В дверь сенника осторожно зуркали. Пождали. Ещё торкнули. Сдавленный смех, кахи-кахи, голос Басенка, о здоровье молодой справляющийся.
— Княгиня в добром здравии, — заученно ответил Василий, натягивая шубу до носу.
— Доброе меж вами учинилось? — настаивал голос.
Василий не ответил. За дверью шла весёлая возня, и другой голос, Василий узнал Старкова, шутливо угрозил:
— А коли доброго не учинится, бояре и гости разъедутся в печали, пировать не станут!
— И откликаться не хотят! — Это, кажется, Митька Шемяка. — Знать, учинилось любо!
— Нестройно запевая, молодые бояре удалились опять к столам.
Разбуженная ими Марья повернулась к мужу, прижалась телом к телу.
— Теперь я над тобой во всём властная, а ты надо мной, да?… Да, сладкий?
— Откуда это салом бараньим пахнет? — чуждо спросил Василий. — От тебя нешто?
— Меня в бане четыре свахи мыли, — обиженно возразила она.
— Значит, не отмыли, — с насмешкой бросил он, зевая от усталости.
— Давай ещё доброе учиним? — попросила она.
— Что, очень хочешь?
— Да! — жарко дохнула в ухо.
— Верно? Хочешь?
— М-м… очень!.. Поимушка мой!
И опять бахмур мутный низошел на него. Не хотелось говорить, отвечать на её поцелуи, только скорее освободиться от разрывающей чресла, тугой бьющейся тяжести. Марья под ним мелко поохивала и была как бы в забвении.
Василий зарычал в облегчительной муке и тоже мгновенно заснул. И сразу сон ему: будто стоит он на берегу Красного пруда, держит Настеньку за шёлковый репеёк косы. И ничего больше. Держит- и всё. Саму её не видит, только — хвостик шёлковый, гладкий, а сердце отчего-то так заломило, будто бежал сюда от самого Васильевского луга… Но кто-то в бок толкает, репеёк вырвать хочет. Так жаль выпускать его из пальцев, а надо. Почему? Не хочу!
Открыл глаза- Марья с титьками кожаными висит над ним: слышь, чего-то на дворе деется, бранятся аль что? Снаружи слышались возбуждённые голоса. По окнам метались отсветы факелов.
Счастье не курочка, подумал Василий, не прикормишь.
С уходом новобрачных пиршество занялось в новую ярь. Забулькали меды и вина, полнились всклень кубки и ковши, качалась вдоль длинных столов хмельная волна веселья.
Софья Витовтовна выпила ещё чашу и поднялась. Она не произнесла ни слова, но сразу же оборвались все разговоры, только в дальних сенях и повалуше, где располагались люди мизинные[71], стоял ещё лёгкий гул. Но пошло от одного гостя к другому: нишкни, великая княгиня глаголит. И замер весь великокняжеский дворец, так что слышно было, как потрескивают свечи.
Она была страшна в алом струящемся сояне — сарафане распашном, с искажённым нахмуренным лицом. И голос её притворно весёлый не вязался с грозным выражением.
— Плясать хочу! — объявила. Обвела взглядом княжий стол: — Ну-ка, племянничек, давай со мной?…
Все испуганно уставились на Василия Косого. Тот, побледнев, встал из-за стола.
— Поди-ка, со старухой и выходку сделать не сумеешь? — насмехалась Софья Витовтовна. — Покажи, каков ты мастер землю ногами ковырять.
Они приближались друг к другу в затаившейся тишине. Василий Косой распахнул зелёный терлик — кафтан с перехватом и подбоченился, как и впрямь собираясь в пляс. Золочёный пояс с висячими дорогими каменьями открылся взорам всех присутствующих.
Скоморохи дохнуть боялись, не то что в бубны бить.
— Если тать похитит пояс золотой с многоцветными каменьями, что должно сделать по Русской правде[72]?
Хоть и неожидан был вопрос, но ответы от захмелевших бояр Софья Витовтовна получила без промедления:
— Убить на месте татьбы…
— И ничего за это не будет, как за убийство собаки…
— И не токмо по Правде Ярославовой…
— Верно, и по христианским законам, кои из Византии к нам пришли.
