— Кто такой? — спросила Лидка Слитикова, младшая сестра того самого мальчишки, который вместе с Петькой разряжал когда-то заржавелую немецкую мину. — Непохоже, что из района. Может, из самой области?
Ей никто не ответил.
В кабинете председателя сидели бухгалтер Никодим Павлович и бригадир Бережков. Николай Павлович — человек приезжий, новый, четвертый председатель после того, который послал Лазарева на курсы, конечно, ничего не знал о нем. Он оторвался от беседы с бухгалтером и бригадиром, нетерпеливо спросил:
— Чему могу служить?
— Я Лазарев, — сказал вошедший и, сняв шляпу, ладонью пригладил вьющиеся, спадавшие на уши волосы. — Бывший ваш колхозник.
— Чем могу служить? — с некоторой досадой повторил Николай Павлович.
— Ты? Петя! — взмахивая руками, подскочил Бережков. — Да тебя не узнать, здорово изменился, прямо как московский артист.
Стоя среди комнаты, они долго не разнимали ладоней, и Лазарев растроганно смотрел на удивленно-обрадованного Бережкова. Оба в этот момент ощутили наплыв взволнованности от припоминания того, что связывало их в детстве. По пухлым губам бухгалтера тоже расползлось некое подобие улыбки, лишь председатель строго и недоуменно глядел на то, что происходит в его кабинете.
С уважением и даже почтительностью Бережков усадил Петьку на стул, сам примостился на подоконнике. Председатель окинул гостя изучающим взглядом.
— Ну, я вас слушаю.
Лазарев ближе пододвинул стул.
— Вы меня не знаете, я еще до вас был послан колхозом учиться музыке. Так вот…
— Верно, верно, было такое, — вмешался Никодим Павлович. — Шесть месяцев по двести рубликов переводили да на ваше содержание трудодни начисляли. По этому случаю шумели потом на отчетном собрании, взыскать хотели эти самые деньги…
— Так вот, — покосившись на бухгалтера, продолжал Лазарев. — Хочу, товарищ председатель, сделать так, чтобы я не задолжал колхозу и колхоз мне не был должен, придем, так сказать, к взаимному согласию. У меня есть предложение, если вы одобрите, буду рад.
— Ну-ну, — подстегнул заинтересованный председатель.
— Хочу создать в вашем селе народный хор. Вы, конечно, понимаете, какое значение придается этому делу, говорить об этом не стоит, и если взяться как следует, оно пойдет, и пойдет успешно, совестью своей ручаюсь. Хор смог бы выступать и в колхозном клубе, и на более ответственной сцене. Нужно ваше согласие, ну, и, разумеется, помощь.
— А еще что?
— Вот, пожалуй, и все. — Петька твердо свел брови. — Я думаю, люди охотно откликнутся. А хорошие голоса мы найдем, молодежи в селе много.
— Я в смысле оплаты, — покровительственно-шутливо подсказал Николай Павлович.
— Ах это, — слегка отмахнулся Петька. — Как-нибудь обойдемся и без оплаты, не так это и важно. Да и перед колхозом я все-таки в долгу. — Он снова покосился на бухгалтера. — Ну, если возможно, бабке моей иногда помогите, скажем, огород вспахать или еще что-нибудь… А больше, что же? Больше ничего не надо.
— Вот мое согласие, — председатель протянул через стол руку. — В добрый час! Ни пуха, как говорится, ни пера. А трудодни тебе будем начислять.
Вот так случилось, что Петька Лазарев стал первым человеком, «повинным» в славе рябоольховского хора…
Аверьян Романович не погрешил против истины, когда сказал Червенцову, что в Рябой Ольхе любят петь. В первый же приезд Лазарева хор был составлен, в основном из девчат, и занятия начались. Раз в неделю, по воскресеньям, хористы собирались в клубе. То, чем они занимались под руководством Лазарева, совсем не походило на простодушное, чистосердечное увлечение песнями, без которых не проходила ни одна гулянка на селе. Лазарев приезжал из города с прекрасным аккордеоном лилового цвета, на котором каждая пуговка блистала снежной белизной. Девушки изумленно разглядывали его, боясь прикоснуться и пальцем, приглушенно вздыхали, — такую замечательную вещь им довелось видеть впервые. И руководитель казался им полным необычности, нельзя было поверить, что он внук Лазарихи, и они почтительно называли его Петром Анисимовичем.
Даже удивительно, как за короткое время сделались всем заметны успехи хора, как будто сам собою сложился уверенный в себе певческий коллектив, во всем послушный Лазареву, и хористы, чувствуя его властную и требовательную волю, подчинялись с охотой.
