Малыш снял с себя рубашку, свернул ее в жгут и завязал Пьеру глаза. Теперь Пьер словно ослеп. Для него исчез и месяц, и горизонт… весь мир исчез.
— Сними с него кеды и облей его хорошенько!
Пьер почувствовал, как маленькие руки вцепились в его ноги, стащили с них кеды. Через ткань он ничего не видел, но зато он все слышал. До него доносился нестройный хор возбужденных голосов, радостно вопивших, что сейчас он вспыхнет, как факел.
Они кричали:
— Не корчи такую рожу, доносчик паршивый! — И они ржали, ржали что есть мочи. В него швыряли пригоршни песка, ему плевали в лицо… Дважды звякнула металлическая крышка канистры.
— Я не могу ее открыть, — заныл Малыш.
— Вот балда! — рявкнул Ган, и крышка открылась как миленькая.
Пьер услышал, как забулькала горючая жидкость, почувствовал, как маслянистая, липкая струйка смочила его волосы, услышал сдавленные смешки, тяжкое, прерывистое, с присвистом дыхание Гана. Горячий воздушный поток чуть не опалил ему щеку, когда Ган отшвырнул канистру, а потом бросил ее в огонь.
— Кто зажжет спичку?
— Ты! — хором ответили «ковбои». — Ты, Ган, ты заслужил! Так позабавься на славу!
— Выпусти ему кишки и брось на них зажженную спичку!
Этот совет вызвал целую бурю восторга.
— Спорим, тебе слабо выпустить ему кишки!
— Да нет, ему не слабо! Только ты постарайся, Ган, выпусти их хорошенько!
— И спичку брось в самую середку, чтобы получились жареные кишки!
— Да, из кишок этого гада получится славная тушеная лапша с мясом. Вот увидите, этот размазня вспыхнет сейчас ярким пламенем!
Пьер хотел было броситься наутек, не разбирая дороги, вслепую, но почувствовал, как чьи-то руки намертво вцепились ему в щиколотки. Он ткнулся лицом в песок и отчетливо услышал, как чиркнули обо что-то спичкой… Это был ужасно долгий скрежещущий звук, оглушивший его, как гром небесный. Ужас сковал его тело и отрезал от всего мира, поглотил его целиком, словно низвергнувшаяся с небес пустота небытия. Он не заорал, а взвыл как дикий зверь, и рот его мгновенно наполнился песком.
— Поднимите его!
Через секунду он уже стоял на ногах, он отбивался руками и ногами, наносил удары вслепую по головам парней, по их плечам и спинам; по его лицу и телу струились потоки горючей жидкости, смешанной с его потом, он лягался, как жеребец, а когда кто-то гаркнул у него над самым ухом: «Ты горишь!», он повалился на песок и стал по нему кататься, издавая громкие стоны. Рубашка Малыша упала у него с глаз. Сквозь слезы, заливавшие лицо, он вновь увидел низкое небо и искаженные издевательскими ухмылками рожи мальчишек.
— Ладно, хватит! — заревел Ган. — Достаточно повеселились!
Он поставил искалеченную ногу на щеку Пьера, распростершегося почти у самого костра, и принялся давить на нее носком башмака, поворачивая его то в одну, то в другую сторону. В эту минуту у него был такой вид, словно он был занят важным делом: не то давил тараканов, не то гасил окурок.
— Держу пари, что он со страху надул в штаны. Готов также побиться об заклад, что теперь он будет нас уважать и расскажет нам историю своей поганой жизни.
Ган нагнулся и хотел схватить Пьера за ухо, но оно было скользким, как кусок мыла, и волосы были скользкие…
— Ну так что, расскажешь?
— Да.
— В подробностях?
— Да.
— И не забудь рассказать нам, как это ты умудрился попасть сюда по ошибке, что ты такого сделал, чтобы общество вообразило, будто такая ничтожная тварь, как ты, может представлять для него опасность, являться врагом общественного порядка…
— Хорошо, договорились, — еле выговорил оцепеневший от ужаса Пьер.