Не дожидаясь, когда снова установится тишина, Софья Витовтовна с удивительной для её толщины ловкостью ухватилась за пояс Косого и сорвала его так, что звенькнули друг о друга смарагды и аметисты, золотые застёжки.
— Ах! — одним общим выдохом пронеслось по палате.
Шемяка вскочил так резко, что загасил несколько свечей в стоявшем перед ним шандале. В немом оцепенении все смотрели, как от чёрных голых фитилей потянулись затухающие струи, распространяя над столом дурной запах.
Тогда ростовский наместник Пётр Константинович Добринский громко сказал:
— На брате твоём пояс Дмитрия Ивановича Донского.
— И я то свидетельствую, — поднялся во весь свой богатырский рост Захар Иванович Кошкин.
— Да, истинно… многим то ведомо… — загудели за столом. — Нарядился в чужое да ещё фрякается[73], нос подымает.
Пелагея загигикала, завизжала с плачем обиженным:
— Его в приданое за мной дали!
Шемяка махнул на неё, как на муху. Невестка смолкла, утирая слёзы рукавом.
— Я не крал татаура, — трудно, с остановками выговорил Василий Косой.
— Но ты-то знал, таинник, чей он на самом деле? — тыкала поясом Софья Витовтовна в лицо племяннику.
— Брат, уйдём отсюда! — крикнул Шемяка. — Тут вас нарочно позорят при всех! Но ты, княгиня, спокаешь-ся! Вспомнишь ты ещё этот час.
— Аред[74]! Иди прочь отсюдова, племя бесстыжее! — ещё громче Шемяки кричала Софья Витовтовна, не обращая внимания на Патрикеевича, который пытался унять её, ловил за руки и даже вскрикивал в волнении что-то по-литовски.
Опрокинулась длинная скамья, отчего другие гости, сидевшие на ней, повскакивали тоже. Покатились, разливая пиво и меды, кубки и чаши, раздался звои падающей на пол посуды.
Следом за Юрьевичами в повалуше и санях тронулись все галицкие бояре, дружинники и слуги.
Известно, добрая свадьба — неделю. И эта не была исключением. Всю седмицу не прекращалась попойка во здравие молодых, однако многие лепшие[75] люди — служилые князья, воеводы, нарочитая челядь — под разными предлогами покидали её до времени. Особенно усилилось бегство со свадьбы, когда гонцы стали доставлять вести о бесчинствах Юрьевичей. Как покинули они свадьбу, благоразумие подсказывало им, что в осином гнезде московском лучше не давать волю гневу, как бы ни был он справедлив и безмерен. Но миновав московские рубежи, братья дали волю ярости: ярославские сёла и деревни жестоко пограбили, жесточе татар — зачем, дескать, к Москве прислоняетесь, а сторону звенигородского князя, отца нашего, держать отказываетесь!
— Эх, матушка! — только и вскрикнул с упрёком Василий Васильевич, узнав, что произошло на свадьбе. — Ведь они мстить будут!
Как ни часты на Руси смуты, межкняжеские которы[76], но привыкнуть к ним нельзя, не страшиться их невозможно.
Глава четвёртая 1434 (6942) г. ГОРДЫНЯ. СМУТА. ЗЛОДЕЙСТВО
После посажения на престол и женитьбы всё стало представляться Василию в ином свете — и Орда больше не грозила, и дядя не казался супостатом, и мать столь самоуправной.
Марья Ярославна каждодневно утешала его своей красотой, а еженощно — ласками и словами горячими. Василий постепенно научился даже и отвечать ей, когда она над ним в постели хлопотала.
Стало ему казаться, что всего он достиг легко и будущее сулит ему быстрое исполнение всех упований. Неопределённые мечтания зароились, от тщеславных помышлений голова шла кругом, вихрь рождался в душе, если пытаться представить себе грядущую судьбу: станет, как отец, а может быть, как дед Дмитрий Иванович Донской! Да и мало ли за ним славных пращуров — Александр Невский, Андрей Боголюбский!..
Хоть и зыбки были стремления, но дерзостны и высоки. Столь дерзостны и столь высоки, что страшно думать о них, не то что проговориться кому-нибудь, хоть бы и собственному духовнику.
