Я вдруг увидел князя Андрея, как он, тогда, вечером 25 августа, лежит, облокотившись на руку, в разломанном сарае, на краю расположения своего полка, и в отверстие сломанной стены смотрит на стоящую у забора березу с обрубленными нижними сучьями, и размышляет о своей жизни, которая представляется ему тесной, тяжкой и никому не нужной[2]. Мне вспомнилось, что он, тем не менее, так же, как и семь лет назад в Аустерлице накануне сражения, чувствовал себя взволнованным и раздраженным; что его, князя Андрея, мучили в особенности три главных горя его жизни: утрата Наташи, смерть отца и французское нашествие на его страну. Я припомнил тот момент, когда князь Андрей, выпроводив всех своих посетителей (несколько офицеров и Пьера), вернулся в сарай, лег, растянувшись на покрывале, но не мог уснуть. Одни картины в его воображении сменялись другими, и на одной из них он надолго остановился. Когда Наташа однажды вечером в Петербурге рассказывала ему, как она минувшим летом, пойдя за грибами, заблудилась в большом лесу. И как она несвязно описывала ему и глушь леса, и свои чувства, и разговоры с пчельником. И как она, всякую минуту прерываясь, говорила, что не может рассказывать, что она рассказывает не так, что он ее не понимает. И как он, князь Андрей, всякий раз уверял, что прекрасно ее понимает. И как он действительно понимал все, что она хотела сказать. Больше того, именно эту-то силу и открытость душевную он и любил в ней, искренность души, которую как будто связывало тело[3].
Баур потянул меня в сторону. Я огляделся. Суматохи вокруг прибавилось. Я сказал, что меня только что посетило видение при виде того расписного балдахина: я воочию наблюдал, как Наташа рассказывает князю Андрею о случае в лесу, когда она собирала грибы. Баур расхохотался. Кругом свистели, вопили, трещали. На деревьях болтались бумажные змеи. Парочка с коляской остановилась немного поодаль. В юго-восточном углу ресторанного садика на мачте вяло шевелился флаг. Статуя сирены на крыше пришкольной постройки походила на гриб.
«Биндшедлер, смотри, вот там, на первом этаже, был парикмахерский магазин, — сказал Баур, указывая на дом напротив. — Хозяйничал в нем долгое время один автогонщик по имени Кепеник, курил как паровоз. На затылке у него вечно были фурункулы. Прямо над ним жил Бенно, мой родной брат, он тогда на металлургическом заводе работал, гимнастикой увлекался, а летом все по грибы ходил.
Бенно жил в постоянном страхе, что жена его обманет; например, вернувшись домой, он тайком шарил в платяном шкафу или вызывал специального агента, чтобы при свидетеле поймать свою Розу с поличным. А в свободное время ходил за грибами и больше всего любил лисички собирать. Я иногда ходил с ним за компанию, с превеликим удовольствием. И когда я сегодня вижу лисички, ну, скажем, на базельском рынке, перед глазами сразу встает моя мать, которая склонилась над плитой, трещат в топке дрова, а она помешивает в сковородке лисички, и запах жареных грибов, наполняя дом, опять-таки напоминает о Бенно, который хотел поймать Розу с поличным. Вот так оно и идет все по кругу, Биндшедлер», — добавил Баур. Возникло такое чувство, что нить времен все-таки не порвалась, вернее, что опасность разрыва миновала. Но, с другой стороны, мгновение стало восприниматься как нечто долговечное.
Под ресторанным балдахином маски кружились в хороводе, съезжали с горки, размахивая трещотками и бумажными змеями. В магазине напротив — ну там, где раньше заправлял своим парикмахерским салоном Кепеник, висели в витрине модели самолетов и громоздились картонные коробки. Я попытался представить себе, как выглядел этот самый Кепеник, заядлый курильщик с фурункулами на затылке, и решил, что у него наверняка была привычка носить шейный платок, даже за рулем гоночной машины.
«Биндшедлер, видишь вон того барабанщика? Я ведь его еще раньше спросил, умеет ли он вообще барабанить. Он с улыбочкой кивнул. Сдается мне, он забыл, что маску на лицо напялил, смотри, груша вместо носа. Этот парень, лет ему вроде около сорока пяти, он внук вдовы столяра, мы с Катариной ее время от времени навещали, ходили к ней в этот столярский дом, и там, на парадной половине дома, в гостиной, висела ее свадебная фотография, под которой она обычно в кресле сидела, и эта самая фотография с каждым разом темнела, деталей уже было не разобрать. Он на складе работает, этот внук, на штабелере ездит. Жена от него сбежала. Дети тоже куда-то подевались. А живет он ровно там, где раньше скорняк жил, который, к слову, тоже работал на металлургическом и гимнастикой увлекался, и в детстве я ему все кроличьи шкурки таскал и всякий раз боялся, что они ему не сгодятся.