Чувство жуткого страха было ему так знакомо, так привычно. Он родился с этим страхом, он жил с ним всю жизнь. Со страхом и с ненавистью… Чем больше к нему придирались по мелочам, тем сильнее он ненавидел… В первый раз он испытал такой жуткий страх однажды ночью, в пустом доме, где гремела жуткая музыка. Он проснулся, позвал маму, но ответа не получил, вылез из постели и спустился вниз, на кухню. Он не посмел закрыть распахнутую настежь входную дверь, не посмел задуть свечи. Он смотрел на то, как по стенам метались тени, и от страха залез под стол. Он видел, как вернулся его отец, белый, как смерть, в плаще и перчатках. Его мать так никогда и не вернулась. Она куда-то ушла или уехала той ночью, исчезла… так неожиданно… Она даже не спустила воду из ванны, в которой так и остались плавать губка, щетка для волос и пустой флакон из-под шампуня. Да, а что же тогда сказал Марк? Он сказал: «Ты все поймешь позже». А что он сказал позже? «Она тебя бросила. Женщины — это такая великая загадка. Нам их не понять». А еще позже? «Это все из-за тебя, Пьер. Я тоже ее потерял, и потерял из-за тебя».
— Ну, давай, рассказывай, — завопил Ган, хватая Пьера за лацканы пиджака. — А то…
— Это я во всем виноват… Все из-за меня, — медленно протянул Пьер, с трудом поднимаясь с песка. — Так говорил мой отец. Да, мне придется многое рассказать о своем отце…
Он запнулся и замолчал. Нос у него заложило так, что он едва мог дышать, это была запекшаяся кровь. К тому же на него одурманивающе действовал тошнотворный, омерзительный запах горючей жидкости.
— Мой отец, — еле ворочая языком произнес он и опять запнулся, так как у него перехватило дыхание, на сей раз оттого, что первый окурок упал ему на ногу, за ним второй, третий… Они курили, эти ублюдки, и развлекались, словно присутствовали на каком-то представлении то ли в цирке, то ли в кукольном театре, а он исполнял роль то ли петрушки, то ли клоуна, и вот таким образом они выражали свое недовольство его плохой игрой… Что ж, имеют право… Сидевший немного в стороне ото всех Ган чистил банан и улыбался. Он, казалось, был где-то далеко, но он был по-прежнему опасен, так как из-под полей кожаной шляпы поблескивали нехорошим безумным блеском его глаза, глаза сумасшедшего охотника, сидящего в засаде.
Малыш тяжело вздохнул:
— А вот и Мама.
На мгновение всех охватило замешательство, мальчишки словно разом оцепенели, как будто на них столбняк напал, дыхание разом пресеклось. Первым опомнился Ган. Он вскочил и выхватил из костра наполовину сгоревшую палку; все остальные следом за ним принялись пристально вглядываться в темноту в направлении дороги, но ничего подозрительного, кроме легкого шороха листвы от морского бриза, не услышали.
— Да нет, я ошибся… показалось… Но ведь лучше заранее предупредить, чем потом залечивать раны от ее укусов, — извиняющимся тоном пролепетал Малыш.
— Балда! Олух! Остолоп! — завопил Ган. Он пришел в такую ярость, что у него побелели и затряслись губы, а в уголках рта даже выступила пена. — Паршивый олух!
И Ган со всего размаху запустил в Малыша тлеющей палкой. Тот, к счастью, увернулся, но не умолк, как благоразумно поступил бы на его месте любой, а продолжал талдычить что-то свое, еле заметно заикаясь.
— Да ведь вы ничего не видите и не слышите. Вы видите только море и все. А я… вот я однажды смотрел и смотрел на лагуну, долго-долго, и прямо посредине увидел Америку… Там была одна роскошная, высокая блондинка верхом на лошади, в высоких белых сапогах из искусственной кожи. Она со мной поговорила…
— Черт побери, если ты не прекратишь, я тебе сейчас зенки выколю!
— Ну, это тебе ничего не даст… я хотел сказать, это ничего не изменит…
— Ты нам совсем голову задурил своими глупыми выдумками! Все! Хватит! Надоело! Возвращаемся!
Ган решительно заковылял по тропинке, остальные последовали за ним, вытянувшись в цепочку. Они увели с собой и «пленника», и Малыш остался на пляже один. Он сидел у костра, смотрел на меркнущий огонь и разговаривал сам с собой. Когда огонь совсем угас, он достал из кармана шортиков ложку и выудил из горки горячего пепла золоченую пуговицу, отлетевшую от черного пиджака новичка.
