ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы) - Бежин Леонид Евгеньевич 9 стр.


Отцу не хотелось разочаровывать нас. И он согласно кивал, обещая, что все, конечно же, так и будет, как мы себе представляли, как нам грезилось в разгоряченном воображении (шар поднимается выше и выше, а в приборах что-то посверкивает и попискивает). Сам же как-то не спешил с покупкой, откладывая ее на неопределенное время и в ответ на наши нетерпеливые вопросы неизменно повторяя: «Теперь уже совсем скоро. На следующей неделе». Между тем следующая неделя наступала, а отец вновь не торопился с выполнением обещанного, что, вообще-то говоря, не было на него похоже, тем более что обещанное имело прямое отношение к метеорологии. Но он изображал из себя забывчивого, рассеянного, вспоминающего о данном слове лишь для того, чтобы слезно покаяться в том, что снова его нарушил.

Зато отец пристрастился к тому, что, казалось бы, не имело с метеорологией ничего общего и выглядело некоей пародией на серьезные научные занятия, - к цирку, в котором раньше не только не бывал, но словно не догадывался о его существовании. Я не помню, чтобы он вообще произносил это слово до того, как получил письмо в голубом конверте, а если бы услышал его, то, наверное, воспринял бы как иностранное. Может быть, даже полез в словарь, зашелестел страницами. Во всяком случае, первые несколько минут наверняка не мог бы вспомнить, что оно означает.

А тут он словно вспомнил, прозрел, догадался, причем его пытливый интерес свидетельствовал, что он чуть ли не приравнивает цирковые фокусы к самой строгой науке.

Началось с того, что отец стал расспрашивать нас, какие сейчас в цирке показывают трюки, какие выступают клоуны, акробаты, канатоходцы, воздушные гимнасты, дрессировщики зверей и т.д. Особенно его интересовали фокусники и гипнотизеры – те, кто облачены в черные фраки и маски. Он хотел получить от нас сведения, кто из них особенно известен или даже знаменит, кому больше аплодирует публика, а главное, чьи номера не просто свидетельствуют о ловкости рук, совершающих те или иные манипуляции, но неким образом, ускользающим от внимания обычного зрителя, обнаруживают знакомство с достижениями современной науки.

Озадаченные этими вопросами, мы с Евой ничего не могли ему ответить. И я, и сестра лишь с застенчивым недоумением пожимали плечами, улыбались боязливой, извиняющейся улыбкой и неловко переминались на месте, поскольку в цирке, собственно, никогда и не бывали. Даже в детстве нас туда не водили – так же, как и в зоопарк, словно стараясь уберечь от чего-то грубого, натуралистичного, вульгарного, площадного, не преображенного высоким искусством.

И не водили именно по вине отца, который теперь, как будто забыв об этом, ждал от нас откровений о цирке.

Мы так ему и ответили: «Откуда нам все это знать, если ты сам отбил у нас всякую охоту к цирковым представлениям?!» Отец задумался, несколько смущенный тем, что от нас услышал, и был вынужден с нами согласиться: «Что ж, пожалуй, вы правы. Я действительно вас как-то не поощрял». Но он не отказался от своих намерений и попросил нас непременно побывать в цирке, чтобы потом отчитаться перед ним обо всем увиденном.

И мы с Евой купили билеты на ближайшее представление.

Старый цирк у нас сгорел несколько лет назад, а новый построили на Шаляпинском бульваре, рядом с гостиницей, где останавливался некогда великий артист, приезжавший к нам с гастролями. Туда-то мы с Евой и отправились в воскресенье (представления давали лишь по выходным дням). Не сказать, чтобы цирк нас увлек, покорил, заставил забыть обо всем на свете, но мы доблестно высидели всю программу, аплодируя артистам и посасывая оранжевые леденцы, купленные в буфете. Кое-что даже зарисовали в блокнот, хотя не очень-то владели карандашом, заштриховывая те участки бумаги, где рисунок явно не получался, а затем каждый из нас обо всем поведал отцу. Тот поблагодарил нас обоих, но поблагодарил как-то сдержанно и уклончиво, как режиссер после спектакля благодарит артистов, чтобы устроить им разнос на следующий день. Вот и нам было заметно, что отец удовлетворен не полностью, чего-то ему не хватает, недостает, о чем свидетельствует несколько принужденная улыбка и виноватый опущенный взгляд.