Но утаивать не то же ли, что лгать? Грех большой, ибо отец лжи — сатана.
Почувствовав неладное с собой, Василий попросил: Антония принять у него исповедь. В великокняжеской крестовой церкви Антоний начал читать обычное: «Се, чадо, Христос невидимо стоит…» — а Василий всё ещё пребывал в сомнении: грешен-то, да, грешен, но в чём его главная вина перед Господом? Сделав глубокий поклон в сторону иконостаса, он подошёл к аналою, склонил голову перед святым Крестом и Евангелием. Антоний накрыл ему голову епитрахилью. Они были вдвоём в маленькой семейной церкви, но всё равно Василий говорил вполшепота:
— Исповедую Господу Богу моему пред тобою, отче, вся моя бесчисленная прегрешения, яко сотворих до настоящаго дне и часа, делом, словом, помышлением. Ежедневно и ежечасно согрешаю неблагодарностью к Богу за Его великий и безчисленныя мне благодеяния и всё благое промышление о мне, грешном…
Антоний задавал привычные вопросы, Василий безбоязненно каялся в повседневных проступках — празднословии, соблазнах, многоспании — во всём, в чём согрешал делами, словами, чувствами душевными и телесными.
После покаяния духовник читает разрешительную молитву, но нынче он что-то медлил, будто ждал каких-то трудных признаний. Наконец задал ещё один вопрос голосом тихим и ласковым:
— Сын мой, нет ли у тебя греха, в котором совестно признаться. Может, ты забыл о чём-то покаяться?
Впервые так откровенно вторгался в душу Антоний. Он перед исповедью почувствовал, что пришёл покаяльник с чем-то мучающим его и в тайне хранимом. Готов был в какой-то миг признаться, да вдруг затворился.
— Нет, отец, не забыл… Только в сомнении я: грех лн тайным помыслам предаваться, хотя бы помыслы эти смелы и высоки?
— Коли считаешь ты сам, что смелы и высоки, значит, уже возгордился ты. А гордость — начало греха. С неё начинаются поступки, противные закону Божию, в ней находят свою опору. Самомнение есть великая мерзость перед Господом Богом. Гордость через Люцифера, низверженного за неё с Неба в преисподнюю, потом вкралась в первозданного Адама, который тоже возгордился и был за то изгнан из рая. Самомнение и самоугодие может навлечь толпы бесов не только на отдельную душу, но и на целые народы. Богоизбранный народ иудейский за гордынность свою, за презрение к другим лишён благодати богоизбранничества и распылён по свету.
Василий поднял наполненные жаркой влагой глаза:
— Но как исцелиться от этого? — спросил беспомощно.
— Невозможно исцелиться, если не оставишь всех помышлений о своей предпочтительности и избранности. Начало гордости — тщеславие, средина её- уничижение ближнего и самодовольство в сердце, а кончается всё отвержением помощи Господа, упованием на свои силы, бесовством. Не возвышайся, но помни: многие, будучи даже святыми, свержены с Неба, лишены того, чем уже владели.
На этом и закончили. Кающийся попросил прощения, духовник отпустил грехи чада своего властяю, данной от Бога, Но остался Василий без освобождения от груза томительного, без исцеления от болезни, с которыми покидаешь духовную лечебницу. Проводив Антония, он опустился на колени перед иконостасом. Горела лишь одна лампада, отбрасывая слабый свет на лики Спасителя, Божьей Матери, Николая Угодника. Долго, пока не зазвонили ко всенощной, молился Василий, упрашивал простить его за то, что поддался дьявольскому соблазну, забыл в опьянении удач и земных радостей, что без помощи свыше человек, что челнок в волнах своевольных, ибо сказано Христом: «Без Меня не можете делать ничего», — и благодарил Спасателя за очищение души от ослепления, за испытания, которые наконец-то позади. И не мог знать Василий, что самые-то тяжкие бедствия Провидением ещё только будут ниспосланы, что корить себя и вымаливать прощение будет он очень скоро с ещё большим отчаянием, в истинном упадке духа.