Невинные в делах искусства, подруги Нади ничем не выделяли ее из своей среды: она была такая же, как и они, пела на гулянках те же песни, только, может быть, голос у нее был звонче и ярче, чем же особенным она отлична от них, почему Петр Анисимович больше занят ею, чем другими? И они быстро нашли объяснение: Лазарев не подыскал в городе подходящую невесту, и быть теперь свадьбе в Рябой Ольхе, а кому не по душе следить за тем, как нарастает такое событие и, хотя бы косвенно, быть его участником?
— Что-то он прилип к тебе, Надька, — говорили они. — Так и вьется вокруг. Смотри, как бы Федька не рассерчал. Ой, девка, будь осторожней!
В селе заговорили, что Лазарихин внук собирается жениться на Надьке Беломестной и поэтому готовит ее в артистки. Скорее всех поверил этому слуху Федор Литвинов. Он недавно вернулся из армии, был начинен планами на будущее, и не последнее место в них занимала Надя. С желанием проверить слухи, он сам попытался вступить в хор, но после испытания Лазарев наотрез отказал ему, и это окончательно утвердило Федора в мыслях, что неспроста Петька не хочет дать ему место в хоре и оттесняет его от Нади. С тех пор на каждой спевке в зале клуба появлялся Литвинов. Он садился в темном углу, у сваленных в кучу декораций, терпеливо наблюдал за спевкой, ничем не выдавая своего присутствия, и как только она кончалась, уводил Надю с собою.
Кто же мог осудить его за предусмотрительно принятые меры?
8
Своего нового друга Генка задумал угостить яблоками, но нигде не было таких вкусных яблок-скороспелок, как за рекой, в саду соседнего колхоза. Медово-сладкие, они вызревали рано, когда еще цвели на лугах травы, и, может быть, за свою сладость и несколько сплюснутую форму получили у ребят название «лепех». Вот ими-то Генка и собирался угостить Артемку.
В набег на сад соседей он направился один: если попадется, весь позор падет на него, и ничем не будет опорочено имя его друга.
Спрятав в кустах штаны и сандальи, в одних трусиках, с повязанной на голове рубашкой, Генка переплыл речку, низко сгибаясь, перебежал к земляному валу, ограждавшему сад, притаился во рву, густо заросшем лебедой и репейником. Надо было оглядеться, успокоить гулко бьющееся сердце.
Сад одним крылом спускался к берегу. В просвете между деревьями была видна мягко зеленеющая долина извилистой реки, кудрявая прибрежная заросль. В противоположном краю сада караульщик дед Сосонкин поставил шалаш и обитал в нем вместе с вредной собачонкой Пчелкой. Она была самым опасным и настойчивым врагом тех мальчишек, которые соблазнялись зреющими на ветках плодами. Если Пчелка не лежала возле шалаша, то, задорно задрав колечком пушистый хвост, рыскала по саду, и встреча с нею обычно кончалась разодранными штанами, укусами острых зубов. Если же она загоняла своего недруга на дерево, тогда появлялся дед Сосонкин, а он знал всех мальчишек в округе: зимою дед работал истопником в школе-восьмилетке. К прорванным штанам и искусанным ногам прибавлялся позор разоблачения.
Оглядевшись, Генка убедился в отсутствии близкой опасности. Он выполз из рва, приподнялся на корточки, на мгновение замер, затем, согнувшись, быстро перебежал к ближайшим кустам крыжовника и присел. «А ну, по-пластунски!» — приказал себе мальчишка и пополз в траве. Он полз и видел себя отважным разведчиком, который пробирается к вражеским окопам за «языком». С медленной неотвратимостью сближается он с беспечным врагом; на шее у него автомат, в зубах острый нож, он слился с землей и неотделим от нее, как тень.
У толстого комля яблони Генка привстал, передохнул. Игра кончилась, и с жуткой мыслью: «А вдруг Пчелка рыщет где-то поблизости», — он еще раз внимательно огляделся вокруг, готовый очертя голову помчаться назад, к реке. Но все было спокойно: и караульщик, и Пчелка, видимо, отдыхали в шалаше. Вскоре Генка уже сидел на развилине дерева и, стащив с головы рубашку, укладывал в нее, как в мешок, теплые, глянцевитые яблоки. С дерева сад представлялся диковинным зеленым облаком, пронизанным золотистым дымящимся светом. Его населяло множество существ. Бронзовые мушки, взбираясь по невидимой лесенке, толклись над Генкиной головой вихревым роем. По сорванной мальчишкой бархатно-серебристой паутинке быстро пробежал перепуганный паучок, высоко задирая тонкие угловатые ножки. Каштановая, с тупыми рожками на крыльях бабочка кружилась между ветками, присаживалась на секунду, складывая и расправляя крылья, и снова вспархивала. Где-то в листве гудел невидимый шмель. Маленькая серенькая птаха выскочила откуда-то из листвы, черной росинкой глаза посмотрела на мальчишку и стрелой помчалась над яблонями, как если бы торопилась сообщить о злоумышленнике.
