Скачка - Герасимов Иосиф Абрамович 5 стр.


Потом, когда почти две недели они шли через штормовые моря к Владивостоку и Антон получше узнал Кузьму Степановича — так звали капитана,— то понял: уходить ему с «Арсеньева» не хотелось, он боялся — его отправят на пенсию или перед новым рейсом не пропустит медицинская комиссия. Не хотел он уходить с парохода вовсе не потому, что чрезмерно любил море, а некуда было: жена давно от него ушла новой он не обзавелся, дочь выросла, живет где-то в Пензе, у нее своя семья, свои заботы-хлопоты. В городе у него комнатенка в общей квартире, на судне он — капитан, хозяин, а на берегу надо самому себе готовить завтрак, ходить, как другие пенсионеры, в магазин с авоськой за кефиром. Более всего его пугал этот образ: старик с бутылкой кефира в авоське, потому что именно такими он встречал своих давних товарищей и всегда жалел их. Когда он вел посудину в дальние края, вез на ней груз в другие страны, то чувствовал себя крепким, еще полным сил человеком, но как только надо было возвращаться в родной порт — заводился, накручивал себя, и чем ближе подходили к Владивостоку, тем ворчливей и яростней становился...

Но все это Антон узнал позднее, а в тот день, когда грузился «Арсеньев», он перебил Кузьму Степановича :

— Зря вы, мастер, своих-то поливаете. Что есть — то есть, но не все такие. У нас начальник пароходства был сильный мужик. Сутками работал. Два инфаркта пережил. Когда в больнице лежал, велел около себя телефон поставить. Его не то что любили — жалели. Он этих барахольных дел терпеть не мог. А в службах такой народ собрался: все сделают, чтобы приказ начальника на дно пустить, если их не ублажишь. Он об этом узнал, стал чистить пароходство. Да не тут-то было. Его самого выперли... По состоянию здоровья. А мы-то все знали: мешал кое-кому. Да, видимо, и тем, кто повыше... Вот какая получается страшная вещь на флоте: те, кто за честь морскую готов вести войну, от тех и стараются частенько избавиться. Установилось такое правило: не подмажешь — в море не уйдешь. И к этому привыкли. И это обороняют. А кто? Да в первую очередь службы. А мне, мастер, куда теперь? К ним на работу? Нет, туда мне дороги нет. Я там не выдержу. Много дров наломаю... Так куда ж теперь?

— Что, на одном флоте, что ли, свет клином сошелся? — пробурчал Кузьма Степанович.— Молодой еще. Всюду себе дело найдешь.

Шел да шел «Арсеньев», и тоска по дому становилась почти нестерпимой. Даже Новый год не сумели встретить по-людски. Шторм обрушился с такой силой, что «Арсеньев» сильно кренило то в одну сторону, то в другую. Кузьма Степанович не покидал рубки, а когда спустился к себе в каюту без пятнадцати двенадцать, был зол и свиреп, позвал Антона, предложил выпить по маленькой, но никакого праздника не получилось. Кузьма Степанович взъерошился, как воробей в непогоду, глаза его стали злы, и заговорил он о женщинах, заговорил непотребно, может быть, оттого, что вспомнил ушедшую от него жену.

Антон сослался на головную боль, извинился и покинул капитанскую каюту.

Сидя в одиночестве, слушая яростный вой шторма за бортом, с болью думал о Светлане. Он считал повинным в их разрыве прежде всего себя, она ведь любила его, любила так, как только она и могла — все свое существо без остатка, отдавая ему. А он, дурак, двинул в мореходку в Ленинград по настоянию отца, а ведь знал, она будет учиться в Москве. Им по наивности казалось: ничего тут такого нет, от Москвы до Ленинграда рукой подать. Они поженились, когда он был в мореходке. И началась их странная жизнь. Она жила в Москве, он — в Ленинграде, а виделись они всерьез опять же в том самом Третьякове.

Он ждал каникулярных дней и знал: Светка их ждет, встречи были полным отрешением от всего земного, они жили только друг другом, а потом все продолжало существовать в памяти, и, хотя учеба была тяжкой, выматывала порой так, что хотелось лишь добраться до койки, отлежаться, он возвращался мыслями к Светлане.

