Он сказал птичке: «Спасибо тебе! Если мне суждено переродиться воробьём и взять тебя в жёны, тогда я женюсь на этой Девушке в жизни нынешней. Тот, кому довелось увидеть будущее, не должен бояться настоящего. Спасибо тебе, моя жена из будущего, что ты стала моей свахой».
Посмотрев просветлевшим взглядом на фотографию, он ощутил величие Бога.
[1926]
Бог есть!
Наступил вечер. Его поразила звезда над горой — будто с наступлением темноты зажёгся газовый фонарь. Такую яркую звезду он видел впервые. Под её светом сильнее чувствовался ночной холод. Он бежал обратно в гостиницу, ощущая себя лисой. Под его ногами стелилась дорожка, посыпанная белой галькой. Ветер не тревожил опавшие листья.
Он вбежал в баню, плюхнулся в бассейн с горячей водой. Когда провёл мочалкой по щеке, ему показалось, что ледяная звезда скатилась с лица.
— Холодно стало. На Новый год тоже здесь останетесь?
Он поднял голову. Это был птичник, который захаживал в гостиницу.
— Нет, думаю теперь через горы на юг податься.
— Вот это хорошо. Несколько лет назад мы на юг ездили. В Минамияма. Когда зима настаёт, мне туда обратно хочется.
При разговоре птичник не смотрел на собеседника. Постоялец метнул на него вороватый взгляд. Тот был занят каким-то странным делом. Он стоял на коленях в воде, протянув руки к жене, которая сидела на бортике бассейна. Он мыл ей грудь. Она же подалась вперёд — будто собиралась накормить мужа своим молоком. Болезненная и худосочная, груди маленькие, словно белые чашечки для сакэ. Тело у неё никогда не станет по-женски округлым, не потеряет девичьей угловатой чистоты. Гибкое тело — словно стебель, поддерживающий цветок.
— На юге хорошо. Вы ведь в Минамияма первый раз будете?
— Да нет. Лет пять назад уже ездил туда.
— Правда?
Поддерживая одной рукой жену за спину, птичник смывал мыльную пену с её груди.
— Там ещё дед один парализованный был. В чайном домике. Интересно, жив он ещё?
Сказав так, он ощутил неловкость. Ведь и жена птичника тоже, похоже, была наполовину парализованной.
— Дед? В чайном домике? Кто бы это мог быть?
Птичник взглянул на него через плечо. Жена спокойно сказала: «Этот дед умер года три назад».
— Вот ведь как…
Теперь он впервые увидел лицо женщины. И тут же отвёл глаза, откинулся, закрыл лицо полотенцем.
Он узнал её. Ему захотелось раствориться в клубах пара, поднимавшихся из бассейна. Ему стало стыдно за свою наготу. Пять лет назад он жестоко обидел её. Всё это время совесть мучила его. И всё это время он желал её. И вот надо же — встретить её здесь… Жестоко. Ему стало трудно дышать, он снял полотенце с лица.
Птичник больше не обращал на него внимания. Он поднялся из воды, зашёл к жене со спины. «А теперь мы с тобой окунёмся разочек».
Жена чуть развела острые локти в стороны. Птичник просунул руки подмышками и легко поднял её. Она собралась в комок, словно кошка. Волны, образовавшиеся при её погружении в воду, ласково коснулись подбородка постояльца.
Птичник тоже опустился в бассейн, стал шумно плескать водой на свою плешивую голову. Постоялец внимательно наблюдал за женщиной. Она нахмурилась, плотно закрыла глаза, будто бы вода в бассейне жгла ей кожу. Её волосы, которым он поразился ещё пять лет назад, сами собой распустились под собственной благородной тяжестью.
Бассейн был таким большим, что в нём можно было плавать. Она же сидела в воде неподвижно и ни на кого не обращала внимания. Он безмолвно просил у неё прощения. Просил горячо — будто молился. Может быть, болезнь поразила её в наказание за его грех? Белизна её поникшего тела говорила ему о том, что она стала несчастной из-за него.
Постояльцы гостиницы часто судачили о том, как трогательно заботится птичник о своей жене. Её болезнь была для него своего рода поэтическим вдохновением, которое заставляло этого сорокалетнего мужчину каждый день взваливать на себя жену и нести её купать. Однако обычно он отправлялся не в гостиницу, а в деревенскую баню, и потому наш постоялец не имел возможности увидеть её лицом к лицу.
