Зенит - Шамякин Иван Петрович 24 стр.


— Могила.

— Скажи, зачем они взяли наше обмундирование?

— Очень просто: чтобы легче прятаться, легче еду добывать. Зашли бы в карельское селение, у карелов же финский язык.

— А что, своего нет? — удивился Семен.

— Есть диалекты.

— А что мы стоим как пираты? Младший лейтенант Шиянок! Старшина Тамила! Бойцы Красной Армии! Позор! Плюнуть на себя хочется! — Семен ругнулся многоступенчато, забористо. — Принеси обмундирование. Не хочу смотреть на кровь его поганую.

— Кровь человеческая.

— Прочти мне политграмоту.

Пленный лежал ничком, но при моем приближении вскочил и, видно было, обрадовался именно мне, начал говорить, явно слова благодарности — глаза благодарили.

Кровью был залит мой мешок и штаны Семена. Он вернул мои, а свои долго полоскал в озере, тер песком, галькой. Натянул мокрые. А когда, обуваясь, выявил, что злодеи кроме моей фуражки не взяли и портянок наших — побрезговали, что ли? — скривился в усмешке:

— Гады! Чистоплюи!

Сначала договорились, что Семен сходит за лопатой и заберет мою фуражку, свои трусы, портянки. Но когда он отошел, я окликнул его и вместе с пленным догнал.

— Ты чего?

— Неразумно дробить наши силы.

— А-а, дошло до тебя, что в этих лесах их не двое. Тут можно до конца войны проплутать, особенно если такие разини, как мы с тобой, будут ворон ловить.

Семен был гневно безжалостен к себе. Но ко мне его отношение заметно изменилось. Он не выказывал его словами, речь его по-прежнему была дерзко грубой. Но в том, что он говорил, а скорее, в молчании, в выражении глаз я прочитал благодарность мне. За что? Скорее всего, за то, что я не позволил ему убить человека. Врага, но безоружного.

Избу он снова осмотрел по-хозяйски, особенно ласково глянул на озеро. Сказал, словно отвечая на мои сомнения:

— Нет! Пост будет здесь! Только уговорим Кузаева баб сюда не посылать! Рыбаков пошлем! Рыбаков!

Место для могилы выбрал я — под ближайшей осиной, показалось, что там помягче земля. Но грунт был твердый, каменистый.

Пленный быстро выдохся, обессиленный голодом, да и непривычный к земляным работам, не крестьянин, по рукам видно — интеллигентик.

— Нужно помочь, — сказал я Семену.

— Помогай, — отвернулся он; в нем снова произошла перемена; он замолчал и молчал упорнее, чем в дивизионе, чем вчера, когда шли сюда. В ссоре со мной, в злости на себя человек как бы выговорился надолго.

Я помог выкопать могилу. Насек еловых лапок, вымостил гравистое дно. Попросил Семена помочь опустить в могилу покойника. Семен сидел на берегу озера и не отзывался.

Приказал финну обмыть измазанное кровью лицо убитого. Тот долго не мог понять мое требование. А когда понял, его снова согнули спазмы. Я сделал это сам, без отвращения, без брезгливости. Парень был постарше — оброс рыжей бородой за дни блужданий, а у пленного нашего даже борода еще не растет — совсем девичье лицо.

Я осмотрел карманы: нашел солдатскую книжку. Не выбросил. На что надеялся? На возвращение к своим? Или, намереваясь сдаться в плен, хотел, чтобы наши знали, что взяли рядового?

На мое требование пленный отдал такую же книжку. В ней лежала фотография женщины. Молодая. Красивая. Но все же по годам — не невеста.

— Мутер?

— О, я, я, — радостно закивал финн.

Я вернул ему карточку матери. И тут впервые увидел, как глаза его совсем по-детски наполнились слезами. Показалось неудобным видеть его плач — я отвернулся.

Покойник, пожалуй, худее, чем его живой напарник, но все равно опустить его в неглубокую могилу — не скатить, не свалить, а именно опустить с уважением к смерти — двоим было нелегко. Я разозлился на Семена: подумаешь, показывает характер, будто мне приятно хоронить врага!

Старшина подошел, когда финн неумело ровнял могильный холмик, взял у того лопату, подровнял быстро и ловко.

— Какая у них вера? — спросил у меня.

— Христианская.

— Христиане! — Семен зло выругался. — Выдумали бога, а людьми не стали.