Поэтому мы пообещали, что еще разок побываем на Шаляпинском бульваре, а может быть, даже съездим в соседний Никольск, где недавно открылся большой цирк.

Отец попросил нас непременно выполнить это обещание, и вскоре мы побывали, а потом и благополучно съездили. На этот раз он, по его собственному признанию, выудил из наших отчетов нечто весьма ценное – истинный перл, как он выразился. От радости отец даже потирал руки, смеялся, дурачился и старался удержать на вытянутом пальце поставленный вертикально двухцветный карандаш,  словно и сам показывал некий фокус. Я спросил отца как снисходительный свидетель его радости: «Если для тебя все это так важно, то почему бы тебе самому не побывать в цирке?» Он ответил, по-прежнему следя за тем, чтобы карандаш на пальце сохранял равновесие: «Во-первых, я не могу надолго оставить маленького сына, а во-вторых…»

Тут карандаш все же упал, отец нагнулся за ним, долго нашаривал под диваном, куда он закатился, и начатая фраза повисла в воздухе, осталась незаконченной. Но наступил срок, и я наконец понял, что она означала.

Когда Ванечке исполнилось пять лет, отец стал водить его в цирк, на Шаляпинский бульвар. Он покупал билеты на лучшие места, откуда все было прекрасно видно, усаживал сына рядом с собой, обнимал, притягивал к себе, чтобы тот чувствовал его близость среди огромного множества народа, сам смотрел во все глаза и наслаждался тем, как заворожено смотрит на арену Ванечка. Тогда же он начал объяснять ему кое-что из метеорологии, рассказывать о ней в самой доступной форме, создавая иллюзию, что метеорология это… ну, нечто вроде цирка, способное так же удивить, восхитить и увлечь.

Рассказывал он и о царстве пресвитера Иоанна, о хрустальной башне и прочих чудесах, которые там можно встретить. И, конечно же, отец бесшабашно и шутливо уверял, что когда-нибудь Ванечка там побывает, - разумеется, вместе с ним, его вожатым. Ни я, ни Ева таких обещаний от него не слышали и поэтому изображали непроницаемую безучастность, означавшую, что мы слегка ревнуем. Отец же смеялся и отвечал на это, что непременно возьмет и нас с собой, ведь мы для него… верные и незаменимые помощники.

О нашей незаменимости отец упоминал вскользь, мимоходом, не задерживая на этом внимания, но мы чувствовали, что наша помощь ему нужна и он придает ей большое значение. Да, нужна, несмотря на то, что кажется совершенно ненужной, поскольку нас вполне могла заменить Дуняша, но отец просил о помощи именно меня и Еву, и мне кажется, что теперь я догадываюсь, почему. Мы были призваны обозначить его присутствие в то время, как отец отлучался из дома. Обозначить тем, что вместо него занимались с Ванечкой, как умели рассказывали ему о метеорологии и о царстве. Если бы не мы, Дуняша могла бы ревновать своего мужа, поскольку все выглядело бы так, будто он ее надолго покидает. Но благодаря нам Дуняша не чувствовала себя покинутой и не имела права думать, что у нее где-то на горизонте замаячила соперница.

Нет, какая там соперница: дело было вовсе не в ней, а в ученике. Собственно, отец мог бы прямо сказать ей, что у него появился ученик, но он избегал говорить об этом, поскольку ученик-то был тайным.

Да, явным учеником оставался Ванечка, которого отец исправно водил в цирк, сам рассказывал ему о метеорологии, о царстве, о хрустальной башне и поручал рассказывать нам, лелея мечту, что Ванечка унаследует, продолжит и приумножит. Унаследует его научные методы, продолжит изыскания и приумножит достижения. Но тайный ученик был призван выполнить иную, гораздо более важную задачу (какую именно, пока умолчим). Сам отец с ней справиться не мог из-за принесенной им жертвы, и теперь эта задача ложилась на тайного ученика.

Да, он был призван, избран и посвящен.

Разумеется, нас томило любопытство, кто же он, этот тайный, и нам страстно хотелось его лицезреть. Но попытки разузнать, выведать что-либо у отца ни к чему не приводили: тот отшучивался, изображал полнейшее неведение, делал вид, что не понимает, о чем его спрашивают.