Совершенно не замечая присутствия других людей, птичник поднялся из бассейна и стал расправлять одежду жены. Тщательно разложив на бортике нижнее бельё и кимоно, он поднял её из воды. Птичник обхватил её сзади, а она снова, словно кошка, собралась в комок. Её круглые колени заставляли вспомнить про опаловый камень в перстне. Муж усадил её на кимоно, пальцем поднял её подбородок, вытер шею, расчесал волосы. Потом стал одевать — словно окружая пестик лепестками.
Когда пояс был завязан, муж бережно вскинул её на спину и двинулся в обратный путь берегом реки. Луна освещала их своим мутным светом. Он обнимал жену, некрасиво заведя руки за спину. Её ступни были меньше закрывших их ладоней.
Когда они ушли, постоялец заплакал. Его слёзы капали в горячую воду. Сами собой губы его произнесли: «Бог есть!»
Он понял, что ошибался, когда взваливал на себя вину за её несчастье. Он понял, что переоценил свои силы. Он понял, что человек не может сделать другого несчастным. Он понял, что ему не нужно было просить у неё прощения. Он понял, какое это высокомерие — полагать, что обидчик — сильнее обиженного. Он понял, что человек не может обидеть человека.
— О Боже, я проиграл Тебе!
Он слушал, как струится река, и этот звук заставлял его течь вместе с ней.
[1926]
Счастье
«Дорогая сестра! Извини, что так долго не писал тебе. Надеюсь, у тебя всё в порядке. В твоей Японии тоже, наверное, страшно холодно. У нас в Маньчжурии каждый день стоят морозы — градусов двадцать или даже больше. Окна — в ледяных узорах. Ты меня знаешь — я же здоровый, но и у меня потрескалась кожа на руках, пальцы ног — обморожены. Ковыляю. Удивляться нечему. Встаю в пять, варю рис, похлёбку, кипячу воду. Завтрак подаю в шесть. Потом мою посуду. Холодной водой. Уроки начинаются в девять, но до половины девятого я занимаюсь домашними делами. Самое противное — убирать дом и мыть уборную. Конечно же, холодной водой.
Уроки кончаются в пол-третьего или в три. Если не успеваю вернуться через полчаса домой, за ужином меня ругают. Вернулся — снова уборка, коли дрова на завтра. Когда поднимается метель, ничего не видать. Руки и ноги ноют от холода. Снег задувает за воротник. Из трещин на коже сочится кровь, плачу. Потом готовлю ужин. Ужинаем в пять, потом убираю со стола. Потом смотрю за Сабуро, пока он не заснёт. Учиться некогда.
По воскресеньям стираюсь в холодной воде — рубашки, брюки, иногда отцовские носки и перчатки. Если остаётся время, сижу с Сабуро. Вот так. Деньги на книжки и тетрадки двадцать раз просить надо. Ругаются-ругаются, потом дадут. Только всё равно этого не хватает, учителя сердятся. Учиться стал плохо и как-то ослаб.
И на Новый год — одна работа. Родители ели очень вкусно, а мне дали только один мандарин. И на том спасибо. Второго января у меня подгорел рис. Отец мне влепил такую оплеуху, что у меня искры из глаз посыпались. И даже сейчас голова иногда ужасно болеть начинает.
Вот уже десять проклятых лет прошло с тех пор, как этот чёртов отец забрал меня от бабушки с дедушкой и привёз в эту холоднющую Маньчжурию. Мне тогда шесть лет было. Отчего я таким несчастным родился? Каждый день меня колотят, словно скотину. А что я им плохого сделал? А мать только и делает, что придирается.
Но ничего, через месяц закончу шестой класс и уйду из этого проклятого дома. Поеду в Осака, поступлю на фирму, стану учиться "на отлично" в вечерней школе.
И ты, Катико, тоже будь здорова. Передавай привет бабушке с дедушкой. До свидания».
Катико сидела смирно, пока он читал это письмо, которое ему удалось вырвать из её рук.
— Да они из мальчика домработницу сделали! Неужели они так над мальчишкой измываются?
— Даже взрослый такого не выдержит.
