ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы) - Бежин Леонид Евгеньевич 15 стр.


Мне оставалось лишь подтвердить:

- Да, вы правы. Секретарь.

- Ведете протоколы, составляете всякого рода отчеты. – По его голосу невозможно было понять, кажется ли ему важной моя секретарская работа или он не придает ей ровным счетом никакого значения.

- Что-то в этом духе...

- Рассылаете уведомления об очередной встрече. Ну, и многое чего еще.

- Совершенно верно.

- А есть ли у вас… любовь? – спросил он, не испытывая никакого смущения и словно не подозревая, что подобные вопросы не задают просто так, без особого права на откровенность собеседника.

Я счел за лучшее свести все на шутку:

- Любовь? Ну, разве что к плохой погоде. Но ее любят все в нашем обществе.

- Думаю, что все-таки есть исключения… - произнес он скороговоркой, как на сцене произносят реплику в сторону. – Ну, а кроме плохой погоды?

- Я люблю свои книги, старинные журналы, барометр, который висит у меня за окном… - перечислял я, чувствуя некую зависимость от того, насколько удовлетворит его этот перечень.

- Хорошо, хорошо. И вообще вы чучело, как иногда себя называете. – Я услышал по его голосу, что он в темноте снисходительно улыбнулся. - Лицо, пославшее меня, мне о вас рассказывало. Да и не только о вас, но и ваших единомышленниках, благородных любителях дождей и туманов. Судя по всему, общество переживает не лучшие времена, а ведь оно последнее в истории, как вы сами говорите. Жаль было бы, если б оно исчезло, повторив печальную судьбу своих предшественников. Надо этому как-то воспрепятствовать и помешать. Во всяком случае, попытаться. Собственно, в этом причина моего появления.

- А что это за лицо, если не секрет?

- Лицо влиятельное и могущественное, но еще не настало время ему себя открыть. Мир для этого еще не созрел, - сказал он так, словно готов был сейчас же забыть об этих словах, как забывают о брошенной вскользь шутке, или сделать вид, что вовсе их не произносил.

- Что ж, будем ждать, когда время настанет, - в том же шутливом тоне заметил я.

- Может быть, в шахматы? – спросил он, явно желая меня чем-то занять, а может, и отвлечь после того, как подвергнул испытанию мою откровенность.

- Охотно.

Мы придвинули к себе шахматный столик и заново расставили фигуры.

- Как возникло общество и кому принадлежит идея его создания? – Гость, игравший белыми, почему-то задумался над первым ходом.

- Идея? Моему отцу. Он был метеорологом.

- … Ваш отец… ваш отец… - отозвался Гость из темноты. – Насколько я знаю, он считал, что некогда, во времена великих мистерий древней Греции, Египта и Месопотамии, разговоры о погоде, которые мы сейчас столь свободно ведем, были возможны только между посвященными – точно так же, как игра в карты, считавшаяся сакральной. Это уже потом все это приобрело массовое распространение и измельчилось, опошлилось, стало банальным.

Я хотел спросить, откуда моему Гостю известно мнение отца, но он предупредил мой вопрос и задал собственный:

- А чем еще он занимался помимо метеорологии?

- Его многое интересовало.

- К примеру?

- Ну, всякие неразрешенные загадки истории. К примеру, он доказывал, что царство пресвитера Иоанна – не вымысел и не легенда: оно действительно существовало.

- Царство пресвитера? – Казалось, что Гость намеренно не позволил себе выдать свой собственный особенный интерес к данной теме. - Как же это можно доказать? Насколько мне известно, достоверных исторических фактов, которые бы это подтверждали, попросту нет. И археологи ничего не нашли. Да и где искать-то – в Африке, в Индии, Средней или Центральной Азии?

- Отец был убежден, что в горной части Азии.

- На чем же основывалось его убеждение?

- На климатических данных. По его мнению, они свидетельствуют в пользу историчности царства. Он исходил из того, что климат царства резко отличался от климата соседних царств, иначе не были бы возможны все те чудеса, которые так поражали воображение людей той эпохи, современников крестовых походов.

- Климатические данные? Это что-то новое. Ваш отец не оставил какой-либо работы на эту тему?

