— Вы, я думаю, со всеми нашими заметными иерархами сталкиваетесь у этой… у сиятельной бабушки Юлитты Николаевны? Прелюбопытный салон. Я и рад бы в рай — очень этим миром интересуюсь, — да грехи не пускают! — докончил он с комическим вздохом.
Хованский пожал плечами.
— Вот нашел! Скука и ханжество, я думаю. Непостижимая старуха. Я ожидал, что она в теософию ударится, ну туда-сюда. Так нет, за православие схватилась. У нее и епископы, и архиепископы, и монахи, и прорицатели… Федька Растекай, говорят, бывает.
— Федька? Растекай? — заволновался Звягинцев. — Правда, Роман Иванович?
— Да. Я его там видел раза два. А ты напрасно, Алексей, удивляешься, что графиня не пошла в теософию. Ей там нечего делать, а не делать не в ее характере. И ханжества в ней капли нет. Разве когда нужно, — показное. Вот зять ее, старик Двоекуров, тот не прочь поханжить… Да графиня над ним власть забрала полную.
— Уди-вительно! — начал было что-то Звягинцев, но в эту минуту на террасу вошли Габриэль и Литта. Габриэль была уже в каком-то беленьком платочке на рыжих волосах.
— Мы идем на озеро, где поют, где гармоника, — восхищенно объявила она. — Юлитта Николаевна согласилась.
Хованский взглянул на них с удивлением.
— Да что вы! Ведь там пьяным-пьяно. Безумие. Теперь шагу вам одним за усадьбу выйти нельзя.
— Я с удовольствием пойду тоже, — сказал Звягинцев. — Охотно буду защищать барышень от дикарей… ежели таковые встретятся…
— С непривычки испугаетесь, — заметил Хованский. Но Звягинцеву загорелось идти.
— Роман Иванович, да пойдемте тоже с нами. Хозяин мне барышень не доверяет.
— Пожалуй, пойдемте, — сказал Сменцев. — Мало удовольствия получите. Далеко, и дорога пыльная. А дикари… как вы называете, — что их наблюдениями тревожить, они веселятся. Пойдемте, впрочем.
И он вышел за фуражкой.
Глава седьмая
МУЖИЧИЙ БАЛ
Дорога, точно, пыльная. В дождь тут грязь по щиколотку. Народ попадался редко. Только за полуразваленным черным мостом, ближе к деревне, подвывающие тоны гармоники стали явственнее.
— Ах, что это они играют? Что поют? Это они в деревне, значит? Может, хороводы водят? — волновалась легкомысленная Габриэль.
— Хороводов нет. Советую вам успокоиться, — оборвал ее Сменцев, впрочем, не резко.
Встретилась пожилая баба с девчонкой. Спешливо месила пыль босыми ногами, сапоги, громадные, тащила в руках. Подоткнула подол «хорошего» платья.
— Ты с праздника, Авдотья? — спросил ее Роман Иванович, когда она ему низко, «в особину», поклонилась. — С гостинцами?
Баба тотчас же радостно рассыпалась подробными, малопонятными для всех, кроме Сменцева, рассказами, торопливо стала развертывать смятый платок.
— Пирожка несу. Пирожка не отведаете ли? Пирог-то хороший, с ягодами.
Звягинцев и барышни не знали, как будет тактичнее: отказаться или взять у бабы кусок белой, толстой непропеченной булки, из которой, в разломе, торчали две бледные изюмины.
— Спасибо, Авдотьюшка, мы сыты, спасибо, — сказал Сменцев. — Неси гостинцы-то, дома, чай, рты найдутся. Да поторапливайся до ночи, путь не близкий.
Баба весело завернула опять свой пирог, распрощалась, накланявшись, и ушла.
— Боже мой! — взвизгнула вдруг Габриэль. — Боже мой! Мертвый!
В сухой канаве около дороги, под кустарником, лежал вверх пузом матерый мужик. Борода с проседью, а лицо багровое, в фиолетовый цвет даже ударяло.
Над мертвецом наклонились.
— Он дышит, — сказал Звягинцев. — Я боюсь, что это просто пьяный.
Сменцев нетерпеливо засмеялся.
