В бумажке были завернуты три десятипфенниговые монетки и семь истертых медных пфеннигов. На чугунной решетке перед входной дверью стояла Марилли Коземунд и плакала что есть силы. Ее юный рот медленно растягивался в длину, как трещинка на резиновом фартуке. Всякий раз, когда плач становился пронзительным и крикливым, она долго в него вслушивалась и ее клонило ко сну. Дворник Герлих в дырчатой трикотажной рубашке пришел и достал деньги, провалившиеся в погреб. Когда он с усилием пригонял решетку в цементный паз, он прищемил руку. И тут же изрыгнул нечестивое проклятие. Хотя был членом христианского союза. Он долго шипел и обозвал Марилли вертихвосткой.
Звонкий плач Марилли смолк внезапно, словно на него наехал трамвай. Слезам, еще щекотавшим ей нос, она спокойно предоставила высыхать и, дойдя до угла, уже опять думала о другом. При этом она повторяла про себя, что ей надо купить у молочницы. Увы, это было немного.
На каменных ступеньках молочного магазина Мэгер- лейн сидели два мальчика. Босые. На одном были голубые грубошерстные штаны чуть пониже колен. Такие штаны иногда еще встречаются на старых фотографиях. За оба средних пальца его растопыренных рук был зацеплен сложенный вдвое шнурок. Шнурок был продернут через желтую, как зуб, пуговицу величиной с талер и скручен, как витая веревка. Когда мальчуган натягивал шнурок, а потом отпускал, пуговица крутилась очень быстро. Но быстрее — когда натягивал. У другого мальчугана такой игрушки не было, он только задумчиво разглядывал ноготь на большом пальце ноги, иссиня-черный и явно намеревавшийся сходить. Наконец он попробовал, долго ли еще продержится ноготь. Когда Марилли с эмалированным бидоном в руках возвращалась из лавки, задолжав там целый пятак, из-под ногтя выступила кровь. Темно-красная, нехорошая кровь, две капли. И девочка с молочным бидоном сказала: «Я очень рада».
Один мальчуган ничего ей не ответил, а другой крутил пуговицу так быстро, как ни разу еще не крутил за последние полчаса. Марилли шла по самому краешку тротуара, чтобы не задеть вращающийся шнурок. При этом она со счастливым видом пела: «Погорела Померания». Наконец тот, с ногтем, сказал:
Ну, он за это поплатится.
Другой натянул шнур и заметил:
Он же твой друг, вот и радуйся.
Его голос звучал сладко: две трети насмешки, остальное — обида. И злорадство в нем тоже было.
Мальчонка с покалеченной ногой ответил только:
А ну, тяни-ка шнур сюда.
Улица, на которой стоял этот паршивый доходный дом, была вымощена только вдоль фасада. Чуть подальше шла длинная полоса песка. Песок был как мука — такой мелкий — или еще мельче. Восьми- и десятилетние сгребали его в кучки и затем били по нему ногами — с разбегу, как в футболе. Тогда поднимался столб пыли вышиной с человека. Третьего дня сынишка Руппов сгреб особенно красивую кучку и сказал Леонарду:
Это моя.
За что тот немедленно пробил великолепный штрафной удар. Но в горке песку, мелкого, как мука, был припрятан сюрприз — камень величиной с картофелину. Сначала, когда что-то тихонько хрустнуло и сустав большого пальца стал медленно сворачиваться набок, было совсем не больно. Но в прохладном коридоре, до которого Лео допрыгал на одной ноге, боль и ярость выжали соленую воду из его глаз. Он держал ногу правой рукой, сидя в полутьме на ступеньках, а большим пальцем левой чертил узор, повторявший белые гипсовые полоски на зеленоватых стенах. Теперь он заметил, что, оказывается, и другие ребята цветными карандашами или осколком стекла пририсовывали повторение к этому узору. Он поздоровался с жилищным инспектором Леером, спускавшимся по лестнице в своем прорезиненном плаще. А когда автоматический замок на дверях испустил глубокий вздох, обнаружил, что это был не Леер, а совсем другой человек. Ага, вот почему он не ответил на его приветствие! Прорезиненные плащи, от которых так и несет чиновником, встречаются на каждом шагу. Они выставлены в магазине Гутмана. Цена — сорок две марки. Ноготь теперь болел отчаянно.