Возвращались молча. Каждый, конечно, молчал по-своему. Финн, возможно, в печали по приятелю, но без сожаления и радуясь, что судьба подарила ему жизнь и что война для него окончилась — ведут в плен. Я — в размышлениях, довольно противоречивых, хотя в целом одобрял свое поведение; одно разве нехорошо: всей правды — как мы зевнули — не стоит рассказывать даже Колбенко, даже Жене. Дело не во мне. В Семене. Хватает у него переживаний, боли, недоставало еще иметь неприятности по службе. Идет он как туча грозовая. По виду ясно: мучительно раздумывает, есть ли у него оправдание перед памятью близких? Один враг — за мать, за сестер, за родных, за деревню. Не мало ли?

В начале дороги я боялся Семена. Он нес винтовку в руках. Приди молоденькому дурачку в голову ступить в сторону с дороги — Семена мне не удержать.

Шли тяжело. Во всяком случае, я чувствовал смертельную усталость, наверное, от нервного потрясения, от копания могилы, от похорон убитого. День был душный, как перед грозой. Шли бы одни — сняли бы гимнастерки, а может, и сапоги. Перед пленным такого позволить себе не могли. Шли как солдаты.

В полдень Семен предложил:

— Перекусим.

В его мешке оставался кусок хлеба и банка консервов.

Я свой мешок не забирал. Не мог. Оставил там, где его облила кровь чужого солдата. Семен посоветовал постирать. Но и выстирать я не смог.

— Оправдаюсь перед Кумом. Подумаешь, потеря!

И есть я не мог, хотя желудок резали спазмы.

— Ешь! — приказал Семен.

Не сказал, что не могу, пообещал поесть, когда отдохну. И подполз к роднику, у которого присели, вымыл руки, окунул лицо, жадно напился холодной воды, пахнущей… грибами. Странно! Почему вдруг грибами?

Там, у родничка, я и прилег, не сводя, однако, глаз с Семена и пленного.

Старшина смачно ел хлеб, запивая из котелка водой, что меня немного даже поразило. Но вдруг Семен перестал жевать. Уставился на пленного. Издали увидел я, как тот сглотнул голодную слюну. С некоторой настороженностью я ожидал от Семена грубых слов. Нет. Человек, у которого фашисты сожгли всю семью, разломил свой ломоть хлеба пополам и протянул пленному:

— На. Да скажи спасибо вон ему, — кивнул на меня. — А то бы ты… — показал пальцем в землю.

Парнишка жадно схватил хлеб, и сказал что-то горячо, возвышенно — благодарил, конечно. Кого? Меня? Семена? Обоих? Потом откусил хлеб, хороший хлеб, вкусный — в ржаную муку пекари добавляли пшеничную, американскую, — и из глаз его брызнули слезы, как крупная дробь. Слезы солили хлеб.

От холодной воды, наверное, мне сдавило горло.

2

Я писал доклад — инструкционный, для всех пропагандистов — ко Дню Воздушного Флота. Когда тот день — через месяц! Но Тужников любил, чтобы все делалось заранее и основательно. Я принимал это естественно, а Колбенко подтрунивал над «бюрократизацией политработы». Но в тот день он не смеялся, скорее — возмущался: ему казалось, что замполит придумал мне наказание — за поход мой с Тамилой, за историю с финнами. Почему-то она не понравилась Тужникову, возможно унюхал, что рассказали мы с Семеном не всю правду. Приказ написать доклад он передал через Колбенко: «Пусть поменьше шляется, а выполняет свои непосредственные обязанности». При этом прежнее поручение — написать развернутую докладную о морально-политическом настроении личного состава в связи с победами Карельского, Белорусских, Прибалтийских фронтов — не отменил. Хоть двумя руками пиши. Это и возмутило парторга. Константин Афанасьевич жалел меня и, возможно, где-то чувствовал неловкость, что в писании мне не помощник.

Помогал тем, что сам принес из библиотеки подшивки газет, листал их и выискивал факты героизма летчиков. Помощь, конечно, но присутствие его мешало — не та сосредоточенность, хотя за долгую жизнь в одной тесной землянке я свыкся с ним и научился не видеть в нем помеху при любой работе — писал, декламировал, пел, не имея ни слуха, ни голоса. Но чтобы выучить новую песню и потом научить комсомольцев — девчата любили петь, — я слушал радио и записывал текст. Пение наше нравилось и Кузаеву, и Тужникову, командир считал его лучшей формой политработы. Любил Данилова за его цыганское пение под гитару, ни у одного командира батареи, роты не задерживался так долго, как у командира первой, иные даже ревновали к Данилову: мол, хитрый цыган, нашел слабинку у железнодорожника. «Опостылели ему паровозные гудки — звона гитары захотелось», — сказал, кажется, Савченко. Нет, не гудки опостылели — гром пушек, свист бомб, потому на песни тянет. Глаша Василенкова всегда плачет, когда слушает «Темную ночь», «Землянку», «Синий платочек». И сама трогательно поет вологодские свадебные (почему-то именно свадебные) песни. «Замуж девке хочется», — сказал Кузаев, послушав ее. У командира такие шутки никогда не бывают оскорбительными, всегда с какой-то грустной озабоченностью за судьбу «несчастных девушек». Искренне заботился о них.

