— Неверно, Семен Поликарпович, — уже стоя на краю сцены, повторил Кольцов. — Хлеб у нас есть, а почему вы в отходы приказали зачислить девятьсот тонн чистой пшеницы — этого я не знаю. Ее из степи по ночам возили, и кладовщику Демину приказано в этот амбар никого не пускать. Даже агронома.
— Это правда? — сурово повернулся Еремин к Черенкову. Черенков не ответил. Широкий лист фикуса надежно защищал его от глаз собрания.
Так и не дождавшись ответа, Еремин повернулся к собранию:
— Кто у вас кладовщик?
— Старый Демин. Тесть бригадира Семина, — громко, так что эти слова услышали и все, ответил в президиуме Калмыков.
— У нас все ключи от амбаров у Семиных-Деминых, — добавила Стешка Косаркина. И, встретившись со взглядом Еремина, спряталась за плечо Дарьи.
— Здесь товарищ Демин? — громко спросил Еремин.
— Здесь. — В первом ряду поднялся невысокий, тщедушного вида старик с бравыми усами.
— Вы принимали эти девятьсот тонн?
— Мы, — пошевелил усами старик. И поправился: — Я.
— И это действительно отходы?
Старик посмотрел куда-то себе под ноги и ответил:
— Действительно.
— Я, товарищ. Еремин, отвечаю за свои слова, — мучительно покраснев, так что на него жалко было смотреть, сказал Кольцов. — Это зерно со второго тока прямо из-под сортировки возили. Я, конечно, не могу поручиться — может быть, его потом в амбаре и с отходами смешали. Меня, агронома, в амбар не допускают.
Теперь уже Калмыков повторил вопрос Демину:
— Действительно, Стефан Денисович, это отходы?
— Действительно, Василий Михайлович, — встречаясь с его взглядом своими невинными голубыми глазами, ответил старый Демин.
— От меня они тоже утаивают, — наклоняясь к Еремину за столом президиума, смущенно пояснил Калмыков.
«А уж секретарю парторганизации надо бы знать, что у него делается в колхозе», — подумал Еремин. Калмыков, должно быть, по его лицу понял его мысли и поспешил отвести взгляд в сторону.
— Отходы это или нет, все равно по уставу мы ими распоряжаемся, — предупредил из глубины зала чей-то голос.
— Тебе, что ли, Федор Демин, дать слово? — наклонился через стол Калмыков.
— Когда надо будет, я сам попрошу, — ответили из зала.
Не раз Еремин во время собрания бросал взгляды на Дарью и, вспоминая то, что она говорила ему о Семиных-Деминых, думал, что, ох, многого мы еще не знаем о внутренней жизни колхозов и мимо многого равнодушно проходим, пренебрегая этим, как мелочью. Вот и бывает подчас, что по видимости колхоз как все, ничем не отличается от других: и земля и все условия — равные с соседями, и люди как люди, а никак не поднимется на ноги. Жизнь в нем едва теплится. И начнет райком или райисполком проводить в колхозе какое-нибудь важное мероприятие, сулящее блага и людям и государству; все, казалось бы, организовали, подготовили, предусмотрели, как вдруг в самый критический момент, в решающую минуту, точно сработала какая-то невидимая пружина и — осечка. Начинай все сначала. Что это за пружина?
И вот Еремин видел ее перед глазами. Всматриваясь в зал и вслушиваясь в каждый возглас, в каждое слово, он воочию мог наблюдать ее скрытое действие. Он даже весь встрепенулся, подобрался за столом президиума, так интересно было ему это наблюдать.