Но птаха опоздала. Генка с ужасом увидел, как рыжий комок молча катится к нему под деревьями, и, вскрикнув, прыгнул с развилины на землю. Упал на четвереньки, обжигая руки крапивой, тотчас подхватился и помчался к реке с такой легкостью и быстротой в ногах, что, казалось, подошвы вовсе не прикасались к траве. За ним, расстилаясь по земле, с хриплым злобным лаем устремилась Пчелка. Тяжело топая сапогами, размахивая «ижевкой», сбоку забегал дед Сосонкин.
Пчелка уже настигала Генку, когда он вбежал в заросли ольхи и, расталкивая ветки, прорвался к реке, плюхнулся в воду. Собака, взвизгивая от злобы и негодования, закрутилась на берегу.
— Ах ты, жулье! Шантрапа несчастная! — орал дед Сосонкин, показываясь на крутом склоне берега под яблонями. — Я тебе расчешу патлы, др-р-рянь!
На боку, прижав к животу рубашку с яблоками, Генка наискосок перебивал течение реки, зарываясь лицом в воду. На весь берег злобно лаяла обманутая Пчелка и орал рассвирепевший караульщик.
— Ну и соседушки, чтоб вас нелегкая взяла, средь бела дня тащат, — кричал он. — Я тебя приметил, окаянный, все одно попадешься.
Полоса воды между караульщиком и Генкой становилась все шире, и это придало бодрости мальчишке, — теперь-то ни Пчелка, ни дед Сосонкин не страшны ему. «Как бы не так — попадусь, ты поймай сначала», — подумал он, выгребая на мелководье у камышей.
— Я тебя с милицией обнаружу, бандит несчастный! — надсаживался дед, пораженный Генкиным нахальством. — Опять всю крапчатку обтрясли. Я протокол на тебя составлю, ворье, ты мне поплатишься.
Но напрасно Сосонкии стращал Генку, — уж если дед не назвал его имени, значит, не приметил. А там кричи не кричи, ругайся сколько понравится, — дело сделано, яблоки тут, при Генке, не брошены в саду.
И вдруг над рекой с оглушительным треском прокатился выстрел. Генка испуганно дернулся, ушел с головой в зеленоватую воду, — забило рот, нос, уши.
Кашляя и отплевываясь, он вынырнул и отчаянно заколотил ногами по воде, как будто только что научился плавать.
Обессилев, Генка пробился к камышам, ползком выбрался на берег, обеими руками прижимая свою добычу к животу, и забрался в тальниковую заросль. Недолгое время лежал, переводя дыхание, затем поднялся и, не оглядываясь, полез в еще большую гущину, подальше от берега.
Он уже добирался до того места, где спрятал штаны и сандальи, как снова бабахнул выстрел, и мужской голос внезапно и очень близко спросил:
— Что за шум? Не случилось ли что?
Немного спустя откликнулся женский голос:
— Это дед-караульщик. Озоруют ребята, — видно, кто-то из них в сад забрался.
Генка так и присел на том месте, где застали голоса. Исхлестанные ветками руки и грудь горели, на большом пальце ноги кровоточила ссадина, но мальчишка не решался шевельнуться, чтобы не выдать себя. Он узнал голос тетки Насти. Увидит его, сразу поймет, почему кричал и стрелял дед Сосонкин, и тогда навечно опозорится он перед нею.
Согнувшись в комок, мальчишка ждал.
— Мы не бог весть как молоды, Ната, пора быть рассудительными, — через некоторое время сказал тот же мужчина, и Генка узнал голос Артемкиного отца. — Можно упрекать меня, что все так сложилось, но разве в этом дело? Не так просто исправить сделанное, наново жить не начнешь… Вот ты говоришь — семья. Какая у меня семья, один Артемка. Я тоже думал найти покой, семью, но… Да что там говорить!.. Вздорная, недалекая женщина, она и Артемку любит по-своему, знает, что не могу отдать его, да и никогда не отдам…
— Как это нехорошо! Зачем ты так говоришь? — сказала тетка Настя.
— Зачем? Мне нечего скрывать от тебя, что есть — то есть, — ответил Николай Устинович. — Пойми и ты, мне вовсе не легко.
«Нашли место, не понесло их дальше», — огорченно подумал Генка. Появившиеся откуда-то комары с насмешливым свистом вились над ним, он осторожно отмахивался, чтобы не зашуметь, не выдать себя. Голоса раздавались так близко, что, казалось, до говоривших можно дотянуться рукой, если бы не кусты. Приподнявшись и вытянув шею, мальчишка попытался заглянуть через тальник, но под ногой звонко хрустнул сучок, и он всем телом испуганно припал к земле.