Он мучился воспоминаниями о ней, мучился ревностью, хотя ничего всерьез о ее жизни в Москве не знал. Потом, когда начал плавать, после рейса мчался как угорелый к ней в Москву, или она оказывалась в порту — то в Ленинграде, то в Одессе... Но все это было первые годы, а потом... Не поймешь, что случилось потом... В плавании чего только не наслушаешься от товарищей: кто без умолку говорил о верности своей жены, кто тоскливо страдал, слал отчаянные письма и телеграммы, разлуки были долгими и тяжелыми, и, конечно, не все жены выдерживали их.

Антон знал: со Светланой тоже должно что-нибудь случиться, не может миновать его эта беда, как никого она не миновала, только одни умели душить в себе ревность, другие рвали с женами, находили новых, но и это не спасало. Он, конечно, видел: Светлана стала за эти годы другой, в ней собралось что-то в тугой узел, и взгляд зеленых глаз сделался колким, совсем почти, как у Найдина, она много раз пыталась ему рассказывать что-то о делах своих, но он ее не понимал, да и как он мог понять, когда ее наука с его делом никак не пересекалась. Когда он привозил ей какие-нибудь подарки, она оставалась к ним равнодушной, особенно к шмотью, усмехалась, говорила: «Не надо ничего мне везти. Все я куплю в Москве». Только радовалась раковинам, он навез их черт знает сколько... Нет, конечно, он не был столь глуп, чтобы не понимать: они живут в разных жизнях, ее не интересует то, чем мучается он. Он все это понимал и сам удивлялся, что до сих пор считает ее своей женой. Однажды он и сказал ей об этом, а она ответила:

— Знаешь, Тошка, я ведь тебя ни в чем не неволю. Если тебе в тягость — можешь ко мне не приезжать.

— У тебя кто-то есть?

Она поморщилась, ответила:

— На эту тему говорить не будем. Неинтересно.

— Тогда, может, разведемся?! — вспылил он.

— Если тебе это нужно — пожалуйста... Но разве это имеет какое-то значение?

— А что имеет?

Она подумала, погладила свой выпуклый лоб, пожала плечами:

— Да ничего... Просто, когда мы кинулись друг к другу, то были очень молоды.

— А сейчас постарели?

— Может быть, и нет, но стали другими. Во всяком случае, я не могу быть просто женой моряка...

Так вот они расстались, но не развелись; он в кадрах числился женатым и знал: это облегчит его службу. Писем больше ей не писал и сам не получал от нее.

А в ту новогоднюю ночь на «Арсеньеве», когда ушел он из каюты капитана, а за бортом гудел набатными колоколами шторм и было так муторно, так тяжко, он, не знавший ни одной молитвы, готов был пасть на колени и молить судьбу, чтобы она даровала ему возвращение к Светлане, которая не столько виделась, сколько ощущалась им как некий светлый маяк в непроглядной ночи, и все надежды исходили от нее. Он зол был на капитана, клял его, поганившего веру в чистоту женщины. То, о чем говорил капитан, было слишком далеко от Светланы, а все же мнилось — это и на нее бросает тень. Такую связь трудно было объяснить, но она существовала и вызывала потребность защитить Светлану, хотя скорее всего она ни в какой защите не нуждалась.

«Я поеду к ней,— думал он и повторял, как заклинание: — Я поеду только к ней... Пусть режут там, в Москве. Если что случится, то ее увижу напоследок».

Они пришли во Владивосток, стояла влажная зимняя погода, но самолеты летали. Он без труда взял билет и полетел к Светлане.

2

Антон знал — борьба за свободу, за пересмотр дела предстоит длительная, всякие его письма, апелляции будут рассматриваться затяжно, можно и должно верить в справедливость, но никто ему не даст гарантии, что эта самая справедливость восторжествует: он попал в некий заколдованный круг, из которого далеко не всякому удавалось выбраться. Конечно, надо жить надеждой на победу, но одной надеждой сыт не будешь, захлестывает повседневность, а это поток ежеминутных забот, тревог, напряженного внимания, колония — среда обитания, и волей-неволей принимаешь ее законы. Здесь каждый себе оборона и защита, здесь нет ни друзей-товарищей, ни соратников, есть только ты и другие. Но нельзя допустить, чтобы эти самые другие стали твоими недругами, тогда ты окажешься в стане врагов и тебе никогда их не одолеть, ты обречен на полное поражение. Хочешь остаться самим собой — надо повести себя так, чтобы эти противоречия сосуществовали в единстве.