Вечером следующего дня Пьер попытался рассказать свою историю. Он действительно думал, что ему удастся дойти до конца. Он хотел пить, и ему передали фляжку. Веревка резала ему руки до крови, и в конце концов руки развязали. Он не знал, как начать, с чего, он привык держать язык за зубами, вот почему ему было трудно связывать фразы в единую нить так, чтобы можно было внятно изложить свои воспоминания о событиях, произошедших очень давно, о которых он поклялся никому не рассказывать, а сохранить все в тайне, в глубинах памяти и души, там, куда обычные слова не проникают. Он говорил довольно низким и тихим голосом, разбитая губа больше не кровоточила, так что он не чувствовал больше никакой боли.
— Моих предков звали Марк и Нелли.
— Знаем.
— Это очень важно… Если я вам не расскажу про своих предков, про то, как я появился на свет, вы ничего не поймете во всей этой истории. Итак, они познакомились в Гавре, и не когда-нибудь, а четырнадцатого июля. Идеальный вечер, чтобы встретить родственную душу… душу-сестру…
— Да начхать нам на родственные души! Давай, валяй дальше! Да поживее!
— Действительно, плевать нам на душу-сестру!
— А может, она красивая, — задумчиво протянул Малыш, сидевший на тележке так, как сидят уставшие от жизни, обрюзгшие мужчины: свесив руки между ляжками и полуприкрыв глаза. На сей раз он притащил другую канистру на тот случай, если Пьер будет «плохо себя вести» и опять будет наказан; правда, он не смог закачать в канистру «горючку», как они здесь на острове называли дизельное топливо, а все потому, что эта проклятущая Мама разлеглась прямо у огромной железной бочки. Так что пришлось налить в канистру просто морской воды, но если залить ею раны на теле, то обжигать она будет не хуже горючки, зато воняет она не так гадко.
А Пьер не находил нужных слов, он словно онемел, стараясь изо всех сил забыть про дурно пахнущую канистру. Вот уже десятый день он на острове…
— Я и сам, наверное, тоже бы влип в такой вечер… Я бы тоже сыграл в игру в родственные души и попался бы на крючок точно так, как попался мой старикан. Да, влип бы тогда крепко… А ведь он этого никак не ожидал. Ей было тогда восемнадцать, ему — тридцать или чуть поменьше, он был женат. По внешнему виду он принадлежал к тому сорту мужчин, что так нравятся женщинам: эдакий красавец пират с длинными, развевающимися по ветру волосами, иногда он их, правда, перехватывал лентой, ну, вы знаете, либо на затылке, и тогда получалось нечто вроде конского хвоста, а иногда надо лбом лентой-банданой. Мужик он был здоровенный, слыл завзятым бабником, он часто отправлялся «налево», чтобы переспать с одной из соседок, но всякий раз любой из них он говорил: «Прощай, я должен идти» и возвращался домой, к жене, потому что жил за ее счет, и неплохо жил.
— А ты-то откуда все это знаешь?
— Ну, мне столько раз об этом рассказывали.
— Давай, валяй дальше…
— Моя мама в то время была очень недурна собой: мягкая, добрая, нежная, — но сама она как раз очень расстраивалась из-за своей внешности. Она считала, что никто никогда про нее не скажет «классная девчонка», а все потому, что была немного полновата. Да, правда, у нее тогда на заднице и на бедрах имелись лишние килограммы, а ведь именно зад и бедра прежде всего и замечают… Это уже потом, присмотревшись повнимательнее, можно было разглядеть чудесные зеленые глаза и ровные, красивые белые зубы, но только потом, когда было уже слишком поздно, когда создалось о ней мнение, что ее нельзя назвать красивой, когда человек уже думал, что ее подружки не должны опасаться, что она кого-нибудь из них затмит своей своеобразной красотой, своей прелестью. Короче говоря, моя мама, хотя и была на самом деле ужасная лапочка и милашка, не могла себе даже и во сне представить, что зрелые мужчины и молодые парни будут падать к ее ногам. Она вела очень тихую и размеренную жизнь, не зная никаких особых проблем, не впутываясь ни в какие истории; начало было положено хорошее: она поступила на сельскохозяйственный факультет, работала в цветочном магазине, и ее, наверное, в будущем ждали большие и светлые чувства, которые должны были завершиться удачным во всех отношениях браком. По субботам и воскресеньям она обычно отправлялась торговать