- Он кое-что публиковал в «Метеорологическом вестнике», но это лишь разрозненные заметки. Он долго собирался приступить к большой работе, но так и не начал ее. Вообще он скорее практик, чем теоретик. Вам лучше было бы поговорить об этом с моей сестрой, но, к сожалению, она сейчас далеко, в другой стране.

- А я знаком с вашей сестрой. И она даже просила передать вам привет. – Он опустил глаза, словно ему не надо было меня видеть, чтобы представить всю степень удивления, вызванного этим признанием.

Я и в самом деле удивленно воскликнул:

- Как?! Вы бывали в Гоа?

- Проездом. Видите, я не только помогаю вашему брату показывать фокусы, но и сам я – в некотором роде фокус, наведенный на стену луч волшебного фонаря. Впрочем, как и все мы, наверное…

- Расскажите о сестре. Я так мало знаю о нынешней жизни Евы. Пожалуйста, расскажите. – Я невольно пожалел о том, что нас не слышит Цезарь Иванович, верный поклонник Евы, так же как и я жаждущий хоть каких-то подробностей о ее нынешней жизни.

- Что ж, она прекрасно устроена, всем довольна, живет в старинном замке с садом и видом на горы. По саду гуляют ручные пантеры, - заметил он якобы вскользь и снова опустил глаза, чтобы не быть свидетелем моего удивления. - Кстати, она просила передать вам карту, чтобы вы вернули ее в библиотеку.  Кажется, ее пропажа вызвала там изрядный переполох. Вашей матушке даже звонили по этому поводу… м-да… – Расстегнув дорожный саквояж, Гость достал оттуда и протянул мне сложенную вчетверо карту с оттиснутым на полях библиотечным штемпелем.

- О, я вам очень признателен! – не мог я не воскликнуть, хотя предвидел, что он с уклончивостью воспримет мою благодарность.

Так оно и оказалось.

- Пустяки, пустяки. Мне это ничего не стоило. – Мы помолчали, как бывает в тех случаях, когда нужно найти новую тему для разговора или вернуться к чему-то сказанному ранее. - А вы, однако, так любите вашу сестру, - наконец произнес Гость с таким неуловимым выражением, словно его ничуть не удивило бы, если б и помимо сестры нашелся кто-то, кого я столь же преданно и пылко люблю.

Глава двадцать восьмая, повествующая о моей любви к маленькой Эмми

Я влюбился в маленькую Эмми, когда еще ехал на нижней полке купе или, иными словами, был женат, хотя жена ни о чем не догадывалась и не подозревала. Иначе, конечно же, воспользовалась бы поводом разоблачить, восторжествовать, бросить мне еще один язвительный упрек из того множества упреков, которые сыпались на мою голову. Назвала бы старым сатиром, соблазнителем невинных, эротоманом и проч., проч. Да и сам я не мог заподозрить, что способен влюбиться в столь юное существо. Влюбиться в совсем еще девочку, болезненно хрупкую, словно прозрачную, с обведенными синевой огромными серыми глазами, свисающими по обе стороны лба, сложенными вдвое косами, большим, слегка искривленным (загнутые вверх уголки) ртом и молочно-розовой ямочкой на затылке.

С первого взгляда она, пожалуй, была некрасива, даже казалась дурнушкой из-за несколько растянутых, утрированных, нарушающих пропорции лица черт (большой рот и огромные глаза тому хороший пример). Но второй и третий взгляд открывал в ней ангельскую красоту, неуловимую, ускользающую, призрачную, как некий мираж, ткущийся из зыбкого дрожания воздуха. И нужно было только не потерять этот мираж, не позволить взгляду сместиться с нужной точки или самой Эмми повернуться, чуть отклониться в сторону.

Не позволить, чтобы красота не исчезла.

Так и художник, отыскав единственно нужный ему ракурс, велит своей модели замереть, застыть, не шевелиться, чтобы успеть запечатлеть карандашом возникший прихотливый образ (а уж потом разрешает поворачиваться, наклоняться, вставать и даже ходить по комнате).