Дом, в котором жил Леонард Кни, принадлежал крупному страховому обществу. Общество имело много таких домов. Все уродливые, четырехэтажные, с одной ванной комнатой на весь этаж. Для повышения рентабельности их собирались ремонтировать уже в пятый раз. В настоящее время большинство жильцов одного из них оспаривали следующие расходы: грунтовку суриком балконных решеток, приобретение двух пятнадцативаттных ламп — для освещения прачечной — и бутыли второсортной олифы для лестниц. Далее оплачивались: пребывание на курорте Бад-Гаштейн бухгалтера Аменда, мост в нижней челюсти его супруги, полдюжины брюссельских гарнитуров для двадцатишестилетней дочери главного акционера, а также подвязка марешальских и нильских роз на приморском участке председателя ревизионной комиссии. Включая жалованье женщине, ходившей за ними. Остаток прибыли главный бухгалтер, человек с похожей на бутылку головой, но вполне надежный, упрятал в годовой баланс, как заяц прячет в траву пасхальные яйца.
Побелка лестницы в последний раз производилась, когда барон фон Хюнефельд перелетел океан. А так как это было уже довольно давно, то от первоначально задуманной игры светотени осталась только тень. Годы, прошедшие с тех пор, расписали стены главным образом с помощью зеленых каштанов, плотницких карандашей и осколков кирпича занимательнейшей информацией и не менее занимательными рисунками.
«Да здравствует любовь!» — стояло возле самой скобы для вытирания ног. Каждый, еще не достигший преклонного возраста, сочувствовал автору. На первом этаже имелась загадочная надпись, трижды, одно под другим: «Конечно, конечно, конечно». За нею — портрет индейца. Ранний Леонард Кни. И не кто иной, как Марилли, украсила апача Ванагу крайне энергическими усами. По стене
до второго этажа на высоте шестидесяти сантиметров тянулся глубокий желобок. Своим существованием он тоже обязан подающей надежды Коземунд. Эту бороздку в штукатурке проложил ключ от квартиры, который она, отправляясь за покупками, прикалывала на свое юное бедро. Несколько капель крови Виктора Кирвейгазена, в последний раз неожиданно и бессмысленно вздрогнувшего, когда его внесли наверх, брызнули на стену третьего этажа да так там и остались. Вместе с круглыми отпечатками футбольного мяча номер три, без нитяных швов, они являли собой почти что натюрморт.
Рядом с одной из дверей характерным почерком возвещалось: «Скупердяйка и неряха», а на четвертом этаже, на самой большой площадке в доме, к потолку были прилеплены станиолевые стаканчики с объедками цементно-твердого хлеба. Своим существованием они были обязаны тому, что Рупп меньшой перестал собирать станиоль в подарок бедным языческим детям.
Само собой разумеется, в доме имелся чердак для сушки белья, весьма успешно запиравшийся железной дверью. Он был переделен пополам нестругаными загородками. В этих загородках тысячи древесных червей, одинокие, но угрюмые клопы и тучи старой моли усердствовали, вырабатывая пылищу и труху. Над фасадом, на чердачном выступе, весьма хитроумном по архитектурному замыслу, сконфуженно вздрагивал фантастический и никакое государство не представляющий флаг. Кто-то смастерил его из оцинкованной жести и укрепил на ядре величиной с человеческую голову. Ядро было набито дробью. Впрочем, Леонард сделал это открытие лишь в двенадцатую свою весну.
Тринадцать ступенек было у лестницы, ведущей в погреб. Каждый из жильцов дома уже не раз пересчитал их – и потому эти цементные ступеньки несли вину за все неприятности, которые то и дело случались в доме. Погреб тоже был разделен загородками на квадратные закуты. Самый большой из них, сплошь завешанный холщовыми мешками фирмы «Герцог и Генрих», принадлежал управляющему, а не дворнику. Вторым по величине, к общей досаде, владели Коземунды.
Через загородки погреба нельзя было перелезть, как на чердаке: они доходили до бетонного потолка. Дверь в погреб почти никогда не закрывалась. За ней стояли: деревянная снеговая лопата, насквозь проржавленные вилы для кокса, а также расплющенная вилка в бозе почившего дамского велосипеда.