цветами в ресторанчики, расположенные у морского побережья. Именно там она и увидела моего отца, ужинавшего в одиночестве, вернее, он первым заприметил девчонку в растянутой футболке с букетиком белых гвоздик в руках. Он ее подозвал, чтобы купить у нее один цветок и подарить ей, но около ресторанчика, на маленькой эстраде гремел какой-то рок-ансамбль, так что она не слышала, что он ей говорил, а он не слышал, что она отвечала. Он принялся что-то объяснять ей на пальцах, и своими гримасами и языком глухонемых ужасно ее рассмешил. Тогда он встал из-за стола, взял ее под локоток и повел в сторону кухни, но там гремели кастрюлями и сковородками, звенели тарелками и вилками так, что и там они не могли расслышать друг друга. Они спустились вниз по лестнице к туалетам. Место не слишком романтичное, но там по крайней мере можно было познакомиться. Моя мама, как и все девушки, любила болтунов. Ну а папаша мой, конечно, трепался в тот вечер так, как не трепался никогда, заливался соловьем; он говорил ей такие комплименты, которых она сроду не слыхивала: что он просто сражен, что она красавица, что это, конечно, совсем не повод, чтобы лезть к ней с поцелуями, если ему этого очень хочется, но если она не хочет… «Что со мной будет? — вздыхал он, лаская ее грудь, обтянутую футболкой. — Ты хотя бы свободна? Тогда у меня есть надежда…» Мама ответила, что она влюблена в одного парня и что они поженятся после того, как она защитит диплом. «Нет, это будет очень большая ошибка!» — заявил мой папаша и принялся теснить ее к туалетам, а потом просто втолкнул ее в кабинку, а белые гвоздики рассыпались по белому кафелю. Такова жизнь. Кто из них в данной ситуации был большим идиотом? Не знаю, но мне кажется, что оба сваляли дурака. После того как они перепихнулись в туалете, ему бы следовало вернуться к жене, а ей бы пойти под венец со своим парнем, но они, совершенно запутавшись, увязли в любовной истории. И дело было даже не в том, что мой папаша так уж любил тогда Нелли, мою мать, но он — самовлюбленный эгоист, ему нравилось без спросу вламываться в чужую жизнь, сводить женщин с ума, все в их жизни портить, ломать, крушить, а потом быстренько смываться под юбку к жене. Но только случилось так, что с моей матерью он напоролся на кость…
— На какую такую кость?
— Ну, это так говорят… еще говорят, мол, нашла коса на камень… Ну ладно, сначала все вроде бы шло как надо. Моя мать открыла для себя, что такое любовь, и ее зеленые глаза загорелись огнем, с каждым днем открываясь все шире и шире. Сначала в них словно искорки замелькали, а потом… Через месяц в них уже полыхало пламя; как говорят, моя мать тогда неважно выглядела, она казалась изможденной, похудевшей, почти спятившей. Она и вправду тогда едва не чокнулась, она была просто без ума от Марка. Она больше не виделась со своей матерью, она дала отставку своему жениху, да не просто с ним рассталась по-хорошему, а буквально вышвырнула его из своей жизни. От отца она получила в наследство моторную крейсерскую яхту, потихоньку ржавевшую и приходившую в упадок в тихой заводи на реке Руа. Вот тут-то о ней Нелли и вспомнила, потому что ей нужно было где-то обосноваться с Марком, от которого она просто голову потеряла. Она хотела отправиться с ним в путешествие в дальние страны. Она мечтала о том, что целый год они будут скитаться вдвоем, переживать приключения… о годе любви… Ну, он не возражал. Она хотела родить ребенка, и не через десять лет, когда уже будет старой, а он начнет изменять ей направо и налево с молоденькими девчонками, которых будет называть, как ее сейчас, лапочками и кисками, нет, она хотела завести ребенка немедленно, потому что хоть лет ей было и немного, она уже была достаточно женщиной, чтобы чувствовать, что ребенок — это хороший, надежный капкан для волка-одиночки, а мой отец и был именно таким волком-одиночкой. Мой папаша был тогда на все согласен, да и почему бы ему было не соглашаться, ведь эта история ему ничем вроде бы не грозила. Итак, он сказал: «Ну что же, семья, ребенок — это прекрасно!» Он даже соорудил в каюте яхты колыбель, но месяц проходил за месяцем, а она все никак не могла забеременеть, и он повез ее в больницу на обследование, чтобы узнать, в чем причина