Ну, совершенно не понимает – хоть убейте!

Только однажды мы увидели издали, как отец выходит из городской библиотеки с кем-то, одетым в узкое, длинное, напоминавшее шинель пальто, высокие, зашнурованные до самого верха ботинки и старомодную фетровую, надвинутую на глаза шляпу. Выходит, спускается по каменным ступеням, произнося при этом фразу, которую мы чудом расслышали (ветерком донесло): «Что ж, Вацлав Вацлович, кажется, манускрипты это подтверждают».

Но ученик ли был перед нами или просто знакомый и что подтверждают манускрипты, осталось для нас с Евой неразрешенной загадкой.

Часть вторая

ФАМИЛЬНЫЙ СКЛЕП

Глава пятнадцатая. Я навещаю мою старую мать, и она признается, что просит милостыню.

Когда дождь наконец затих и среди низко нависших, клочковатых, винного цвета облаков замерцали алые звезды, мы простились с Цезарем Ивановичем. Он оставил у меня свои баулы, задвинув их в угол и накрыв газетой, а я проводил его до калитки. Проводил, перешагивая через лужи и держа над нашими головами большой черный, чуть провисавший на месте сломанной спицы зонт, поскольку с веток орешника, склонившихся над кирпичной дорожкой, все еще капало и ручейки воды пробирались за воротник, заставляя зябко поеживаться.

Напоследок я дал ему фонарик, чтобы он не заблудился в темноте, и напомнил, что утром мы должны непременно встретиться.

Встретиться у дома Софьи Герардовны и вернуть ей ключ, как это подобает порядочным людям, а уж потом решать, что делать с баулами.

- Ровно в одиннадцать, - произнес я строго и внушительно, зная за Цезарем Ивановичем привычку опаздывать и всем своим видом призывая его к тому, чтобы на этот раз (дело слишком важное и серьезное) быть предельно точным и пунктуальным.

- Да, да, - легко согласился он, словно ему ничего не стоило последовать моему призыву, и тотчас поправился с просительными, даже отчасти жалобными нотками в голосе: - давайте лучше в двенадцать, а?

- Экий вы, право. Софья Герардовна встает-то рано…

- И все-таки, я прошу.

Я не стал возражать.

Хотя двенадцать часов время позднее (уже не утро, а день), нам с Цезарем Ивановичем все-таки надо было получше выспаться и привести себя в порядок после выпитой бутылки ликера, ночных исповедей и признаний. Поэтому я и сказал, что согласен отсрочить нашу встречу:

- Ладно, будь по-вашему.

И на том мы расстались.

Цезарь Иванович зашагал по размокшей дороге к дому. И зажженный электрический фонарик еще долго маячил вдалеке светящейся точкой, выхватывая из темноты то носок его сапога, облепленного грязью так, что казалось, будто он в калошах, то конек какой-нибудь крыши и печную трубу, залитые звездным светом, то вершину придорожного тополя, причудливо раскинувшего узловатые ветки.

Я же немного прибрался, – совсем немного (разгребать вавилоны немытой посуды не было сил) и лег спать. Но сон мой был беспокойным и тревожным. Из-за признаний Цезаря Ивановича, услышанных от него новостей и необходимости спрятать баулы со счетами и протоколами я почти не сомкнул глаз - все время вскакивал и что-то бормотал. Мне пришлось даже прибегнуть к спасительному средству, способному в иных случаях заменить снотворное.

Иными словами, потрясти и повертеть в руках опрокинутую бутылку с ликером, наклоняя ее под разными углами, чтобы по стенкам сползло и хотя бы полрюмки еще наполнило. Эти полрюмки я и выпил с торопливой жадностью закоренелого пьяницы, благодаря чему сон все же сморил меня и я провалился в бездонный омут, убаюкивающий, словно детская колыбель.

Проснувшись в восемь утра, я больше не мог заснуть – лишь напрасно ворочался, натягивал на себя одеяло и взбивал подушку. Поэтому я решил не мучить и не томить себя понапрасну и, поскольку в запасе достаточно времени, перед встречей с Цезарем Ивановичем навестить мать, у которой давно уже не был, тем более что жила она неподалеку от Софьи Герардовны, на улице Гете.

