Хотел приказать ей застегнуть пуговку, а то, чего доброго, бюстгальтер выставит. Однако не отважился.
— Вы представляете, кто такой комсорг?
На лицо ее упала тень испуга, непонимания или, может, даже боли. Она сказала уже без игры в светскость, чуть ли не с обидой:
— Вы плохо думаете обо мне. Я кончала советскую школу. И была комсоргом класса.
— Комсомолка? И поехали на учебу к… врагам?
— У меня был небольшой выбор: или на лесоразработки, или…
— Конечно, в лесу надо вкалывать, а в Гельсингфорсе можно прогуливаться с офицерами, — послышался за моей спиной до хрипоты злой голос.
В пяти шагах стояла Глаша Василенкова. Она с неприкрытой ненавистью смотрела на дальномерщицу. Я похолодел от мысли, что может произойти между сестрой замученной диверсантами Кати, подругой Лиды, погибшей от финской мины, и этой… карелкой. Но Глаша, скорее всего считает ее финкой, сам я так сказал Колбенко, и Данилов, кажется, раза два обмолвился. Почему никому не пришло в голову, что нельзя им быть вместе? Не важно, что разные взводы — Глаша связистка. Но батарея как одна семья, один дом, тут нельзя не столкнуться. Новобранка сжалась, как-то сразу поблекла, даже, показалось мне, волосы ее посерели; видно по всему, за три дня она не впервые слышит злые слова. Но ответила Глаше смело, хотя подчеркнуто вежливо:
— Зачем вы так? Вы же не знаете. Никто не прогуливался. На курсах были строгие порядки. Лагерные. А я… я только там, в Хельсинки, услышала о карельских партизанах. И я хотела, став сельской учительницей, помогать нашим людям.
— Да уж! Помогла бы! — язвительно бросила Глаша и с пренебрежением не только к Иванистовой, но, пожалуй, и ко мне не по уставу повернулась и пошла от нас.
Будь это не Глаша — любой наш боец — я показал бы свою офицерскую власть, поучил бы уставу, чтобы поняла новенькая, что такое дисциплина и что офицер не имеет права поощрять нарушения ее. Но здесь я был бессилен. Оправдал Глашу:
— Вам рассказали, что сделали с ее сестрой?
— Да, — прошептала она.
Я смотрел на тумбу дальномера. И вдруг рука девушки легла мне на грудь, на орден Красной Звезды.
Не хватало еще такого обращения при первом знакомстве. Но глянул на нее и… не отступил: лицо ее побелело, губы скривились — вот-вот зарыдает.
— Слушайте! Вы образованный человек. Вы должны понять. Есть фашисты. А есть народ! Простой народ… Он добрый! Поверьте мне, он добрый!
Я мог ответить, что политграмоту эту ежедневно твержу рядовым, сержантам, сам товарищ Сталин говорил о том же: «Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается». Слова его относятся и к финнам, к венграм… Но я не сказал — не соотносились высокие слова с ситуацией.
— Не говорите это Глаше.
В траншее, что вела к прибору, я остановился, повернулся:
— Как ваше имя? Полное.
— Миэлики.
Я усмехнулся над Колбенковым «Ку-ка-ре-ки», совсем ведь не похоже. Иванистова остановила меня чуть ли не у прибора, у которого дежурили девушки: обеспечивали боевую готовность.
— Пожалуйста, Павел Иванович. Остановился, строго поправил:
— Товарищ младший лейтенант. В армии — только так.
— Товарищ… — На длинное звание у нее не хватило духу, она волновалась так, что потеряла свое безукоризненное произношение. — У меня к вам просьба. Мне посоветовали просить вас. — Девушка достала из кармана гимнастерки бумажку, протянула мне: — Вы знаете, куда писать. Мой отец — командир Красной Армии. Помогите найти его. Здесь довоенный адрес.
Я взял бумажку, прочитал:
«Капитан Иванистов Клавдий Антонович, Белорусская ССР, г. Полоцк, почтовый ящик…» Номер.