ее бесплодия: то ли у нее какие-то проблемы по женской части, то ли она пребывает в ступоре из-за каких-то явлений в психике, то есть дело не в самом теле, с ним-то все в порядке, а дело в голове. Ну, так и оказалось, что Нелли как бы находилась в заторможенном состоянии именно потому, что слишком сильно хотела ребенка, вот у нее ничего и не получалось. Папаша принялся ее уговаривать: «Все хорошо, Нелли, только не надо спешить, у нас будет ребенок, когда время придет, когда он нас сам выберет, когда мы будем далеко отсюда». Не знаю, что тогда поспособствовало тому, что Нелли хорошела день ото дня: любовь или что-то еще, быть может, жестокая ссора и разрыв с ее матерью, — но она прямо на глазах расцветала, превращалась в настоящую красавицу, она стала нравиться мужчинам, на нее начали обращать внимание, ей свистели вслед на улицах, от нее просто балдели. В июле исполнился год, как они были вместе и любили друг друга. Они покинули Гавр и по каналам отправились на юг. Они набили яхту водонепроницаемыми мешками с различными товарами (даже в колыбель напихали); товары были выбраны по вкусу Нелли, то есть это были клубни, луковицы и корневища цветов, тыквы, фасоль, соя, кукуруза; она, видите ли, предполагала, что все это можно будет продать неграм в Африке, куда она вознамерилась добраться. Разумеется, Марк-то понимал, что никаких негров они никогда в глаза не увидят, что их яхта — всего-навсего старое ржавое корыто, вернее, решето, на котором невозможно плавать не только по морям, но и по реке-то плыть опасно, но вот только он не знал, как об этом сказать Нелли. Сейчас, когда посудина вроде бы держится на плаву, винт вращается, а пасущиеся по берегам реки коровы не разбегаются при виде этой развалины, в страхе задрав хвосты, Нелли немного действовала ему на нервы, потому что постоянно донимала его расспросами по поводу того, в надежный ли банк и под хорошие ли проценты он положил деньги, предназначенные для путешествия. По ее мнению, он мог бы показать ей квитанции, но он почему-то этого не делал, вот она и беспокоилась, его же такое недоверие оскорбляло, ведь по его разумению, сумма-то была пустячная, так, ерунда, всего-то сорок пять тысяч! А для нее сумма эта вовсе не была пустячной, для нее это были целых сорок пять тысяч. Короче говоря, они стали ссориться и однажды вечером она расплакалась и даже пригрозила, что бросит всю эту затею с путешествием и его самого. К Рождеству они оказались на Роне, там, где начинались солончаки, и он говорил ей: «Видишь, Нелли, там вдали темно-синюю полоску у горизонта? Это море, Нелли, мы скоро до него доберемся». Увы, они так до него и не добрались. Они причалили к пристани на каком-то большом пруду, и для праздничного ужина Марк купил у сына местного смотрителя шлюза живых лягушек, в надежде, что Нелли их так приготовит, что пальчики оближешь, но она почему-то сочла, что это отвратительно, мерзко, гнусно, она принялась вопить, что любящий мужчина не заставляет любимую женщину жрать на Рождество гадких лягушек. Ну, она их и выбросила в иллюминатор, а Марк взревел, что следом за лягушками он выкинет вон и ее… На пруду они тогда были не одни, рядом с ними стояла большая парусная яхта, вся в пятнах ржавчины. Соседом их оказался какой-то испанец неопределенного возраста, ни молодой, ни старый, так, не разбери-поймешь, не сказать, что выдающийся красавец, но и не урод. И вот Марк, чтобы отвлечься, внести какое-то разнообразие и не коротать вечер под Рождество наедине с обозленной женщиной, пригласил этого случайного соседа встретить с ними Рождество, что служит еще одним доказательством того, что наша жизнь — это рулетка и что родственную душу не следует задевать по пустякам, что лучше не рисковать и не связываться, не ссориться из-за ерунды. Вот, например, взял человек да и купил лягушек на ужин, откуда ему было знать, что тем самым он загубит свою жизнь? Что он убьет свою судьбу, выстрелив ей прямо в сердце? Я так и вижу, как они провели это Рождество на пруду, как они сидели за праздничным столом вместе с испанцем в тот роковой вечер. Я это вижу так явственно, словно я там был. Потому что этот вечер стал роковым не только для них, но и для меня. Именно тогда и началась моя жизнь.