Для внука вдовы столяра это великие дни, Биндшедлер, дни карнавала-то. В Амрайне всегда бывали люди, для которых карнавал — главное время. Люди, которые исключительно в такие дни и становились, собственно говоря, понятны другим», — сказал Баур.
Человек этот как раз тут и начал барабанить. Дети в масках выстроились в колонну следом за ним. Сразу вспомнился гамельнский крысолов. Пошли за ним на некотором расстоянии. Последними в карнавальном шествии шагали наши старые знакомые с детской коляской, у которой, судя по тихому покачиванию, обода были кривые. На площади перед «Медведем» кругом виднелись лиловые лужи. Ветер то и дело спускался вниз с балдахина и бороздил эти лужи.
Перед моими глазами встала Наташа, как она вместе с братом и дворней ехала в маске на санях к дяде в соседнее имение, участвовала в охоте на волков, и с охоты ее встречала балалайка. Оказалось, что это — распоряжение дяди, всякий раз встречать охоту балалайкой, а слуга-балалаечник сидел в охотнической.
Детская карнавальная процессия миновала бывшее подворье майора кавалерии, прах которого, говорят, был развеян из дырявой урны по ветру в буквальном смысле этого слова. Прошла мимо бывших угодий Иоахима Шварца, которые прежде тоже находились по ту сторону местной речки, текущей сейчас где-то под тротуаром. Оставила слева ресторан, где Баур с одноклассниками в память о погибших школьных товарищах вкушали копченую колбасу с красным вином и хлебом. У края дороги, в ветвях, извивались бумажные змеи. Конфетти продолжало сыпаться прохожим в лицо или за шиворот. Парочка с коляской немного подотстала. Слышался как будто скрип колесных ступиц. Многие дети сдвинули свои маски на затылок, и казалось, что они пятятся задом. Барабанщик во главе колонны вовсю обрабатывал, обстукивал пластиковую мембрану. Глядя на стену, увешанную плакатами, я попытался представить себе белую детскую маску с бубенчиками под костюмом, которой приходилось в одиночку шагать по Амрайну, потерявшись под вечер первого дня карнавала. Именно в этот момент опять показалась стая голубей, летящая на запад. Через несколько минут голуби пересекли детскую маскарадную процессию в восточном направлении. Пройдя через подземный переход, вышли на площадь, на которой рядком стояли сплошные магазины. Здесь барабанщик остановился. Море масок заполонило площадь. «Вон там, Биндшедлер, стояла красная гостиница, ее потом снесли! — сказал Баур, кивком головы указывая на торговый центр „Кооп“. — В красной гостинице была штаб-квартира духовой музыки. Слышишь, Биндшедлер, по весне, когда ее снесли, окрестные каштаны ночи напролет проводили в сомнениях, растить ли им и нынче из своих почек новые голубиные крылья. А осенью, когда они все-таки вырастили из почек листья, они лежали, сброшенные, голубым эхом — подобные мертвым птицам». Баур улыбнулся, провел рукой по лбу. Над торговым центром стояло белое облако. Я перенес тяжесть тела с правой ноги на левую, прислушался к трещоткам, трубам и тамбуринам.
«Красная гостиница была построена в конце того века, типичный фин-де-сьекль. Вход в ресторан, пара ступенек наверх, располагался на северо-западном углу. С восточной стороны к гостинице был пристроен мясной магазин, собственно, филиал конторы Иоахима Шварца. Дальше шла еще одна пристройка, универмаг, теперь все это как раз и называется „Кооп“. Там работал один управляющий, он еще фигурирует на снимке с гимнастами, который висит у моей дочери над столом, ну, ты знаешь, тот самый снимок, который под определенным углом зрения отливает перламутром, а сделано фото перед пивоварней. Раньше здесь главная улица проходила, потом вела через железнодорожные пути, и, стоя перед барьером, когда опускался шлагбаум, можно было причаститься колбасному магазину, впрочем, только вприглядку, через сетчатку, — тому самому колбасному магазину, владелец которого одним из первых в Амрайне завел себе автомобиль, причем не обыкновенный какой-нибудь, а такой очень спортивный, практически гоночный. А в ветвях могучей липы, которая до сих пор стоит, запутывалось небо, особенно осенью, когда над Амрайном задувал драконий ветер, превращая телеграфные провода в струны арфы и разучивая зимнюю песню, поначалу совсем тихим голосом.