Обрадовался, что отец ее командир нашей армии. Как-то даже сблизила нас его довоенная служба в моей республике, в городе, где я дважды бывал. И сами по себе отпали вопросы, что хотелось задать ей. Она превратилась в такую, как все, у кого война разметала семью, разбросала по фронтам, по стране и по чужим странам. Действительно, у меня был опыт поиска в армии и в тылу родственников наших бойцов, особенно призывавшихся из освобожденных районов и не знавших, где отцы, сыновья, братья их, которые ушли в армию в начале войны или эвакуировались. В ответ нередко приходили трагические сообщения. Случалось, я плакал вместе с отцом или сестрой того, кого уже не было на этом свете.
— Хорошо, Миэлики. Я попробую поискать. — И вдруг неожиданно для себя — чтобы запомнить, не иначе — повторил: — Миэлики. Что у вас за имя? Финское?
— Это из «Калевалы». Моя мама была учительницей. Миэлики — царица леса, от нее пахнет земляникой и медом. — И вдруг снова едва приметный реверанс — шевельнулись чашечки колен, на мгновение сверкнула обаятельная улыбка. — От меня тоже пахнет медом. Я — дитя леса.
Это меня взорвало — показалось неуместным и нескромным, даже если она пошутила. Не дозволено рядовой кокетничать подобным образом с офицером! Конечно, имело значение, что это могли слышать прибористки, из которых, как однажды с болью высказался Колбенко, мы выбили все девичье. Нельзя им дать подумать, что я завожу шуры-муры с этой… финкой.
И я сказал не своим голосом — голосом капитана Тужникова:
— Вы носили ящики с патронами? Когда поносите, понюхайте себя, чем вы будете пахнуть.
В глазах Миэлики появился страх, она сжалась и посерела.
Значительно позже я понял солдафонство своей проборки за невинную шутку девушки, живущей еще в ином мире. И сразу сказал Колбенко чуть ли не с укором ему и с похвалой себе:
— А я не утонул в ее глазах.
— Ну и сухарь! — ответил он, не проявив особого интереса ни ко мне, ни к ней, Миэлики.
10
Появись передо мной фея, баба-яга или даже любой из похороненных мною, я бы удивился, наверное, меньше, чем тогда, когда неожиданно у штаба встретил… Ванду Жмур.
Неужели Ванда? Вот чудеса! Да и не рядовая. А старшина. В элегантных, из английского материала, гимнастерке и юбке, явно сшитых по заказу на ее фигуру, в парусиновых, в обтяжку по ноге сапогах. Даже пилотка у чертовки особая и надета с нарушением уставных правил. Но каких — ни один придирчивый строевик не смог бы, пожалуй, объяснить, спроси она его: «А как нужно носить? Покажи!» А Ванда таки могла спросить. У любого по званию. Между прочим, я давно заметил это неуловимое и потому ненаказуемое нарушение формы одежды и даже формы отношений у девчат. Колбенко мудро рассудил на сей счет: «А что за женщина без кокетства?»
Одежда Ванды не удивила, скорее, я залюбовался ею. Удивило появление ее у нас и в таком звании.
— Ты?
— Ты? — в свою очередь спросила она.
— Ты откуда взялась?
— С неба слетела.
— Да уж! Такая, как ты, может и из Онежского озера вынырнуть.
— Боишься, что я стала русалкой. Нет, русалкой я не стала. Иначе потянула бы тебя за собой. Я прилетела на свидание с тобой.
— Очень рад. Может, раскрыть объятия?
— Обниму. Подожди. Думаешь, я забыла, как ты руки мне выкручивал? Я тебе сердце выкручу.
Ну, это уж слишком! Кто б она ни была, хоть сама генеральша, но такой тон, такие слова! Я оглянулся на открытые окна штаба. Услышат офицеры, бойцы, что подумают? Чего доброго, Тужников услышит — гореть мне от стыда на первом же совещании.
— Не забывай, мы в армии. — И показал на свой погон.
— Подумаешь, звездочку нацепил. У меня завтра по две будет. И ты будешь стоять передо мной навытяжку. Нет, ты будешь стоять передо мной на коленях.
— Не шляхтич я.
— Я сделаю из тебя шляхтича, если пожелаю.
— Какая самоуверенность! Ванда засмеялась.
— Ладно, давай лапу, мужлан. Рыцарей из вас не воспитаешь. А все же приятно встретить родную душу.
Я снова оглянулся на окна.
— Какая я тебе родная душа?