— Да и бояться нечего, напился и спит, ведь ясно же. Оставьте его. Не беспокойте.
Пошли. Габриэль вздыхала.
— Какой ужас! А я думала — убитый…
Куча девок в ярких кофтах, сшитых чуть не «по-модному», показалась на краю дороги. Девки по временам однообразно визжали какую-то песню, замолкая враз. Три парня шли за ними, шли не очень твердо, и тоже тянули свое. Один подыгрывал на гармонике.
Остановились. Девки расселись на пригорке, за канавой.
— Что это они поют? — заинтересовался Звягинцев. — Подойдем — перестанут, жаль.
Но веселые поселяне, видимо, не смущались. Частили себе свое и, кажется, одно и то же. Вот и слова уж можно разобрать:
— Ах ты, Господи, — простонала Габриэль, — ах, что они поют, что поют!..
А песня весело продолжалась:
И еще веселее подстегивала ее скрипучая икота гармоники.
— Роману Ивановичу наше с кисточкой! — заорал один из парней, когда компания господ, невольно ускоряя шаги, проходила мимо. — А мы, значит, гуляем. По-хорошему нынче гуляем, не то чтобы что. По всей деликатности.
Другой парень, с гармоникой, подхватил и, кажется, некстати:
Господа уже отошли, а все за ними неслась, прискакивая на тот же лад, гармоника и слова последней песни:
— Ну и глупые песни, нескладные, глупые, гадкие, — обиженно шептала Габриэль, не смея почему-то сказать этого громко.
Роман Иванович предложил идти домой в обход. Предложил очень решительно. Поздно, солнце уже закатилось, да ему и некогда.
— Право, ничего здесь достойного ваших наблюдений не увидите, — сказал он Звягинцеву со своей чуть презрительной улыбочкой. — Лучше я вас полями к дому проведу.
Собрались повернуть. Но откуда-то сразу, из-под спуска вероятно, на дорогу вынырнула кучка сильно пьяных мужиков, бородатых, уже не парней. Они шли по дороге вразброд, покачиваясь, и потому их казалось очень много. В золотистом вечернем свете, на зелено-золотистом поле, вырезывались они четко и темно. Что-то орали, но, подойдя вплотную, замолкли и приостановились.
Вдруг один, вглядевшись, со стремительностью, с нежданной порывностью кинулся в пыль, прямо в ноги Сменцеву. Размашисто перекрестившись, нырнул головой к земле и глухо завопил:
— Прости!
Звягинцев растерянно пятился к канавке, Габриэль цеплялась за него. Литта с любопытством глядела на Сменцева.
— Прости!
— Бог простит, — сказал Роман Иванович равнодушно и ясно.
Мужик поднял голову и, все еще стоя на коленях, опять перекрестился на Сменцева с умилением, как на икону.
— И Бог, и ты прости!
— И я прощу, — так же ровно отозвался Роман Иванович, не двигаясь.
Мужик с усилием поднялся на ноги.
— Ну то-то же. Слышали, ребята? Простил.
— Слышали, чего. Он простит. Встрелся, значит, к часу тебе, — нелепо гудели мужики.
— Душа-то одна, — совсем неожиданно заключил прощенный, ударил себя для чего-то по бокам, и все они гурьбой двинулись дальше.
Звягинцев и Габриэль были уже на боковой дорожке. Литта немного устала. Ее догнал Роман Иванович.
— Испугал вас Федор-кузнец, Юлитта Николаевна?
Она отрицательно качнула головой.
— Богомольный человек, о душе все думает, ну и пьяница здоровый, — продолжал Сменцев.
Литта подняла глаза и сказала со злой насмешливостью:
— Чего богомольнее! На вас крестится.
Но Сменцев точно не заметил насмешки.
— С пьяного что ж спрашивать? — произнес он спокойно и тотчас же прибавил, немного тише:
— Я завтра уезжаю, Юлитта Николаевна.
Она ничего не сказала.
— Вернусь через несколько дней, может быть, через неделю. Извиняюсь, что гостью мою здесь вам подкидываю. Да я уж говорил Алексею.
— Вы не с ней уезжаете, значит?