«Не материнский ты сын, Кум, — упрекал Кузаев начальника обозно-материального обеспечения, — если не можешь выбить у толстомордых лежебок чулки для наших несчастных девушек, смотри, какие они у них рваные».

«Разбейся в лепешку, а несчастных девушек вымой», — командиру батареи МЗА, стоявшей на обороне моста на Ковде в 30-ти верстах от ближайшей бани.

Мне: «Написал бы ты, Шиянок, в газету о наших несчастных девчатах».

Тужников от слова «несчастные» морщился: «Почему несчастные, Дмитрий Васильевич?» — «А может, скажешь — счастливые?» — «Будет у них счастье!» — «Будет когда-нибудь, но поздно». — «Почему поздно? Счастье никогда не бывает поздним». — «Ты так думаешь? Счастливый ты человек, Геннадий Свиридович».

… — Слушай. О наших полярниках. Звено капитана Гаенко потопило немецкую подводную лодку. Но где! У Новой Земли. Есть еще у гадов силы, чтобы забираться в такую даль. Где-то же прячется базовый корабль. Его нужно найти! Тогда лодки, зашедшие далеко на восток, не вернутся в Норвегию. Не хватит горючего.

Я знал слабость Колбенко: повышенное внимание к морским операциям. «Морская у вас душа, Константин Афанасьевич!» — «Морская, — соглашался он и тут же шутил: — У села нашего был пруд. Купались в нем детки и поросята. Так он немного больше Тихого океана».

Если он вычитает что-то более подробное о морских боях — будет комментарий на час и придется тогда писать доклад ночью, под его храпение с присвистом.

Но Колбенко оторвался от газет, стал у окна, долго за кем-то наблюдал. Весело, чуть ли не радостно хмыкнул:

— Нет! Все же ты сухарь, Павел. Не оценить такую девушку! Ко-ро-лева! Посмотри, какая стать! А походка! Походка!

Я поднялся из-за стола, глянул в окно. От штаба к нашему дому шла Лика Иванистова.

— За такую женщину отдашь полцарства.

— Если имеешь его.

— Ну и сухарь! Ну и сухарь! — смеялся Константин Афанасьевич. — А знаешь, к кому она пришла? К тебе! Она уже десять минут здесь ходит. Но заметила мою старую морду и боится зайти.

Лика повернула на боковую дорожку, к штабной столовой, но действительно оглядывалась на наш дом.

— Хочешь побиться об заклад? Я выйду — и она будет здесь. Смотри не стой, как аршин проглотив. Будь гусаром!

И он вышел из комнаты.

Я поверил, что Лика могла прийти ко мне, хотя в такое время боевые номера с батарей не отпускаются. Ко мне Данилов отпустил. Но я, признаться, испугался. Зачем она пришла? Полная несовместимость с Глашей? Но уж тут больше забота Данилова. А если… из-за вчерашних финнов? Вот чего испугался. Зубров и без того проявляет к последнему пополнению повышенное внимание. Правда, Колбенко видит причину в том, что петрозаводцев привел Шаховский: Зубров с открытой подозрительностью относится к потомку дворянского рода.

«Пролаза! За два года в капитаны вылез. Иной сын рабочего, колхозника десять лет служит как медный котелок».

(Многим тогда было невдомек, что «медным котелкам» не хватало образования, а война требовала людей грамотных.)

«Пусть из-за отца, которого я ищу. Пусть из-за Глаши. Лишь бы не из-за финнов», — думал я.

Стоял в напряжении. Ждал.

И она пришла. Постучала тихо, несмело. Поздоровалась совсем не по уставу, но без смущения и девичьей стыдливости. За умело, артистично сыгранным спокойствием я разглядел глубокую взволнованность.

— Простите. Я к вам. Говорят, вы взяли в плен финнов.

— Одного взяли, другого убили.

— Убили? Зачем? — Она ступила ко мне, на щеках ее выступили некрасивые лиловые пятна.

— Вы забыли? Мы воюем.

— Они воевали? С вами?

Досадно стало и еще неприятнее, чем вчера, когда мы докладывали командованию, рассказывали Зуброву… неполную правду рассказывали.

Взяла злость. Не хватало, чтобы и эта, финская воспитанница, допрашивала!

— А вы думаете, они лезли в избу, где мы ночевали, чтобы поцеловаться с нами?

— Они были с оружием?