Как и предсказывала Дарья, все было отрепетировано заранее, как по нотам. Работникам райкома, приезжающим в колхоз, не мешало бы поучиться организационной сноровке у этих Семиных-Деминых. Так сказать, перенять опыт. Организованность, можно сказать, идеальная. Самый главный дирижер всей этой музыки, слагающейся из мужских басовитых возгласов, визгливых женских криков, иронического, обескураживающего хохотка, заглушающего слова топота, — бригадир полеводческой бригады Семин, маленький, остроносенький человек, оставался в тени, подчеркнуто не принимая никакого участия во всем этом и даже сохраняя на своем лице пренебрежение к тому, как это взрослые люди могут так шуметь и кричать на собрании, переступая всякие границы приличия. Но Еремин чем дальше, тем все больше начинал соображать по самым незначительным признакам, по мимолетным переглядываниям, перемаргиваниям и кивкам людей, по тому, как этот тщедушный и мелкорослый человек вдруг наклонялся к уху своего соседа, а тот потом небрежно бросал через плечо какое-то слово другому, сидевшему сзади, и после этого в зале непременно либо поднимался шум, либо с новой силой начинался обстрел оратора репликами, — по этим неуловимым признакам Еремин все больше начинал понимать, что этот человек и держит в руках конец той пружины, которая перевивает собрание, разобщает людей, хлещет по их лицам и все время сбивает, как говорила Дарья, с панталыку. Однажды, взглянув на Михайлова, сидевшего у окна, Еремин увидел, как тот вдруг вынул из кармана пиджака маленькую черненькую книжечку и, положив ее на колено, склонив курчавую голову, что-то быстро, лихорадочно стал записывать. Очевидно, и он, подобно Еремину, внезапно рассмотрел и понял здесь, на собрании, что-то такое, чего прежде не видел и не мог понять, и теперь спешил это записать. Снова и пристальнее вглядываясь в зал, Еремин приходил к выводу, что Семиных-Деминых не так уж много, всего восемь или девять человек. Но вот еще одно доказательство, что организация — великая вещь. И вот наглядный пример, что, когда ею пренебрегли, отдали в чужие руки, она начинает играть наоборот и становится серьезной помехой делу.
Еремин начинал всерьез тревожиться за исход собрания. Окидывая глазами зал, он думал о тех силах, которые противостояли на собрании Семиным-Деминым и могли бы повернуть его в нужное русло. Многих из людей он знал уже не первый день, с некоторыми знакомился только теперь. Агроном Кольцов и секретарь парторганизации Калмыков уже выступили и, конечно, помогли делу, но этого было недостаточно. Черенков, жалкий человек, только навредил и теперь опять прячется за листьями фикуса. Дарья…
Вот когда Еремин взглядывал на Дарью, он успокаивался. Она сидела со спокойным, даже улыбающимся лицом, с играющими по обыкновению глазами и бровями. Вокруг нее, в первых рядах правой половины зала, сидели ее подруги. Со многими из них Еремин уже был хорошо знаком: со Стешей Косаркиной, которая сейчас постреливала в его сторону глазами, с ее немолодой кареглазой соседкой Марией Сухаревой и с некоторыми другими. Но всех, кто сидел вокруг Дарьи, он, конечно, не мог знать, потому что вокруг нее, вероятно, сидели почти все женщины колхоза. Случайно или не случайно, они расселись поближе к ней, заняв почти всю правую половину рядов и почти все передние скамьи левой половины. Не все женщины, конечно, сидели вокруг Дарьи, некоторые расселись и вокруг Семиных-Деминых. И когда нужно было, они начинали подавать голоса, визжать и выкрикивать. Но легко было увидеть, что их меньшинство.
Если у Семиных-Деминых имелся на собрании свой замаскированный дирижер, то и женщины постарались выставить в противовес ему своего, который к тому же оказался не менее искусным. С той лишь разницей, что женщины совсем не хотели скрывать, что ими дирижирует Дарья. Еремину интересно и радостно было наблюдать, как они ее слушают и как у них тоже все заранее расписано по нотам. И ни разу этот оркестр не сбился, не сфальшивил. Всякий раз он вступал в строй и начинал играть именно в ту секунду, когда казалось, Семины-Демины уже совсем начинают брать верх и вот-вот собьют собрание, и требовалось кого-нибудь из них немедленно осмеять, срезать ядовитым словом, усадить на место, а то и перебить, перекричать сразу полсотней звенящих, как серебряные трубы, голосов. Иногда какая-нибудь из женщин, та же Стешка Косаркина, вдруг бесхитростно и деловито осведомлялась у кого-нибудь из Семиных-Деминых под конец его речи:
— Ты, Андрей Петрович, на собрание из дому пришел или прямо от Пашки Кравцовой?
И тотчас же в дружном взрыве уничтожающего женского смеха, к которому охотно присоединился мужской, бесследно тонуло и исчезало все то, о чем он до этого говорил. И лучше было потом к этому уже не возвращаться.
Дарья тоже перемигивалась с женщинами, обменивалась кивками, наклоняясь то к одной, то к другой, и Еремин, замечая все это, тут же мог проследить, как отзывалось это в зале клуба в прибойном шуме новых выкриков, ядовитых реплик, безжалостно-острых словечек и даже в оглушительном топоте. Руководимые Дарьей женщины не пренебрегали ничем из того, чем не пренебрегали Семины-Демины. Еремин видел, как Стешка Косаркина; заложив два пальца в рот и свирепо округлив глаза, старалась забить речь молоковоза Федора Демина протяжным мужским свистом. И, встретившись со взглядом Еремина, внезапно смолкла, уткнула лицо в колени.