— Жалкий трус ты, Павел. Такая панночка признает тебя родным, а ты озираешься как заяц.
Руку я ей пожал. Но Ванда и это использовала. Чертова полька! Ничто ее не изменило за два года. Никто ее не вымуштровал, не научил армейскому поведению.
Взяла меня за локоть, по существу под руку, как берут жены мужей, и повела от штаба по дорожке к соснам.
— Пойдем погуляем.
— Ты приехала сюда гулять?
— Ай-ай, какой неделикатный мужчина!
«Да пошла ты к черту! Какой я тебе мужчина!» Я высвободил руку, отступил. Только и не хватало мне, чтобы дивизион… Кузаев, Тужников, связисты, разведчики, интенданты, повара наблюдали, как комсорг посреди белого дня прогуливается под руку с девушкой… старшиной, неизвестно откуда взявшейся. Ничего себе, тихенький и скромненький! После этого действительно хоть объявляй ее своей женой. Становись на колени и проси руки. Как в старых романах. А между тем знакомство мое с Вандой было недолгим. И давним — без малого два года назад. Правда, забыть о ней я не мог, не один раз рассказывал молодым офицерам пикантный эпизод из «боевой жизни» дивизиона.
…Ванду прислали в конце сорок второго с первой группой девушек. Для батареи, той, в частности, где я командовал тогда орудием, «женская одиссея», как ее кто-то назвал, была катастрофой, хуже прямого попадания бомбы. Интерес к необычному пополнению развеялся как дым за два-три дня и у командиров, и у рядовых-мужчин. Парней, главным образом огневиков, ставших за полтора года войны асами, забрали для организации новых зенитных частей. А вместо них дали малограмотных девчат, боявшихся приблизиться к пушке. Да что там, обуться не умели — портянки накрутить. Их надо было учить, как говорят, от нулевой отметки. А когда учить? В Кольский залив вошел караван. Немцы бешено бомбили корабли, порт. Как назло, погода стояла ясная, сильно морозная. Вражеская авиация целиком занимала три-четыре часа светлой поры полярной ночи. Нередко совершали массированные налеты и в полной темноте — вешали осветительные ракеты. Когда учить новобранок? Как? Поздней ночью? При строгом приказе экономить аккумуляторы? Куда ни кинь — всюду клин. Но заботы были не только с обучением. Возникло множество проблем, никогда до того в армии не известных, никакие уставы не разъясняли, как командовать женским войском. Приказы-инструкции, полученные вместе с прибывшими девушками, предусматривали оборудование отдельных помещений. В наших условиях — это землянки. Но построй их, вгрызись в скалу, когда бесконечные бои, тридцатиградусный мороз и… никаких стройматериалов. Раньше, летом, осенью, когда меняли позиции, в нелетное время мы спускались в город, разбирали склады лесоматериалов, подбирали что только можно в разрушенных бомбежкой домах. Но кого можно было послать в то горячее время, когда номеров на ПУАЗО, на орудиях и так не хватало: попробуй не стрелять — трибунал.
Позднее некоторые приказы, сочиненные в высоких штабах, отменяла практика. Орудийный расчет спал в одной землянке, как братья и сестры в одной избе. Не раздевались. Сбрасывали кожухи, шинели и накрывались ими. Разместить иначе — ослабнет боевая готовность: от сигнала «Тревога!» до доклада командира «Четвертое готово!» должно пройти две минуты, не больше.
Девчат, не обученных еще владеть обычной винтовкой, не ставили на боевые посты. Из-за нехватки людей вынуждены были стоять сержанты — командиры отделений. Мужчины — и бойцы, и командиры — валились с ног от усталости. Проклинали баб. Эта мужская враждебность еще больше пугала несчастных, они вели себя как стадо пугливых овец, жались одна к другой, плакали. Но самым страшным было, что они обмораживались. С северных же краев — из архангельских, вологодских сел — и все равно обмораживались. А это уже ЧП. Старослужащему пришили бы «самострел». А за новобранок, еще и присягу не принявших, снова-таки отвечали командиры. Такой суровой ответственности не висело над нами, пожалуй, и в начале войны, когда мы не умели, по существу, даже стрелять. А что касается меня, то на плечах моих лежала двойная ответственность. Командир орудийного расчета, в который подбросили двух девушек, я был еще и комсоргом батареи. Не помню, по какой причине как раз в то время отсутствовал комиссар, и командир батареи взвалил на меня всю политико-воспитательную работу. В перерыве между боями чуть закроешь глаза, не в землянке — чаще уронив голову на бруствер, на снарядный ящик, — и тут же крик дневального: «Командира четвертого к командиру батареи!»