— Боже меня сохрани. Я ее не звал, за ее фантазии не отвечаю, да вы и сами видите, что с ней серьезных дел иметь нельзя. Останется здесь, так вы… если будете разговаривать…
— Что — я? — резко обернулась к нему Литта. — Что вы меня предупреждаете? Я не знаю ни ее, ни ваших дел, да, по правде сказать, и не желаю в них входить.
Она ускорила шаги, догоняя Звягинцева и Габриэль.
— Какая вы вспыльчивая, — говорил между тем Сменцев тихо, наклонившись к ней. — Рассудите, — увидите, что сердиться не на что. А я приеду, тогда как следует еще поговорим.
Добрели до дома уже почти ночью, в молчании. Даже Звягинцев как-то осел и сник. Ботинки, что ли, ноги натерли.
У самого крыльца Габриэль неловко отстала и обернулась к Сменцеву:
— Так, значит, мне здесь быть, Роман Иванович?
И тотчас же почувствовала, что опять провинилась, нечего переспрашивать раз сказанное. Залепетала, путаясь:
— Я понимаю, верно, письмо это… по письму… заставляет вас…
— Письма, вами привезенного, я еще не читал, — произнес холодно Сменцев. — Прекратим теперь это таинственное совещание.
Габриэль осталась одна у крыльца Стройки. Вплелась в сени, а потом пошла блуждать по незнакомым коридорам. В этом доме все сразу точно проваливались, никого не отыскать.
Глава восьмая
ОТЕЦ ВАРСИС
На пути к станции Роман Иванович прочел наконец привезенное ему письмо.
Ничего неотложного в нем не было. Был адрес, которого он ждал, за которым все равно приехал бы в Петербург, не теперь, так через неделю.
Ну, неважно. Имеет адрес — поедет теперь.
Солнце вечерним золотом обливало песок, серые сосенки и тес новеньких дачек, когда Сменцев в тот же день подъезжал к Луге. В Петербурге он не останавливался, только с вокзала на вокзал переехал.
Без багажа, в той же синей рубахе, с толстой палкой в руках он был похож на гуляющего дачника; шел себе, не торопясь, по улицам запыленного городка. Старался держаться левее. Миновал несколько песчаных, кривых улочек, полузастроенных дачами. Вот, должно быть, и старое шоссе.
Пыльное, широкое. Дач не видно, а в ряд идут темненькие старые городские домики. Внизу лавки кое-где, — хлебная торговля, железная…
«На углу лабаз, а за ним домик диконький, двухэтажный, вдовы Якимовой. Квартирка самая приличная, из залы балкончик, весьма чисто»… было написано в письме.
Лабаз — вот он. А вот и домик диконький.
Роман Иванович, стукнув калиткой, вошел во двор.
— Кого вам? Чего надо? — неприветливо крикнула подтыканная баба, занятая мытьем какой-то лоханки.
— Здравствуй, милая. Я к постояльцу вашему, в гости. Дома ль?
— К батюшке? — смягчилась баба. — Да никак их нету, на прогулку вышли, воздухом пользуются.
Подумав, прибавила совсем ласково:
— Да вы к хозяйке пройдите покеда, к Домне Васильевне. Чай в беседке, в саду, оне пьют. С ними и обождите. Проводить, что ль?
Через минуту Роман Иванович сидел уже со вдовой перед стаканом крепкого чаю.
— Так, так, — говорила степенная старуха, помахивая обвязанной темным платком головой. — Очень приятно. Я, извините, с первого началу об вас подумала — студент. Ну, да и то сказать, студенты разные бывают.
— Мы с отцом Варсисом вместе студентами были, духовными. Он, как нездешний, сразу постригся и во иереи. А я еще вот гожу.
— Так. В молодости-то трудно это снести. Подвиг-то велик.
Молчаливая старица, тут же сидевшая за столом, вздохнула.
— А уж как я рада, что постояльцу такому квартирку сдала, уж и не сказать. Я под дачу ее, каким-нибудь таким, не сдаю. Она у меня — архиерею жить не стыдно. И зальца, и спаленка, все как должно. Келейника, вот, нет, да отец иеромонах все сам. А в отсутствие мать Матрения ходит, прибрать что. Странница она. Воздух же у нас вольный, — батюшка, отец Варсис, скоренько здоровьем поправится.