Эта площадь была своего рода эпицентром карнавала. Приезжие общества гимнастов, и среди них самый активный — кружок из Инквила, выступали здесь с танцевальными программами, показывали танцы — негритянские, индейские, цыганские. В цыганских во время танца ударяли в тамбурины кулаками, били по локтям и коленям. А потом неделями напролет мы пытались передать мальчишкам искусство цыганских, индейских и негритянских танцев, стремясь подражать образцам в одежде, вооружении и музыкальных инструментах. И то же самое вооружение мы использовали осенью, в пору традиционных сражений, под звуки арфы драконьего ветра», — рассказывал Баур. Он подвергся нападению в виде пригоршни конфетти, которую, проходя мимо, бросила ему прямо в лицо дама с детской коляской, сделав вид, как будто так и надо. И вправду, теперь было хорошо слышно: ступицы и оси детской коляски требовали смазки. И еще вблизи отчетливо видно было покачивание коляски, вызванное кривыми ободами, зато из поля зрения ускользнуло ее содержимое, о котором у Баура уже сложилось свое мнение. Парочка с коляской удалилась в сторону пивоварни, подтверждая подозрения Баура, что именно паре с детской коляской и детской маске с лошадками или санками под белым костюмом предстояло выступить на карнавале в одиночку, одиноко или, так сказать, потерянно.
Продвинулись на несколько шагов вперед. Баур стряхивал с плеч конфетти. Торговый центр походил на теплоход: вот первая палуба, вторая, третья, — но до парохода с Миссисипи явно не дотягивал.
«А здесь, вот на этом самом месте, каждый раз в понедельник вечером, устраивали грандиозный спектакль. Маски плыли по площади, танцуя, жестикулируя, крича, они двигались от гостиницы к „Павлину“, от „Павлина“ — к гостинице, причем обслуга „Павлина“ перемещалась в гостиницу и работала там — и наоборот. Ресторан „Павлин“ находился к югу от красной гостиницы, и вместе они образовывали прямой угол в северо-западном направлении. В ресторане красной гостиницы стояло электрическое пианино. Музыку задавала картонная лента с дырочками. То была музыка фин-де-сьекль, звуки которой время от времени, и прежде всего в дни карнавала, роем устремлялись из красной гостиницы, взвиваясь вверх, и терялись в кронах каштанов, листья которых ложились на землю, словно мертвые птицы», — сказал Баур и втянул в себя воздух, присвистнув высоко и низко. Между тем какой-то ребенок в маске встал перед Катариной, чтобы поздороваться с ней. Катарина протянула ему руку, низко поклонилась, похвалила самодельную маску. Все по-прежнему было пронизано белесым светом. Никакого ветра в тот момент не чувствовалось.
«Здесь я однажды прогуливался в наряде пекаря, вместе с Линдой. А распорядитель по костюмам, его звали Остервальдер, так до сих пор и стоит на своем стуле, овеваемый время от времени перламутровым глянцем, слева, в самом заднем ряду, там, где все почетные члены, в темном костюме, из-под расстегнутого пиджака виднеется двухцветная лента гимнастического общества. Этот коллективный портрет гимнастов, как ты знаешь, долго хранился у нас на чердаке, заслоненный пружинным матрасом, в коричневой рамке, немного запыленный, разумеется», — сказал Баур, оглядываясь вокруг, словно занимаясь подсчетом отсутствующих каштанов.
«А вот тут недавно прошагал мимо один человек, пружинистым шагом, словно был обут в мокасины, можно было подумать, что его задача — явиться или уйти незамеченным. Этот человек пятьдесят лет назад был одним из устроителей ночного натюрморта в дни Амрайнского карнавала: комнаты в „Павлине“, распахнутая дверца кассы, в детской кроватке дочка хозяина — с комком ваты на лице», — сказал Баур.
Внук вдовы столяра, громко барабаня, зашагал в сторону Юрских гор, выбеленные вершины которых высились на севере, а контуры, если глядеть отсюда, то и дело прерывались стоящими кругом объектами недвижимости, но все равно можно было догадаться, что контуры эти мягко растворяются в небе, наподобие музыки Чарлза Айвза, теряющейся в молчании, в тишине. Между тем дети в масках вновь построились в колонну и зашагали следом за барабанщиком, причем девочка в самодельной маске бежала с мамой за руку позади всех. Мы пошли за ними на некотором расстоянии.