Мать Эмми, несчастная и безутешная вдова, как она сама себя называла, вольнослушательница наших собраний, часто брала ее с собой, хотя из-за юного возраста Эмми не могла в них участвовать (уставом это разрешалось только после восемнадцати, а ей было всего двенадцать). Она сидела возле двери, наполовину скрытая широко распахнутой створкой с начищенной медной ручкой и золотистым обводом по выпуклому овалу. Сидела спиной к изразцовой печке, позволив себе слегка побаловать уставшие ноги – так, что носки оставались в башмаках, а пятки чуть-чуть возвышались над ними (при этом было заметно, что чулки на пятках у нее аккуратно заштопаны), и поначалу добросовестно пыталась слушать.

Слушать главным образом потому, что ее удивляло, как это взрослые, почтенные люди могут подолгу разговаривать о дождях, облаках, искрящемся в воздухе инее и ранних заморозках, выбеливающих пожелтевшую траву. Но вскоре ее переставали занимать обсуждаемые нами предметы, внимание рассеивалось, а то и вовсе улетучивалось, и она успешно соревновалась с Цезарем Ивановичем в блуждании взглядом по потолку, вслушивалась, как жужжит между пыльными стеклами золотисто-фиолетовая муха, и усиленно старалась не зевнуть, на всякий случай заграждающим жестом приблизив ко рту ладошку.

Иногда она делала вид, будто усердно вписывает что-то в блокнотик, лежавший у нее на коленях, -  что-то необыкновенно умное, глубокомысленное и значительное, хотя на самом деле просто заштриховывала подряд все клеточки бумаги, рисовала крестики, нолики и кружочки. Иногда доставала зеркальце из вышитой бисером сумочки (там еще хранились мелки, цветные стеклышки и несколько монет, составлявших все ее баснословное, немыслимое богатство). И тогда по головам всех сидевших за столом пробегали солнечные блики, заставляя кого-то сладко зажмуриться, а кого-то заслониться козырьком приставленной ко лбу ладони и даже погрозить ей пальцем, разумеется шутливо, поскольку Эмми все любили.

Мать Эмми не раз присылала ее ко мне с запиской о том, что не сможет быть на очередном заседании.

Когда из прихожей слышался звонок и доносился голос жены: «Ах, это ты, мое дитя! Да, да, он дома. Проходи»,  я радостно поднимался ей навстречу, приветственно вскидывал руки, гладил по голове и целовал в лоб. Затем усаживал на диван так, чтобы свет от лилового абажура не слепил ей глаза, и угощал припасенными к этому случаю конфетами, разноцветными леденцами в круглой жестяной коробке, которые Эмми очень любила, просто обожала. «Вам от мамы записка. Пожалуйста, прочтите», - строго говорила Эмми (у меня дома она всегда называла меня на вы) и, прежде чем взять первый леденец, протягивала мне не одну, а две сложенных вчетверо бумажки, с нетерпением ожидая, какую из них я выберу.

Если я тянулся к той, читать которую было нельзя (строжайше запрещено!), Эмми с ужасом отдергивала руку и прятала записку в карман, готовая к отчаянной борьбе на тот случай, если я попытаюсь силой ее отнять. Уж не знаю, что в ней было написано, но написано явно не матерью, а ею самой. Если же я выбирал ту, читать которую разрешалось, Эмми старалась не показать, что разочарована в моем выборе. Она растягивала кончики губ в улыбке, которую тотчас же прятала, и безучастно протягивала записку мне на ладони.

 «А, записка! Наверное, что-то очень важное. Давай, давай сюда», - с напускной серьезностью просил я и, хотя заранее знал ее скудное содержание (мать Эмми сообщала о причине своей неявки, как она выражалась), делал вид, что внимательно вчитываюсь, лишь бы при этом украдкой посматривать на Эмми, издали любоваться ею. Та же катала языком за щекой красный леденец (почему-то всегда начинала с красных), болтала ногами и, не скрывая любопытства, озиралась по сторонам: не появилось ли среди хорошо знакомых ей вещей (барометра, письменного прибора, сафьянового бювара) какой-либо новой, занятной вещицы?

  «О, какая идиллия!» - с иронией восклицала жена, заглянув к нам в комнату. Она намеренно выбирала такой момент, когда воцарялась полная тишина, словно в том, что мы так откровенно затихли, ей грезилось нечто предосудительное, побуждающее к тому, чтобы нас на чем-то поймать и застукать. И на ее лице застывало выражение принужденной умильности, вызванное тем, что меня – вопреки ее явному стремлению – не в чем было уличить.