Но Еремин видел, как, несмотря на это, все та же скрытая пружина действует, лихорадит собрание и бросает людей из стороны в сторону. И до тех пор, пока конец этой пружины находится в руках у этого маленького человека в синем пиджаке и в кепочке с пуговкой, нельзя было наверняка поручиться за исход дела. Надо было выбить у него этот конец из рук. Еремин, быстро наклонившись к Калмыкову, спросил у него, как зовут этого человека, и поднялся за столом. Все стихли. По его лицу увидели, что он собирается сказать что-то необычное.
— Если Михаил Трифонович Семин, — сказал в наступившей тишине Еремин, — имеет что сказать, то пусть он не через других действует, а сам скажет, есть ли в колхозе излишки хлеба.
Тишину, которая установилась после этих слов, обычно называют мертвой. Еремин встретился со взглядом Дарьи и увидел, что она ему кивнула. Михайлов перестал записывать и, подняв голову, смотрел то в зал, то на Еремина.
Щуплый мужчина в синем пиджаке растерянно встал и, поворачивая в руках кепку с пуговкой, смотрел по сторонам и на президиум. На остром, скорее с хитрыми, чем умными, чертами лице его выступило выражение величайшего недоумения. Должно быть, он совсем не ожидал такого оборота и никак не мог понять, как сумели увидеть и вдруг обнажить то, что, по его убеждению, было глубоко спрятано от постороннего взора. Так как он слишком долго молчал, Калмыков своими словами и с неуловимым новым оттенком повторил вопрос Еремина:
— Михаил Трифонович, секретарь райкома партии товарищ Еремин интересуется твоим авторитетным мнением по данному важному вопросу о хлебе. Как ты считаешь?
— Считаю… — сказал Семин.
— Что считаешь? — недоумевающе переспросил его Калмыков.
— Он считает, сколько у нас в колхозе Семиных и Деминых с ключами от амбаров, — насмешливо подсказали из тех рядов, где сидела Дарья с подругами.
Мужчина в синем пиджаке и бровью в ту сторону не повел. Должно быть, он уже начал оправляться от растерянности, и в его глазах появилось обычное выражение простодушной хитрости.
— От вашего слова, товарищ Семин, сейчас многое зависит, — тихо и твердо напомнил ему Еремин. — И мы вас просим всю правду сказать: найдутся в колхозе триста тонн излишков зерна для продажи государству или нет?
Тщедушный мужчина с хитрым лицом встретился со взглядом Еремина, устремленным на него со сцены клуба, и безошибочно определил: он все понял. Неизвестно, как, какими потаенными путями он смог почувствовать и узнать то, что, казалось, так надежно было скрыто от чужого глаза, но только он это узнал и почувствовал. Конец пружины оказался у него в руках. И после этого нелепо и бесполезно было бы продолжать сопротивляться.
— Найдутся, — коротко сказал Семин и, зачем-то оглянувшись, сел на свое место.
— Нехорошо, товарищ Еремин, — пробился сквозь поднявшийся в зале шум все тот же развязный голос молоковоза Федора Демина, — нажим делаете. Люди еще подумать хотят, а вы из них клещами согласие вытягиваете. Не по уставу.
И тотчас же раздался спокойный голос, который сразу узнал Еремин:
— Не по уставу? Василий Михайлович, дай мне слово.
Это была Дарья. Она не пошла, как все, на сцену, а поднялась и осталась стоять на месте, полуобернувшись и к президиуму и к собранию.
— Это ты, Федор Демин, кричал? — спросила она, всматриваясь в темноту зала сузившимися глазами. — Ну, тебе-то, конечно, ничего больше не остается, как в голос рыдать. Ты всю весну и лето прорыбалил, с зари до зари в лодке под яром сидел и только перед уборкой в бригаде объявился. Небось с полета трудодней нагреб?
— Плохо считаешь. Семьдесят пять, — зло бросил из угла Федор Демин.
— Ну, — удивилась Дарья. — Я же и говорю, что нагреб, — заключила она под общий хохот.
Ничто так не убивает, как смех, и Федор Демин, услышав его, сел на лавку, яростно озираясь и не делая больше попыток прервать Дарью. Выступая, она раскраснелась, платок развязался у нее и сполз на плечи, серые большие глаза под трепещущими бровями сверкали, и лицо стало ярко, вызывающе красивым. Глянув в зал, Еремин перехватил взгляд Кольцова, восторженно смотревшего на Дарью.