Дверь черного хода была навешана так остроумно, что, как только ее открывали, немедленно вступала в борьбу с дверью погреба. Хотя в углу двора около черного хода вечно стоял невыносимый сквозняк, дверь служила верой и правдой и никогда не болела. Скорей всего благодаря слою жирной грязи толщиной с хороший омлет, предохранявшей ее от холода. Снаружи перед нею, разинув пасть, конечно в дни, когда их опорожняли, строем стояли восемь штук урн. В остальное время они истекали мусором и грязью. Земля во дворе, исхоженная и темная, казалась вымешанной из теплого хлеба домашней выпечки. Из нее неожиданно вырастала штанга для выбивания ковров. А подальше сутулилась подозрительная на туберкулез бузина. Кустистая трава местами торчала из злобных земляных бугров, как волосы из бородавки. Двор с двух сторон огораживали ветхие доски. С третьей была стена соседнего здания. Вот и все.
Двадцать два оконных глаза одновременно пялились на четыре высоченных дерева, вздымавшихся перед домом, как рука без большого пальца.
Никакого интереса эти вязы собой не представляли, потому что мальчишкам невозможно было влезть на них. Ни дупла, ни нароста. И вдобавок еще пачкаются зеленым. Только Рупп меньшой, чей балкон приходился чуть ли не вровень с кронами деревьев, долгие годы размышлял, обломятся ли сучья, если он в недалеком будущем прыгнет на них прямо с цветочных ящиков. А когда он наконец решил попытаться, маляр, на этот раз призванный из налоговых соображений, опять грунтовал решетку. Так вот и не нашла своего разрешения важная проблема, которая, несомненно, взволновала бы всю Мондштрассе.
Между третьим и четвертым вязом земля просела и образовалась небольшая рытвина. Когда шел дождь, в ней собиралась вода, уходившая, только если спицей от зонта проковырять засорившуюся решетку над сточным люком.
По воскресеньям, около одиннадцати часов, ученый Вилли Хербст, давно уже не читавший лекций, делал десять приседаний под третьим из четырех вязов. Господин Хербст в течение двадцати лет приходил по воскресеньям обедать к своей старухе сестре. Однажды он нечаянно сделал только восемь приседаний. Это всполошило почти весь дом.
Да, таковы были люди, жившие в доходном доме под номером 46 на Мондштрассе. В подъезде рядом с инструкцией «О. пользовании газовым освещением», сильно засиженной мухами, висели еще две серые доски с выдвижными табличками, на которых значились имена жильцов. Но таблички безнадежно устарели, их изготовил косоглазый Вилли, сын дворника Герлиха, еще в восьмом классе. Теперь Вилли был уже отцом двух внебрачных детей. Так быстро шло время. Если принять в расчет, что в старинном доходном палаццо жили семьдесят два человека и каждый в среднем достигал шестидесяти лет, то раз в году кто-нибудь из них непременно должен был сыграть в ящик.
Это обстоятельство вкупе со свадьбами и переездами на другую квартиру — что, впрочем, случалось редко, так как жильцы были не склонны менять кукушку на ястреба, — а также еще реже случавшимися отъездами в другой город и создавало «текучесть и обновление контингента жильцов», как интеллигентно и остроумно заметил на общем собрании бухгалтер Аменд. В общем же обитатели Мондштрассе, и в первую очередь дома номер 46, с нежностью и незаурядным упорством были привержены к своему дому. Почти все они любили радостное, как весть об облегченье, позвякиванье фарфоровой груши в уборной, спуск жалюзи над витриной молочного магазина и грохот железных ободьев, которые гоняли по тротуару быстроногие ребятишки. Они наслаждались не без доли мазохизма даже визгливым, как пила, голосом дворничихи. Среди них не было ни одного, кто по звуку захлопываемой двери не угадывал бы настроения, состояния здоровья, успешно или неуспешно законченного дня своего соседа. Каждое шарканье подошвы, стук велосипедов, устанавливаемых на всех этажах, пыхтенье старух с полными ведрами угля, мокрые полосы на вытертой лестнице и жестяное хлопанье почтового ящика, из которого вынимают письма, — все здесь подвергалось точному и меткому анализу.
Когда «муженек» по вечерам отпирал дверь, фрау Блетш, женщина отнюдь не светлого ума, по звяканью связки ключей мигом угадывала его супружеские намерения. И руководствовалась ими. В доме сумели так приспособиться к совместной жизни, что она достигла своего рода гармонии, а, может быть, лучше это назвать монотонностью. Тем не менее у каждого была своя особая индивидуальность, которую гордо именовали «личной жизнью».