Да, совершенно не в чем, любезный читатель, – разве что в любви к детям, детям вообще, всем без исключения, таким милым, забавным (пока не начнут подрастать, особенно вредничать, шалить и капризничать), но эта любовь совершенно естественна и невинна, особенно для тех, кому судьба так и не подарила радость отцовства.

Глава двадцать девятая. Чем хорошая погода хуже плохой

После того, как нас покидала жена, и перед тем, как я отправлял Эмми домой, нам с ней удавалось немного поговорить. При этом Эмми не позволяла мне ни о чем ее спрашивать, поскольку терпеть не могла вопросы, обычно задаваемые взрослыми детям: «С кем ты дружишь?» - «Какие у тебя отметки в школе?» - «Какие ты любишь конфеты?» Вся эта чепуха заставляла ее скривиться, зажать между носом и верхней губой кончик косы, придавая ей сходство с усами, и бессмысленно улыбнуться, чтобы выглядеть глупенькой, а то и вовсе отвернуться и показать язык. Нет, Эмми предпочитала именно разговор, равноправный обмен репликами (мнениями) – это позволяло ей самой почувствовать себя взрослой. Но неподдельный, по ее выражению, разговор получался не всегда, поддельный же  она решительно отказывалась продолжать и тогда задавала мне вопросы, самые разные, заготовленные заранее и возникшие неожиданно, вдруг под влиянием чего-то увиденного или услышанного.

Однажды Эмми спросила, пытаясь разрешить одно из недоумений, вызванных собраниями нашего общества: «А чем хорошая погода хуже плохой?» Я рассмеялся тому, как по-детски наивно и в то же время точно был поставлен вопрос. «Видишь ли, хорошая погода нравится всем, а это всегда банально. Плохую же погоду понимают и ценят немногие, избранные, поскольку в ней заключено нечто особенное, необычное». И я стал подробно объяснять ей, в чем разница между хорошей и плохой погодой, радуясь, что обрел такую внимательную слушательницу.

 Если  матери нужно было в середине заседания нас покинуть, чтобы успеть куда-то по делам (оформляла  у нотариуса наследство, завещанное умершим мужем), она просила меня проводить Эмму домой: «Пожалуйста. Вы меня очень обяжете, а я вас отблагодарю». Под благодарностью подразумевался кусок пирога с черничной начинкой под ромбовой решеткой из подрумянившегося теста или вязаная наволочка в шахматную клетку для маленькой диванной подушки (такие наволочки вязала только она одна во всем городке).

Разумеется, я соглашался и после заседания брал Эмми за руку, но она вырывала ее, и меж нами начиналась борьба, поскольку ей хотелось непременно идти со мной под руку, как взрослой, как настоящей даме. В конце концов я уступал, и мы чинно шествовали по улице до самого ее дома, поднимались на крыльцо, и я открывал доверенным мне ключом дверь.

После этого я отдавал ей ключ со словами: «А теперь запирайся и жди маму. Только никому не открывай». «Я боюсь оставаться одна», - отвечала она, и мне при всей моей искушенности было трудно определить, действительно ли Эмми боится или это лишь предлог для того, чтобы заманить меня в гости.

Сопротивлялся я этому недолго, поскольку мне и самому хотелось еще побыть с ней, наедине, без матери и вообще без посторонних глаз, поскольку жили они вдвоем и родственники их почти не навещали, опасаясь, что по бедности они станут просить. Эмми вела меня в свою крошечную угловую комнату с полукруглым окном, усаживала на единственный стул как гостя, чье присутствие обязывает, требует надлежащих церемоний, даже некоторой чопорности и не позволяет сразу предаться шумным играм, возне и беготне.

Однако побыть гостем мне разрешалось совсем недолго (затягивать было нельзя), и вскоре из гостя я превращался в друга, самого лучшего, преданного и испытанного, хотя и взрослого. Взрослого, но не стесняющего свободу, не создающего ограничений и запретов и поэтому равного по положению, несмотря на различие в возрасте. Кроме того, на этого подставного взрослого можно будет списать свою вину, когда явится настоящий взрослый, то есть строгая мать, поэтому он вдвойне полезен и ценен.

Назад Дальше