Я оделся, брызнул себе в лицо холодной водой из крана, побрился тупой бритвой перед велосипедным зеркальцем, висевшим над раковиной, и завязал на шее крапчатый галстук. Затем я заварил себе кофе покрепче. Но, пока он остывал в высокой, залитой кофейной пеной турке, благополучно забыл про него.

Я сложил и повесил на руку высохший за ночь зонт, достал из почтового ящика и сунул в карман газету. После этого я отправился на улицу Гете.

Отправился, уверенный, что застану мать дома, поскольку она раньше двух часов как правило не выходит – лежит на тахте, курит и пускает сизые кольца дыма.

Поздоровавшись с консьержкой, я поднялся по лестнице на третий этаж и постучался условным стуком -  три раза и после небольшой паузы еще два.

Чтобы лишний раз не вставать, мать обычно открывала с помощью шнурка, протянутого от тахты к двери. И хотя шнурок этот порядком поистерся и его изгрыз котенок, вечно игравший с ним, устройство все же срабатывало. Вот и сейчас в замке что-то щелкнуло, дверь приоткрылась, и я услышал донесшийся из глубины комнаты голос:

- Явился наконец! Вспомнил, что у него есть мать, никому не нужная и ни на что негодная, но надо соблюдать приличия и хотя бы изредка ее навещать! Этак, пожалуй, и околеешь тут одна, пока вы соберетесь! Некому будет глаза закрыть, на кладбище отвезти и в яму сбросить!

Это было явным преувеличением, поскольку одной мать почти не оставалась, допоздна засиживаясь за картами, но ей нравилось изображать себя забытой и всеми покинутой, особенно передо мной. Поэтому, привыкнув терпеливо сносить самые несправедливые упреки, я лишь вздохнул и ничего не ответил. Подойдя поближе, поцеловал ее в лоб и присел на краешек низкой тахты.

- … Вот милостыню стала просить, - сказала мать, опережая мои обычные вопросы о том, как она себя чувствует и чем занимается. – Решила попробовать, ведь другие же просят. И Марья Николавна, моя соседка, и Лидия Вахтанговна, и Ольга Борисовна. Вот и я надела старые лохмотья, встала на углу, протянула руку: «Подайте христаради!» Сначала было ужасно стыдно, неловко, гадко – особенно перед знакомыми, но потом привыкла. Даже понравилось. Во всяком случае, перестаешь собой гордиться или гордишься, но как-то по-иному. И подают ведь, кто сколько может: народ-то у нас сердобольный. Иные копейку сунут, а иной – из богатеньких – и сотенную отвалит, чтобы тем самым грехи свои искупить, адских мук избежать и на небо, в райские кущи попасть.

Этот рассказ меня совершенно не воодушевил и не вызвал никакого энтузиазма.

- Милостыню просить! Что за причуды! Вы же не нищая! Можно подумать, что дети вам не помогают, что вам на прожитье не хватает!

Я с упреком посмотрел на мать, которая будто не замечала моего взгляда и тем самым не признавала права ее в чем-либо упрекать.

- Я хуже, чем нищая, мой милый. И ты это прекрасно знаешь.

Теперь она посмотрела на меня так, что я невольно отвернулся, однако при этом не позволил себе выдать свое минутное замешательство.

- Чем же вы хуже? – спросил я, пожимая плечами с самым недоуменным видом, обращавшим любой ее ответ в заведомо ложный. – Что за фантазии!

 - А тем, что меня обворовали. До нитки.

- Кто вас обворовал? – спросил я, готовясь услышать длинный перечень виноватых и при этом ни в чем не повинных, поскольку их вина была лишь плодом ее разыгравшегося воображения.

- Все! – ответила мать с таким лицом, словно более прямого и бесхитростного ответа не могло быть.

- Кто это все? Поясни хотя бы… - Я кашлянул и запнулся.

- А тут и пояснять нечего. И твой отец, который меня бросил, и ты в том числе! И сестричка твоя, конечно же! – Мать отвернулась к  стенке, словно высказанное мне, и не в первый раз, было поводом для мучительных раздумий и переживаний наедине.

Назад Дальше