— Да, даже взрослый, — повторил он за ней, вложив в эти слова всё своё сочувствие. — А тебе в Маньчжурии так же доставалось?
— Ещё хуже.
Теперь он впервые по-настоящему понял, почему Катико сбежала из Маньчжурии в Японию, когда ей было всего тринадцать лет. А до этого просто удивлялся её смелости.
— И что ты теперь собираешься делать с ним?
— Отдам в школу. Отдам в школу, чего бы это мне ни стоило.
— Тогда следует сейчас же послать ему денег на билет.
— Не годится. Его тут же снимут с поезда. А если не снимут, так на корабле уже точно поймают. Отец хочет продать его этой весной, когда кончится учебный год. Мне мачеха каждый день тоже говорила: продам тебя, обязательно продам. Когда его продадут, тогда выкуплю его.
— Как же ты узнаешь, где он? Продадут его — и всё, пропал в этой Маньчжурии.
— А больше ничего не придумаешь. Если его по дороге схватят и вернут домой, они же убьют его.
Катико опустила голову.
Катико ухаживала за этим мужчиной уже год. Он был болен. Уже целый год она была с ним, заботилась. Он начинал ощущать, что не может расстаться с ней. Люди же говорили, что он, человек женатый, разрушит ей жизнь. Мол, уж слишком сильно он её любит. Но он решил — пусть будет как будет. И вот теперь это письмо. Оно заставило его похолодеть. Как он смеет предлагать ей несчастное будущее, ей, которая сбежала от жизни ещё более ужасной, чем та, о которой говорил её брат? И здесь никакая любовь не была оправданием. Он поднялся над своей болью и принял решение. Он отправится в Маньчжурию. Он вырвет её брата из рук мачехи. Потом устроит его учиться.
Он ощутил себя счастливым. Если он станет помогать мальчику, будет возможность время от времени видеть Катико. А сделать мальчика счастливым — в его силах. А сделать счастливым хоть одного человека — значит сделать счастливым себя.
[1926]
Ладони, сведённые воедино
Рокот волн нарастал. Он поднял штору. В море блистали огоньки рыбацких судов. Они казались дальше, чем когда он смотрел в окно в последний раз. На море опускался туман.
Он обвёл взглядом спальню, и у него похолодело внутри. Перед ним простиралась только белоснежная простыня. Под ней покоилось тело жены, вжатое в мягкий матрас — поверхность постели была ровной, и только в изголовье вырастало её лицо. Она спала. Он пристально посмотрел на неё, потом тихо заплакал.
Под светом луны простыня казалась упавшим с неба листом бумаги. Потом вдруг от окна стал исходить какой-то ужас. Он опустил штору и подошёл к постели. Положил локти на нарядную подушку и какое-то время наблюдал за женой. Потом ладони его соскользнули к коленям. Вжался головой в круглую железную ножку кровати, лоб заломило от холода. Сложил ладони в молитвенном жесте.
— Перестань, мне так не нравится. Я ещё жива!
— Не спишь?
— И не думала. Так, мечтала.
В ту секунду, когда она посмотрела на него, грудь её выгнулась луком, а белоснежная простыня взгорбилась теплом. Он слегка коснулся простыни: «Море туманится».
— А корабли ещё в море?
— Да.
— Но ведь опустился туман?
— Он не такой густой. Спокойной ночи.
Он положил руку на простыню и поцеловал её в лоб.
— Перестань. Когда мы рядом стоим — это одно, а так — будто покойницу целуешь.
Складывать ладони в молитвенном жесте он привык с детства.
Он рос вдвоём с дедом в городке, окружённом горами — родители умерли рано. Дед был слепым. Он часто подводил малолетнего внука к буддийскому алтарю. Он брал в свои руки крошечные ладошки внука и сводил их вместе. Внук удивлялся, какие у деда холодные руки.
Внук рос упрямым. Говорил дерзости. Дед плакал и звал монаха из горного храма. В его присутствии внук всегда успокаивался. Когда монах усаживался с закрытыми глазами перед внуком, его руки были плотно сведены в торжественном молитвенном жесте. Когда внук видел эти ладони, холодок бежал по его коже. И когда монах уходил, внук точно так же тихонечко усаживался перед дедом. Дед не видел его — его глазницы зияли пустотой, но он знал, что сердце мальчика очистилось.