«Биндшедлер, вот здесь тоже открывалась возможность кое-чем поживиться, и опять только вприглядку», сказал Баур, указывая на мебельный магазин, стоявший напротив здания школы. Прежде он был покрашен в желтый Имперский цвет, и это неизгладимо врезалось в память. В первые два года учебы это созерцание мебели их особенно развлекало. У них была учительница, которая всегда ходила в коричневых полуботинках, она первая однажды принесла в школу бананы и засахаренный бернский лук. А на полуботинках у нее были настоящие индейские шнурки. Эта учительница переехала потом в Берн. Позже она умерла от атеросклероза, так что ее никто с тех пор не видел.
Мы шли мимо здания школы.
«Здесь, в северо-западном крыле, слышь, Биндшедлер, были старшие классы. Здесь и распустилась пышным цветом любовь к Линде. А вот там, слева, видишь окошко с барочной кованой решеткой? Там находилась школьная лавка, и мои коричневые полуботинки были куплены именно здесь, ну те самые, для конфирмации. А железная ограда справа — она еще тех времен. И турник тоже, я на нем большой оборот делал. Гимнастика была моей страстью. Я даже подумывал, не стать ли мне акробатом в цирке», — сказал Баур.
На крыше трансформаторной будки каркала ворона, но ее перекрывала барабанная дробь в исполнении внука вдовы столяра, чья свадебная фотография, по мнению Катарины и Баура, постепенно темнела.
«На эти деревья, — сказал Баур, указывая на каштаны южнее пивоварни, — я частенько засматривался из окон того самого северо-западного крыла, особенно весной, когда нежная зелень окутывала кроны и сквозь нее просвечивал фасад пивоварни, прямо как в Париже».
После того как детская маскарадная процессия расползлась между столиками на террасе ресторана, он встал, прислонившись спиной к каштану, этот внук вдовы столяра.
Между тем время подходило к четырем часам дня. Все так же светило солнце. Его белесый свет ложился на крыши, на юго-западные фасады, на кроны каштанов сверху, освещал он и людей (во всяком случае, те части их тел, которые были к нему обращены). Сейчас, в карнавальную субботу, в первый день того великого (по Бауру) представительного времени, когда мир раскрывается во всем своем великолепии, каковое и на самом деле, очевидно, ему присуще, чтобы во все оставшиеся триста шестьдесят два дня действовать словно под маскировкой. Из переулка открылся вид на Юрские горы. Я сказал Бауру, что эти горы своими мягко расплывающимися очертаниями напоминают мне музыкальные композиции Чарлза Айвза, которые точно так же словно тают, уходя в тишину. Баур ответил, что если смотреть на эти горы с шоссейного моста, то эта расплывчатость настолько бросается в глаза, особенно вечером в хорошую погоду, что возникает соблазн — коли уж привлекать какие-то музыкальные ассоциации — сравнить это таяние с Четвертой симфонией Шостаковича, причем постепенное затихание звуков в этой симфонии, во всяком случае для него лично, самое захватывающее во всей истории музыки, насколько он может судить, опираясь на ретроспективный обзор. Причем в истории музыки речь идет скорее не об обзоре, оценке на взгляд, а о суждении на слух, о прослушивании. Следующую, Пятую симфонию, Шостакович, реагируя на критику партии, завершил совсем иначе, так сказать, громоподобно.
Между прочим, как раз недавно он наткнулся на имя Шостаковича в связи с портретом русской пианистки Марии Юдиной, о независимости и личном мужестве которой Шостакович сообщает такие вещи, что дух захватывает. Например, она всегда и в любой компании сообщала о своих религиозных убеждениях, даже в тех условиях, когда атеизм в России настолько доминировал, что одна принадлежность к церкви имела для человека скверные политические последствия. Ее платье, напоминающее монашескую рясу, также красноречиво говорило о стремлении открыто провозглашать свою веру. Самая невероятная история, однако, связана со Сталиным. Диктатору понравилась непостижимым образом попавшая к нему пластинка с до-мажорным фортепианным концертом Моцарта № 25, по каталогу Кехеля № 503. Он распорядился отправить пианистке 20 000 рублей. Она (по словам Шостаковича) ответила следующим письмом: «Благодарю Вас, Иосиф Виссарионович, за Вашу помощь. Я буду молиться за Вас денно и нощно и просить Господа, чтобы он простил Ваши прегрешения перед народом и страной. Господь милостив, он простит. А деньги я отдам на ремонт церкви, в которую хожу». С Юдиной ничего не сделали. Утверждают, что пластинка с моцартовским концертом стояла у Сталина на диске патефона, когда его нашли мертвым в загородной резиденции.