Антон сообразил это быстро, еще в изоляторе, хотя был в нем недолго, и потом, когда двигался по этапу, он ни с кем не завязывал знакомств, никого близко к себе не подпускал, но и на столкновения не шел, если нужно было — уступал. Его, видимо, считали человеком угрюмым и чем-то загадочным, потому что он молчал, когда к нему обращались с сочувствием. Однако же вскоре понял, что это странное сообщество людей, именуемое в просторечии заключенные, или «зеки», созданное насильно, собранное воедино после приговоров различных судов за различные преступления, порой противоречащие друг другу, имеет одну особенность — мгновенно распознавать людей, что человек на самом деле есть, а оценив, поставить этого человека на свою иерархическую лесенку, которая в разные времена в зависимости от состояния дел на воле, а скорее от периодов истории, меняла свои ступени, иной раз довольно резко, даже более круто, чем в нормальной жизни. Нечто подобное случалось и на пароходе, где должностной авторитет иногда очень отличался от подлинного, принятого негласно экипажем. Да, на пароходе бывало происходили ошибки в оценках, потому что нужен был иногда случай, чтобы проверить истинность характера, а в колонии сам случай, само происшествие, из-за которого человек попал в эту среду, оставалось позади и невольно клеймило личность, а людям, пребывавшим в постоянной настороженности, этот знак виделся отчетливо.

Антон потом узнал: окружающие сразу его оценили как человека спокойного, покладистого, но такого, с которым лучше не связываться всерьез, потому что от подобных молчунов можно ожидать всякого, они вроде погасшего вулкана: молчит, молчит, а потом придет в такую слепую ярость, что решится на любое, все вокруг сокрушит. Он удивился оценке, потому что сам себя таким не видел.

«Надо жить, надо работать»,— убеждал себя Антон. Колония, куда он попал, славилась своим порядком, и он тут же почувствовал это: территория была чиста, все подкрашено, подчищено. Он довольно скоро оказался на беседе у начальника. Говорят, в других колониях такого нет, а если бывает, то когда человек освобождается. Тут такая беседа была обязательна. Краснолицый майор с белесыми бровями долго в него вглядывался, Антону от его молчания стало не по себе, а тот прошел по кабинету, упруго переваливаясь, половица под его ногами в одном месте скрипнула, он уставился на нее, вздохнул, потом вернулся к столу. Антон ожидал — начальник начнет расспрашивать его о деле, по которому его судили, о профессии, но майор ничего спрашивать не стал, Антон понял — тот и так все знает.

— Ну, вот что, Вахрушев,— сказал он.— Пойдешь на лесоповал. Тут-то леса подобрали. Отвезут тебя на дальний участок. Там у нас барак поставлен. По-здешнему «командировка». Поглядим, как ты там да что.

— Хорошо,— проговорил Антон.

Подумал: его могли бы и без начальника направить на работу, о «командировке» он уже слышал — работа тяжелая да еще гнуса много.

Майор помолчал, потом спросил:

— А может, считаешь, не по тебе дело?

— Не считаю,— сразу же ответил Антон.

— Так,— согласился майор.— Всякую работу кто-то должен делать. Но ни одна работа превыше личности быть не может. Поворочаешь тут, узнаешь, какой у меня есть принципиальный взгляд. Чтобы не от других слышал, а от меня, скажу: имея ко многим из вас самую душевную неприятность, как к натурам злодейским, ни одного на какую-нибудь гиблость из-за ради плана не посылаю. Поимей это в виду. А ведь мог и послать. Знаю, до меня тут посылали. Да все это были людишки с короткой памятью. Ведь в тех местах прежде срок отбывали личности, которым потом полное реабилитирование было дано. Иные из них даже в высокие выбились. Однако если бы такого не было, я бы свой принцип все одно имел. Начинать тут жизнь надо с дела тяжелого, тогда все потом будет полегче. Ну, давай, гражданин Вахрушев, свыкайся.

Антон скоро узнал: майор склонен к нравоучительным разговорам, чувствовал себя человеком, способным внушить другому, как ему казалось, некую нравственную мысль, хотя, наверное, и не верил, что тот эту мысль примет, но ему нравилось само ораторство, неторопливое и назидательное, может быть, оно приносило ему какую-то усладу, а может быть, давало возможность погордиться особым настроем мысли. Узнал Вахрушев и то, что майор причислял себя к лику гуманистов, у него и кличка была «Туман», и не все знали, от какого слова она пошла, но Антону объяснил сосед по нарам, который лип к нему, как сосновая смола к пальцам, оставляя на них черноту.