Вот так мальчик и уверовал во всемогущество сведённых воедино ладоней. Он был сиротой, и многие ему помогали. Сам же он многим сотворил зло. Были две вещи, которым он так и не выучился. Он не умел благодарить и просить прощения — оттого, что не научился смотреть в глаза. Живя по людям, он не мог дождаться минуты, когда заберётся в постель. Перед сном он привык складывать ладони вместе. Он верил, что так он сумеет выразить то, что не умел сказать словами.
В тени павлонии зацвели огоньки граната.
Потом голуби вернулись с сосен на крышу над его кабинетом.
Потом задрожали лучи луны, возвещая конец сезона дождей.
Днём и вечером он упорно сидел у окна. Ладони его были сложены вместе. Жена оставила ему короткую записку, в которой сообщала, что она ушла к своему прежнему возлюбленному. Он молился о её возвращении.
Слух его обострился. Теперь он слышал, как за десяток кварталов звучит свисток, возвещающий отправление поезда. Шарканье бесчисленных ног слышалось ему далёким дождём.
Через какое-то время ему привиделась жена. Он полдня смотрел на белую дорогу и потом вступил на неё. Навстречу шла жена. Он похлопал её по спине. Она смотрела на него, как ни в чём не бывало. «С возвращением. Хорошо, что ты вернулась». Жена прислонилась к нему и уткнулась лицом в плечо. Они медленно пошли вместе. Он сказал: «Ты сидела на вокзальной скамеечке и кусала ручку зонта».
— Ты меня видел?
— Я тебя видел.
— Почему не окликнул?
— Я наблюдал за тобой из окна нашего дома.
— Неужели?
— Я увидел тебя и вышел встречать.
— Ты неправ.
— Только это ты и хочешь сказать?
— Нет, не только.
— В половине восьмого я вдруг подумал, что ты должна вернуться. Я точно знал, что ты вернёшься.
— Хватит, я уже умерла. Я вспомнила, как в нашу первую ночь ты сидел передо мной со сложенными ладонями, как будто перед покойницей. И я тогда умерла.
— Это случилось тогда?
— Извини, но я больше никуда не пойду.
И тогда он вдруг ощутил, что хочет ради проверки своих сил сложить ладони и помолиться за всех женщин на этом свете.
[1926]
Рыбки на крыше
В изголовье постели Тиёко стояло большое зеркало в раме из красного дерева. Распустив волосы и положив щёку на белую подушку, она каждый день смотрела в него. Через какое-то время в зеркало вплывали десятки редкостных золотых рыбок — красные искусственные цветы в аквариуме. Иногда в зеркале вместе с ними отражалась и луна.
Но это была не та луна, свет которой проникает через окошко. Тиёко видела в зеркале отражение той луны, которая освещала аквариумы на плоской крыше дома. Зеркало было для неё серебряным занавесом, который отделяет наш мир от снов и привидений. Видения были так ярки, что её душа истиралась о них, словно игла граммофона о пластинку. Тиёко не могла расстаться со своей кроватью и некрасиво старилась на ней. И только в раскинутых по белой подушке чёрных волосах оставалась прежняя красота.
Однажды ночью Тиёко увидела, как тонкокрылая бабочка медленно карабкается по раме зеркала. Тиёко вскочила с постели и отчаянно забарабанила в дверь отцовской комнаты.
— Папа! Папа! Папа!
Вцепившись побелевшими пальцами в отцовский рукав, она потащила его на крышу.
Одна рыбка всплыла на поверхность. Она была мертва. Её живот вздулся, как если бы она была беременна каким-то диковинным существом.
— Папочка, прости меня! Не сердись! Ну прости же! Я ведь и ночами не сплю, сторожу их!
Отец молчал. Он смотрел на свои аквариумы так, как если бы перед ним стояло шесть гробов.
Отец завёл аквариумы и стал разводить золотых рыбок после того, как вернулся из Пекина. Долгие годы он прожил там с наложницей. Тиёко была её дочерью. Он вернулся в Японию, когда ей было шестнадцать лет.
Была зима. В обшарпанной комнате стояли как попало стулья и столы, привезённые из Пекина. Сводная сестра Тиёко сидела на стуле. Она была старше Тиёко. Тиёко сидела перед ней на полу.