Из серых туч веялся мелкий сухой снег, наверное, уж последний в эту зиму. Невесомый, словно пыль, он не успевал лечь на очищенные и обметённые ночью булыжники Соборной площади. Его взмётывали копыта многих лошадей, верховых и упряжных, врывавшихся в Кремль через Боровицкие, Никольские, Фроловские ворота.
Приезжавшие сдавали лошадей для пригляда слугам, а сами торопливо поднимались по высокому Красному крыльцу великокняжеского дворца.
В харатийной палате, где хранились наиболее ценные харатии-межкняжеские договорные грамоты, посольские документы, важные письма иноземных государей и где собирались лепшие люди княжества по особо важным случаям, сидели пришедшие сюда сразу после заутрени великий князь Василий, Софья Витовтовна, владыка Иона и ростовский наместник Пётр Константинович Добринский.
Добринский прискакал в Москву ночью, велел сенным боярам немедленно будить великого князя и Софью Витовтовну. Когда те вышли из опочивален, огорошил их известием: князь Юрий Дмитриевич идёт на Москву войной, полки его уже под Переславлем-Залесским.
Безотлагательно, ещё затемно разослали гонцов по — ближним городам и весям.
Созванные не заставили себя ждать. Князья, бояре, воеводы, наместники городов и волостей, входя во дворец, копились в думной палате. В напряжённом молчании рассаживались на скамьях — перемётных, что откидывались от стен, передаточных о четырёх ножках — на большие сборы была рассчитана палата.
— Чтой-то Ивана Дмитриевича Всеволожского не видать? — спросил с ухмылкой Иван Ощера.
Никто не отозвался ему, только отец его Дмитрий Сорокоумов метнул строгий взгляд на балагура.
Все уже знали, что Всеволожский отъехал от великого князя. Побежал сначала в Углич к дяде Василиеву Константину Дмитриевичу, но тот не захотел портить отношения е племянником и не принял беглеца. И тверской великий князь Борис Александрович отказал, чтоб не думали, будто Тверь- проходной двор или, того хуже, пристанище для недругов Москвы. А вот в Звенигороде опальный боярин нашёл самый радушный приём. Князь Юрий ни единым словом не попрекнул его, что в Орде для Василия старался.
Почти все знали и о том, что двоюродные братья великого князя Василнй Косой и Дмитрий Шемяка поклялись отомстить за обиду, нанесённую им на великокняжеской свадьбе. И намерения их отца Юрия Дмитриевича были ведомы всем, так что не трудно было понять, зачем спозаранку подняли всех на ноги. Однако до времени все помалкивали, ждали слова великого князя.
Стены этой палаты слышали в 1380 году голос Дмитрия Донского, который, узнав, что идёт Мамай, осени требует, решительно заявил: «Будем биться с Ордой многоглавой!» И сын его Василий Дмитриевич в 1395 году при известии о нашествии на Русь грозного Тамерлана, собрал здесь военный совет, сам возглавил встречный поход в Степь. Как нынче будет? Оденет ли доспехи, возьмёт ли в руки меч новый великий князь?…
Ждать долго не пришлось. А военный совет не состоялся. Вышел Василий Васильевич. На стратига не похож… По-юношески скудобородый, но для важности пытающийся всклокочить бородёнку, чтоб комковата выглядывала, одет не по-княжески, словно только с постели: золотом шитый с низаными кружевами опашень[77] внаброску на плечах, охабнем[78], без станового кафтана, прямо на тельную низовую сорочку. Сел на самый краешек резного кресла царского, будто ждал, что вот-вот сгонят. Долго молчал, а когда закончил борение с нерешительностью и страхом, молвил вполголоса, внятно:
— Князь звенигородский и галицкий Юрий Дмитриевич идёт на нас. Но мы с матушкой и владыкой Ионой порешили, что негоже мне с родным дядей ратоборствовать, будем мир искать. Направим к нему послов, кои сумеют с ним ласково поговорить, Фёдора Лужу и Фёдора Товаркова.
Лёгкое беспокойство зародилось в палате: кто-то досадливо ворохнулся, кто-то перекинулся понимающим взглядом с единомышленниками. Заметив это, Василий Васильевич счёл нужным добавить:
— Ведь сказал Христос: «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими».