру. Власть как таковая, духовная или же светская, основана только на милости. Вот то главное, что надлежит прочувствовать. «Грехи есть ничто, и люди, когда грешат, становятся ничем», — учит святой Августин. Зло является отрицанием, и те, кто подчиняются ему, не имеют положительного существования. Поэтому они не могут обладать чем бы то ни было, и властью прежде всего.
— Скажите это Гонту, учитель. Я его, конечно, очень люблю, но второго такого хищника надо еще поискать в нашем королевстве. Полагаете, он способен хоть что-нибудь выпустить из когтей? А наш примас и канцлер-архиепископ Седбери?
— Кажущаяся их власть не есть реальное, она не настоящее обладание. Она представляет собой лишь неправедное владение, которое они должны будут когда-нибудь передать в руки справедливых.
— Интересно, кто сумеет подвигнуть их на такую жертву?
— Справедливые. Кто же еще? Как злой не имеет ничего, так справедливый, напротив, есть господин всего. На то, чем справедливый пока не обладает фактически, он имеет нравственное право, а значит, и власть. Отсюда с неизбежностью вытекает, что все имущество должно быть общим.
— Знакомый мотив! Народные проповедники заморочили этим вздором вилланов и подмастерий, которые только и ждут случая, чтобы разграбить маноры и аббатства. Я был во Франции в самый разгар Жакерии и знаю, какая страшная сила — гнев обездоленных. Но чем все закончилось, домине? Разве хоть что-нибудь изменилось в мире?
— Оставим это, — одухотворенное лицо проповедника разом померкло. — Ведь я толкую об идеале. О том идеале, который прежде всего должен составлять главное достояние церкви. Вот почему, следуя достопочтенному Оккаму, я неустанно твержу о том, что церковь не должна иметь собственности. Собственность составляет препятствие для ее подлинной миссии. Клир, включая папство, надлежит ограничить строго духовной сферой. Управление светскими владениями, завоевание королевств и требование дани — прерогативы мирской власти. Папе подобные притязания никак не приличествуют. Если же он обходит свои обязанности духовного управления и занимается вещами совсем его сану неподобающими, то такая деятельность не только излишня, но и противна Священному писанию.
— Смело, домине, очень смело.
— Доказательно, сын мой, вот что важно: логически и юридически. Отсюда вытекает неизбежный вывод. Если церковь захватывает функции, принадлежащие государству, обязанность последнего — отстаивать свое право на ведение собственных дел. В таком случае государство правомочно отнять земли и доходы у церкви.
— Теперь я понимаю, что объединяет вас с антиклерикальной партией. Джон Гонт спит и видит прибрать к рукам жирные владения аббатств и епископств. Подумайте хорошенько, кому на руку ваши антицерковные проповеди. Лоллардам, сервам[54], бездомным портняжкам и нищим менестрелям? Ничуть не бывало. Они как были голыми, так с кукишем и останутся. Если вместо двух великих хищников окажется только один, будет еще хуже. От драки императора с папой все же горожане выигрывают. А так? Полный произвол пэров. Что Белая роза, что Алая — все едино. Разница между ними не больше, чем между папой в Авиньоне и папой в Риме, хоть я, как британец, склоняюсь к последнему.