— Ты, Федор, — говорила она, — в надежде был, что другие на каждый твой трудодень по целому пуду зерна заработают и ты больше тонны загребешь, и вспомнил сейчас про устав. Что-то ты о нем не вспоминал, когда сидел под яром. — Смех опять пробежал по рядам. Дарья переждала его и повысила голос: — Вы слыхали, кто тут больше всех горло драл? Кто по малу трудодней имеет и надеялся, что люди им на каждый трудодень по многу хлеба заработают. У меня с детьми тысяча трудодней, я две тонны зерна получу, и мне хватит до урожая. Проживем. Устав, Федор, не для лодырей. Он против лодырей.
И она села.
За предложение продать государству триста тонн пшеницы проголосовали единогласно. И даже Федор Демин, сидевший у двери, прислонившись плечом к косяку, глянув в зал и увидев лес рук, не захотел оставаться в одиночестве и тоже небрежно поднял руку.
Поздно вечером, приехав с собрания домой и тихо поднимаясь по скрипучим ступенькам, чтобы не разбудить жену и детей, Еремин услыхал, что в его комнате звонит телефон. Он быстро открыл ключом дверь, прошел к себе в комнату и взял трубку. Звонили из колхоза имени Кирова. Сквозь треск и шумы районной телефонной линии Еремин узнал голос Морозова.
— Иван Дмитриевич, возим семенное зерно, — сказал в трубку Морозов.
— Что-о?! — оглядываясь на дверь, за которой спали жена и дети, и зачем-то прикрывая ладонью трубку телефона, переспросил Еремин.
— Товарищ Семенов приказал вывезти все, — пояснил Морозов.
— Он у вас? — чувствуя, как трубка телефона мгновенно запотела у него в руке, быстро спросил Еремин.
Слышимость на внутрирайонной телефонной линии внезапно сразу установилась отчетливая, ни один шорох не приплетался к разговору. Казалось, Морозов стоит где-то совсем рядом. Еремин слышал его дыхание.
— Он спит у меня на квартире.
— Вы по договору закончили вывозить?
— Вы же знаете, Иван Дмитриевич, — удивленно сказал Морозов.
— Дальнейший вывоз хлеба прекратите. Из семенного и аварийного фуражного фонда брать запрещаю, — громко сказал Еремин.
— Товарищ Семенов предупредил, что я буду отвечать партбилетом, — растерянно сказал Морозов.
— Запрещаю! — не заботясь больше о том, что он может разбудить всех в доме, крикнул в трубку Еремин. Струны нервов, натягивавшиеся весь день, вдруг сразу оглушительно лопнули. — Чтобы ни одного килограмма! Вы слышите, Морозов?!
На линии опять засвистело и зашипело, кто-то настойчиво крутил ручку телефона. Глухой ответ Морозова совсем потерялся:
— Слышу, Иван Дмитриевич.
В щель приоткрывшейся из соседней комнаты двери выглянуло лицо жены с большими испуганными глазами.
— Что-нибудь случилось, Ваня?
— Ты, Женя, спи, — положив трубку на рычажок, устало ответил Еремин.
Эту ночь он опять не спал, курил у себя в комнате и на крыльце, думал. Мысленно допытывал себя: в чем был прав, а в чем, может быть, неправ, старался доискаться, чем разумным мог руководствоваться Семенов. Он, конечно, не в свой карман ссыпает зерно; может быть, он даже искренне уверен, что поступает единственно правильно, борется за хлеб. Но он из той породы штурмовщиков, которые упрутся в одно и не хотят больше ничего видеть. Штурмовщик, заквашенный на кампанейщине, на карьеризме и на мелком тщеславии: как сказал, так и будет. А там хоть трава не расти. Неверов, так сказать, областного масштаба. А если сказал в первую минуту, не подумав, просто сорвалось с языка, и допустил ошибку из-за недостаточного знания обстановки? Почему бы и не поправиться, не взвесить все заново, трезво взглянуть в лицо фактам? Если поганенькое самолюбие не позволяет сделать это вслух и открыто, то сделай хотя бы на деле. Ведь самое важное, чтобы дело не пострадало. За пять дней пребывания в районе ни разу не взглянул по сторонам, не поинтересовался; как живут колхозы. Не вообще, не в общем и целом, а тем, как живет каждый колхозник, что думают люди, с чем район идет в зиму. Тогда бы он увидел, как в действительности складывается хлебный баланс в каждом колхозе, где подзажали зерно, а где отдали все, что могли отдать, и оставили только на необходимейшие нужды. Нет, не хочет оглянуться. Думает, только он озабочен тем, что государству нужен хлеб. Да Еремин ни на минуту не позволил себе подумать, чтобы район недодал хотя бы одного килограмма зерна.