Из-за малинника показалась высокая, тонкая фигура монаха.
— Вот они и сами, — глухо сказала Матрения.
— Друг! Кого вижу! — закричал отец Варсис.
Сменцев поднялся ему навстречу. Смиренно склонился, принял благословение, потом друзья обнялись и трижды облобызались.
— Наверх я вам самовар велю подать, отпили мы, с гостем-то за чайком побеседовать захотите, — говорила Домна Васильевна. — А на ночь в зальце на диванчике им постелем.
В уютном зальце сидят друзья за столом. Поздно. Занавески спущены, две свечи на столе порядочно обгорели. Давно сладким сном почивает вдова Якимова, да и старица Матрения, конечно.
Стол не пуст. Хотя нет самовара, зато стоит бутылка отличного красного вина. Это уже вторая. У отца Варсиса всегда запас.
— Значит, Варсисушка, так и запомни, — говорит Сменцев. — И уж точности держись.
— Разве когда я, Роман Иванович, что забывал? Не исполнял? Вот уж второй раз, вы только кликнули: Варсис! Явись! — Я как лист перед травой.
У отца Варсиса молодое, белое с румянцем лицо. Иссиня-черные волосы недлинны, чуть волнисты. Круглую бородку, которая у него растет как-то из-под низу, он беспрестанно выглаживает, особенно когда смеется. Не русский; не русские глаза, маленькие, маслянистые, быстрые, похожие на черные смородины; и губы у него слишком ярки. Сложены бантиком.
— Я, Роман Иванович, точен как исполнительный комитет. Куда линию проведете, по линии и я. Пали пути мои к вам, и сказал я тогда в сердце моем: эй, держись сего человека. Ибо это король-человек. Да.
— Ну, разболтался. В меру ли пьешь?
Отец Варсис фыркнул.
— От этакого медока-то опьянеть? Масло от него только в душе, да экстаз некий умилительный. Будьте покойны.
— Листки, значит, мы с тобой до завтра просмотрим, и ты, после меня, свезешь их в Петербург, за Невскую заставу, к Любовь Антоновне. Она их возьмет и что нужно сделает.
— Это ведь не рыженькая? А рыженькой тоже показывать?
— Нет. Рыженькой там не застанешь. Вообще держи себя с ней, если случится, осторожно… И скромно, — прибавил он, хмуря брови. — Вот это еще, смотри. Знаю тебя. К юбке слаб. Говоришь, по первому моему кличу являлся, все бросал. А что бросал-то? Думаешь, мне неизвестно, какие там за тобой дома дела значились?
Отец Варсис хладнокровно усмехнулся.
— Есть-таки страстишка. Спорить не стану. Не всем святой жизни быть; а кому дано. Вам, например, дано, — я с вами не тягаюсь. Я цветочки придорожные люблю. Только, Роман Иванович, сами должны знать: от этой страстишки я с линии моей не сверну. Можно — ладно, а благопотребно воздержание — воздержимся; было бы ради чего. Там я, у себя, в монастыришке этом, разве рассчитывал оставаться? Ну, от безделья… проводил время, пока что. Селенье близко… Да и турчаночка там была одна, недалеко. Господь с ними, однако. Ждал все, что кликнете опять. Кликнули — вот он я. За вами не пропадешь. Куда сами выедете, туда и меня вывезете.
— Любовь Антоновне отдашь листки, ну, сколько она там найдет нужным, — останешься, только не дольше дней трех, — продолжал Сменцев, не отвечая. — Потом опять сюда. Надолго ли у тебя квартира снята?
— Да я на год, думаю, Роман Иванович. Полтораста всего, год-то. А сами видите, уютно, спокойно.
— Пожалуй. Теперь весь июль сиди здесь смирно. И пиши те листки, другие, для Пчелиного. Ты это умеешь. У тебя слог живой.
— Выходило.
— Помни только, общее как можно. Ничего чтобы ясного, против кого, за кого, без всякой определенности. Призывай вставать за правду, да так, чтоб по сердцу хватало, — и кончено. Встанут, тогда видно будет, куда путь указать. Разных там «аще» да «какожде» не бойся. Помни, для кого пишешь. А оно иногда полезно, и для трогательности, и для затемнения.