Откуда знает?! Выходит, информирована, что трофейного оружия мы не принесли. Вчера Кузаев тоже «нажимал»: зачем нам было стрелять, если они не стреляли? Песчаное основание нашей легенды рассыпалось под вопросом командира. Хорошо, представитель «Смерш» принял нашу версию: раз лезли в дом — правильно, что отстреливались.

— Не проснись мы, они бы нам финками животы вспороли.

— Вы как Василенкова: в каждом финне видит убийцу, который только и думает, как русскому живот вспороть. Есть фашисты, а есть люди… А почему вы злитесь? Вам нехорошо, что убили человека? Вы убили?

— Нет.

Она наступала. Я оборонялся. Она шагнула ко мне и дивными голубыми очами смотрела в пор. И я не знал, куда спрятать глаза.

— Как его фамилия? — Кого?

— Того, убитого вами.

— Я забрал его солдатскую книжку, но не запомнил.

— А того, что привели?

— И того не помню.

— Вы же образованный человек, — укоризненно, без обращения, без звания.

Я начинал кипеть: какая-то рядовая новобранка меня, офицера, политработника, старого солдата, вот так прижимает к стенке! Позор!

А Лика отошла к окну, минуту постояла там молча, потом повернулась ко мне, попросила почтительно, с женской деликатностью:

— Пожалуйста, пообещайте узнать их фамилии.

— Зачем вам?

Она снова подошла и сказала доверительным шепотом:

— Один мой одноклассник, финн, был в их армии. Мог вернуться он. А у него мать… здесь…

И тогда я не выдержал — гневно зашипел:

— Если твой одноклассник… советский ученик… пошел в армию врага, то туда ему и дорога, пусть и остается там лежать. Он — власовец, предатель!

Лика побледнела. Но снова сыграла спокойствие.

— А мне сказали: вы добрый. Тогда я грянул.

— К кому добрый? К фашистам? К тем, кто изнасиловал Катю, а потом зверски убил? Нет, доброты к ним вы не дождетесь! Ни от кого из наших! Нет!

Напоминание о Кате заставило ее побледнеть еще больше. И все — ни слова. Ни прощания, ни разрешения пойти. Вышла — как выплыла, гордая, независимая. И — что правда, то правда — чертовски красивая. Нужно уметь так выйти. А мне захотелось пустить ей вслед самые грубые солдатские ругательства, которых не позволял себе никогда, даже тогда, когда при ведении огня портачили мужчины — номера моего орудия. Но я сдержался. И, проследив, как поспешно она пошла от дома в сторону своей батареи, совсем остыл. Появилась тревога. За нее. Погорит она со своими переживаниями за финнов. А я? Что мне делать? Молчать? Докладывать? Кому? Снова — в который раз! — пожалел, что согласился с Семеном не докладывать о нашем промахе. Неправда тянет неправду. При полной правде разговор с Ликой мог сложиться совсем иначе, и я не раскричался бы, как солдафон. Но бог с ней, с Ликой. Подумаешь, королева! Баба как баба. Тревожило другое. Пленным наверняка займется «Смерш», и парень расскажет всю правду. Хорошо, Кузаеву не пришло в голову вызвать ту же Иванистову и допросить его до сдачи в комендатуру.

Как мы беззаботно купались — тут пленному нельзя не поверить. Под суд нас не отдадут, но кому-кому, а мне влетит: замполит «проест плешь».

Черт ее принес, девчонку эту! Писал человек спокойно доклад…

А теперь «мысли раскорячились», как говорит Колбенко.

На счастье мое, парторг быстро вернулся. Веселый. Привычно вытер губы, словно съел что-то жирное.

— Ну что?

— Что «что»?

— Чего она от тебя так быстро побежала? Между прочим, взволнованная.

— Все вы видите. А вы знаете, почему она прибежала? Дай ей фамилии финнов, тех… вчерашних.

— Зачем?

— Я тоже спросил: зачем? Говорит, одноклассник ее, финн, там, в их армии. Вот я и сказал, кто ее одноклассник. Так сказал, что она как пуля выскочила.

— Ну и дурак! Мог бы дознаться больше, влезть в душу. Насчет одноклассника, скорее всего, соврала, но кого-то ждет. Сильно ждет.

— Тогда стоит кому нужно спросить, кого она ждет!

Колбенко всмотрелся в меня со знакомым насмешливым укором.

— Эх, Павел, Павел! Неужели ты, такой умный парень, думаешь, что она агента-связника ждет, чтобы передать финнам, сколько у нас трусов и бюстгальтеров? Так этого сам Кум не знает. Жениха она ждет. Или, если хочешь, мужа. Вот что обидно: такую невесту теряем!

Назад Дальше