Ванда вначале показалась находкой. Самая образованная — два курса института. Ого! В то время немногие из командиров рот, батарей имели такое образование. Горожанка. Бойкая, без той деревенской стыдливости, застенчивости, что преодолевалась очень тяжело и доставляла командирам немало хлопот. А главное — Ванда многое умела. Владела винтовкой, пистолетом, автоматом. Умела не только стрелять, но разобрать, почистить. Знала звания, хотя это не научило ее субординации, обращалась к офицерам с фамильярностью, выводившей из себя командира батареи. Да еще испугало Воднева одно ее признание, биографическое. Якобы она правнучка участника польского восстания 1863 года, сосланного в Архангельск, об этом она рассказала сразу, когда командир, парторг и комсорг знакомились с пополнением. Но потом Ванда похвалялась перед девчатами прадедом — князем. Те смотрели на нее широко открытыми глазами — живая княжна! Воднев, когда ему донесли, просто испугался, во всяком случае, разозлился, приказал мне: «Скажи этой языкастой полячке, чтобы не сочиняла провокационных баек! А то я выбью из нее княжну!»
А меня восхитила ее смелость: кто тогда признавался в своем дворянском происхождении?! До появления в дивизионе потомка княжеского рода Шаховского я такое впервые услышал от нее, от Ванды. И это позабавило.
Короче, по сравнению с теми деревенскими «ягодками», которые поезд впервые увидели, когда их везли в Мурманск, Ванда была фигура.
Я лично подсказал командиру батареи сделать Ванду посыльной в штаб дивизиона, чтобы не отрывать никого из старых бойцов, которых не хватало для нормального ведения огня, караульной службы. Посыльный был одновременно почтальоном, доставлял письма, газеты на батареи. Его с нетерпением ждали.
Ванда охотно ежедневно ходила на КП. А это была нелегкая работа, здоровые парни-связисты нередко молили о подмене. Во-первых, добрых километров двенадцать дороги в один конец, с северной сопки, где стояла батарея, на южную окраину, чуть ли не в Нагорновское. Идти нужно через весь город, к тому времени уже сожженный, пустой. И все равно город бомбили — порт бомбили, станцию, но с той высоты, на какую мы загнали фашистов, бомбы рассеивались по всей городской территории. Да и не только остерегаться шальных бомб нужно было. При массированных налетах пилотам, конечно, ставилась задача подавлять наши огневые средства. А их в конце сорок второго было уже немало: только артиллерийских батарей, может, пятнадцать, не считая пулеметных установок, прожекторов, звукоуловителей. Да и армейские склады, разбросанные по всему городу, как их ни маскировали, разведчики выискивали — воздушные разведчики, да очень может быть, что и земные: читали нам приказ о выловленных в городе диверсантах, потому усиливались посты на всех объектах.
Ванда трижды попадала в городе под бомбежку. Но не пугалась, рассказывала про «игру в прятки» от бомб как о веселом приключении, хотя у меня холодело сердце: погибнет шальная девчонка, не успев повоевать! Я даже пытался уговорить Воднева заменить ее мужчиной, но на этот раз он заупрямился: наша посыльная нравилась в штабе, ее похвалил по телефону начальник штаба Семенов, а от него похвалу редко слышали.
Ванде ставилась задача: при любых обстоятельствах возвращаться до наступления темноты. Ползти на обледеневшую сопку ночью — ноги поломать, был уже у нас такой случай; тракторы на нее взбирались в объезд, с северной стороны, а это далеко, да и моряки требовали специальные пропуска.
И вдруг Ванда не вернулась. Из штаба сообщили: вышла, как обычно, еще в середине короткого дня. Светлого времени, чтобы дойти, хватало. Бомбежки в тот день не было: наконец ослабел мороз, нахмурилось, природа давала передышку.
Я встревожился сразу же: куда могла подеваться девушка?