С обострившимся слухом и зрением, стараясь не шелохнуть и веткой, Генка отполз к дороге. Здесь уже ничто не угрожало ему. Он оделся, переложил яблоки за пазуху и принял свой обычный облик задорного, но ни в чем не повинного мальчишки, который просто так, ради собственного удовольствия, прогулочным шагом возвращается с реки. А в душе он ликовал: ну кто из ребят сумел бы так ловко ускользнуть от стольких опасностей!
Его торжество немного поблекло бы, знай он, что ни тетка Настя, ни Артемкин отец не обратили бы на него внимания, если бы он и попался им на глаза, — им было не до Генки.
В это утро Червенцов пригласил Анастасию Петровну походить по тем местам, где они бродили двадцать лет назад. Ему представлялось, что память все сохранила в нерушимом виде, — покажи сейчас любое дерево, у которого они тогда стояли, он сразу узнает его. Но память подвела: он ничего не узнавал, все изменилось, а деревья сильно вымахали ввысь и загустели. С усмешкой над наивной верой в свою память он сказал об этом Анастасии Петровне, добавив, что, видимо, лишь их отношения не поддались переменам.
— Нет, Коля, старого не воротишь, — возразила она, отклоняя шутливость в разговоре.
— Что ты хочешь сказать? Ты не можешь простить мне? — Николай Устинович пристально взглянул на нее. — Все еще в обиде?
— Ах, простить! — поспешно отозвалась она. — К чему все это — «простить, не простить». Я просто забыла, будто сон — все прошло. Ну, да что об этом говорить, мертвых с погоста не возвращают.
— Но не могла же ты в самом деле забыть, — сказал Николай Устинович. — Я помню, словно вчера это случилось…
Они сидели над крутым откосом, внизу волны с чмоканьем обсасывали камыши, по гущине тальника тек тихий мягкий шорох.
— Разве захочешь помнить обиду! — Анастасия Петровна строго посмотрела ему в глаза. — Да и какой характер надо иметь, чтобы все помнить… Ты-то подумай, каково мне тогда пришлось. Каждое твое письмо, как весточку светлую, ждала, не было счастья большего, как они, твои письма, только и жила ими. Принесет почтальон письмо, а у меня радость, будто окна в доме растворили, праздник наступил. Я при себе их носила, душу грели они. А потом сразу, как ножом отрезало… что только в голову не приходило, о чем только не подумала тогда! Да что говорить! Прошлого не вернешь.
— Я понимаю свою вину, — опустив голову, проговорил Николай Устинович.
— А что с этого! — воскликнула она. — Ты все о своей вине говоришь, как будто каешься. Погулял, наговорил ласковых слов — и в сторону. А у меня все мысли о тебе: как ты там, что с тобой, жив ли. Бросила бы все и к тебе помчалась как на крыльях… Днем еще так-сяк, закрутишься и обо всем забудешь. А ночью! Господи, каждая ночь, как тюрьма. Я ведь думала, и ты, как Алеша, погиб. У меня молоко от горя пропало, а мне не до Надюшки, все равно, думаю, ни мне, ни ей жизни не будет. Она и родилась-то сироткой. Кому мы с ней нужны!
— Тебе ответили из полка, что я в госпитале, — примирительно сказал Николай Устинович.
— Да, ответили, но не ты, а другие. То письмо мне всю правду открыло. Поняла я тогда, потому и молчишь, что не нужна я тебе…
— Но ведь это же не так, Ната, ты сама знаешь, — возразил он. — Я писал тебе потом, помочь старался. Ты помнишь?
— Нет, Коля, не убеждай. Твоя помощь была от совести, а не от любви, тебе просто стыдно стало, — сурово сказала она. — У тебя своя семья, о ней ты и думал…
Переполох на реке, вызванный Генкой, отвлек их, и лишь после недолгого молчания Николай Устинович сказал те слова, которые услышал мальчишка.
Не таким представлялось все Червенцову, когда он ехал сюда, в Рябую Ольху. Время не могло, конечно, оставить без изменения ни его, ни Нату, и после раздумья он пришел к заключению, что не то ожидал увидеть. Редкие письма Анастасии Петровны скупо сообщали о ее житье-бытье, она являлась ему в воображении простой сельской женщиной, в путах мелких повседневных дел утратившей обаяние своей молодости и переменившейся до неузнаваемости. Да, перемена была, но не та, которую предполагал увидеть. Он встретился с женщиной зрелого ума, пожалуй, равной ему, и это признание поразило его, но в конце концов он подумал, что так и должно быть: жизнь одинаково выгранивала их. А после того как узнал, что и Надя не такая, какой виделась ему, Николай Устинович решил сделать больше, чем намеревался вначале, однако с тем условием, чтобы молодой женщине было открыто, кем он приходится ей: Анастасия Петровна резко отказала.