Этот тип был еще года три или четыре назад известным человеком среди актеров, его знали почти все знаменитости, потому что он направлял людей на гастроли, часто и за рубеж. Вокруг него всегда была толкотня, потому что гастроли давали хорошие заработки, а из зарубежных поездок люди привозили редкие товары. Вот этот начальничек, знавший, кто чем дышит и к чему стремится, прошел школу от театрального и концертного администратора и благодаря своей изворотливости, умению подладиться под любой стиль руководства, достиг высокого поста. Он славился как человек, к которому попасть на прием легко, дверь его всегда настежь, ходил с удовольствием на всякие юбилейные банкеты, произносил велеречивые тосты, на него надеялись, знали, за ним не пропадет, потому и несли: кто деньги, кто сувениры. А те, у кого заработок превышал самые высокие планки, не скупились и на камешки, и на браслеты, повод всегда находился — или его день рождения, или праздник, или удача с премьерой, которую он курировал. Повод всегда находился, и его любили, вовсе не считали крохобором или нечистым на руку: из казны-то ничего не брал, да он и сам мог устроить для хороших людей стол в «Национале» или в «Арагви», платил широко.

Он все это рассказывал Антону не таясь, зло скрипел на одну известную актрису: она, мол, все совершила, да куда ее было посылать, старую куклу, на нее публика давно перестала ходить. А потом, когда его поймали за руку, все на него и понесли, все распахнулись, сволочи, он-то, дурак, им верил, им помогал, а они понесли, им-то ни фига, они все знаменитости, искусство без них, видишь ли, пропадет, а он двенадцать лет схлопотал.

Он считал: Антон его должен понимать, ведь статья у них одинаковая, только срок разный, и не верил он Антону, что тот чист. Был он высок, с большими мешками под глазами. Наверное, и вправду прежде вид у него был барственный, хотя сейчас он ходил, кутаясь в черную робу, словно мерз все время, но работать научился ловко и пилой и топором. Когда был зол, говорил: отсижу, если жив буду, вернусь, обойду всех этих заслуженных, каждому в харю плюну. Видимо, он это представлял довольно ясно, даже щурился от злого удовольствия, и Антон верил: он и в самом деле так сделает.

Антон умел быть одиноким, умел молчать, море приучило, там на вахте не очень поговоришь, а она по четыре часа через восемь. Он работал, покорившись судьбе, и знал: когда-то это должно кончиться, хотя работа оказалась тяжкая. Жили они вдалеке от основной зоны, в лесу поставлен был барак, окружен проволокой, и охрана. Здесь была дальняя бригада, в нее собрали людей с большими сроками, но не тех самых урок, шпаны всякой, бандитов и рецидивистов, о которых он наслушался на воле, а в основном из бывших хозяйственников, деловых людей, и вели они себя по-разному. Случались и драки, охрана приводила в порядок зарвавшихся. Однажды один из психованных кинулся на Антона, но, слава богу, не забылось самбо, которому обучался еще в мореходке, бросил того от себя подальше. Охранник даже не подошел к Вахрушеву.

Потом этот психованный в перекур присел к его костру, плакал. Оказалось, это бывший председатель колхоза, говорил, ненавидит тут всех, потому как попал случайно, построил по негодному проекту комплекс, а в нем отборное стадо заболело туберкулезом, ценный скот пал, да еще выяснилось, и оплатил неправильно строительство. Он поносил эти самые животноводческие комплексы почем зря, кричал: загубили деревню, раньше у него и мелкие фермы были, сами масло били, сыр изготовляли, а ныне только комплексы и подавай. Он плакал от пережитой несправедливости, озлился на весь свет, рассказывал, что сначала его вообще в камеру посадили с убийцей, он за ночь поседел, нервы у него все в ошметках... В общем, разного народу тут Антон навидался, и понять так и не смог, кто в самом деле виноват, а кто попал так же, как и он. Правда, сначала, когда люди о себе говорили, то получалось: все невиновны, один Антон не оправдывался — вроде бы и виноват, он чуть сам в это не поверил.

Назад Дальше