На четвертом этаже личной жизнью прежде всего жила фрейлейн Сидония Душке. Она уже не раз отмечала, что господь бог нарек ее, как, впрочем, и многих других людей, самым что ни на есть подходящим именем. Она была в высшей степени душевной особой, хотя ей уже стукнуло пятьдесят три, и она сознавала и то и другое. Сидония жила на ренту, которую ей выплачивал оптовый торговец канцелярскими принадлежностями. Ее покойная мать была участницей в его деле. Когда Сидонии было двадцать три года, с ней приключилась великая любовь. Она доблестно законсервировала ее и сохраняла поныне. Есть люди, способные всю жизнь любоваться свадебными подарками, шкатулками и столовым серебром, которыми они, согласно немецкому обычаю, ни разу не воспользовались, так и фрейлейн Сидония Душке всю жизнь радовалась подарку— своей единственной любви. Это была любовь до того настоящая, что ее и полировать-то не приходилось. Восемьдесят четвертой пробы. Все главы романа фрейлейн Душке во времени совпадали с той или иной меланхолической или нежной песенкой, бывшей тогда «гвоздем сезона». Когда Гельмут в старом кафе у железнодорожного переезда впервые пригласил ее танцевать, там играли «Прощай, мой маленький гвардеец».
Гвардейцем он, правда, не был, а был наборщиком, но она полюбила его с первого же шага в танго, когда он попытался слегка раздвинуть ее благовоспитанно сдвинутые колени. Проводив фрейлейн Душке домой, он поцеловал ее на верхней площадке, но поцелуй влепил довольно неискусно, так что он пришелся в подбородок. Уже в следующее воскресенье это случилось. На поросшем сухой травою островке в заводях маленького озера Хинтербрюлер. Будь у Сидонии побольше денег, она бы и сейчас с восторгом купила этот крохотный клочок земли. Затем Гельмут заботливо повел ее к трамваю и отвез домой. Как- никак ей тогда было уже двадцать три года.
И вот наступила пора, когда они гуляли вместе; весь дом знал, что Гельмут ее друг.Во время весеннего праздника оба они легонько кольнули себя в указательные пальцы ножницами Сиди, и две жиденькие капли крови стекли в их общий бокал с пуншем. Алый сок жизни таинственными спиральками растекся в сладком ананасном напитке, после чего они осушили бокал. Это считалось верным средством.
В ту пору гвоздем сезона была песенка о верной подруге. «Делай со мною что хочешь», — напевала Сиди в миг своего счастья, шаркая ногами по танцевальной площадке под каштанами. Гельмут и делал, что хотел, по мере сил и возможности. Она так его любила, что нередко плакала от любви, и чувство ее было стерильно чисто. Затем случилось нечто абсурдно нелепое. Отца Гельмута, он был чиновник, перевели в Дрезден. Гельмут отправился вслед за ним, ей же пришлось остаться на месте, как и ее любви. На вокзал они поехали 12-м номером трамвая. Он стоял у подножки вагона, а Сиди только и делала, что читала идиотскую надпись: «Левой рукой берись за левый поручень».
Потом она быстро пошла домой и обеими руками держалась за сердце — так держат свечу, чтобы не дать ей погаснуть. Дома она уложила свою любовь в воздухонепроницаемый футляр фантазии, изнутри обитый голубым. Она никогда не писала своему другу. Так у них было решено в прощальный вечер среди всхлипов и мокрых поцелуев. Это причиняло еще добавочную боль. Но соленые слезы были в то же время снадобьем, с помощью которого Сиди забальзамировала свое первое счастье.
Она скупала все патефонные пластинки того времени. Позднее Сиди гуляла еще с двумя молодыми людьми. А когда ей было уже за тридцать и умерла ее мать, она сказала себе: «Ты-таки довольно одинока». Но с тех пор стала носить экстравагантные прически собственного изобретения. И еще она любила втыкать в волосы цветные банты или красные астры. Она усердно брала на дом книги в библиотеке. Однажды купила себе собаку, но на третий день пса раз-два и задавили. Сиди опять осталась одна и изредка напевала. В доме к ней все хорошо относились.