Но где же эти два оболтуса? Умудряются отсутствовать именно тогда, когда больше всего нужны!
От Сбреде Эмили уже знала, что он с первого взгляда, еще в Миллене, понял: они не те, за кого себя выдают. Не может быть, чтобы они сидели в сырой земляной норе, пусть даже недолго. Никаких следов голода. Ясные глаза. Здоровая кожа, розовые ногти, да и бородами не обросли.
Подозреваю, что это шпионы, — сказал Сбреде.
Шпионы? — Это ее поразило. Ей казалось, что один из них — Уилл — очень даже симпатичный малый. Как может такой приятный мальчик быть шпионом?
Подобных проходимцев на полях войны полно. Хаос. Неразбериха. Говорят, будто они из какого-то там полка. Правда это или нет, не знаю. И не хочу знать. Если они решили просочиться в медчасть, чтобы легче было избегать проверок, то они рассудили здраво. Но что они тут могут вызнать? Мою технику резекции? Да пожалуйста, бога ради! Он усмехнулся. За это пусть моют полы и выносят горшки дизентерийных больных.
О собственном своем прошлом Сбреде Сарториус много не распространялся, поэтому Эмили удивилась, когда он рассказал, что в юности отец отправил его в военное училище в Геттинген. Где он и научился ненавидеть шагистику, субординацию и прочую армейскую иерархическую чушь. Она даже улыбнулась, так ей понравилось это его выражение — армейская иерархическая чушь.
Привезли гражданского — мужчину с вдавленным переломом черепа. В приемный покой его внес какой-то негр. Вообще-то в военном госпитале ему было не место, охранник не хотел их пускать, но жена пострадавшего настаивала: дескать, увечье нанес ему солдат, такой же как ты, и вообще мы отсюда не уйдем. По приказу Сбреде мужчину внесли в операционную. Выбрили голову. Подошла Эмили с салфеткой, смоченной бромом, и вымыла обнажившуюся кожу. Осторожно вытерла. Пациенту было около шестидесяти. Мускулистый и широкоплечий мужчина, но волосы на груди седые. Лицо серое. Глаза закрыты. Нижняя челюсть расслаблена, дыхание едва заметно. В черепе справа чуть выше лба эллиптическая вмятина. Эмили отступила, не отрывая глаз от операционного стола. Теперь она не отвернется, не дрогнет!
Сбреде сделал вдоль вмятины надрез ото лба к затылку и два поперечных надреза по концам, после чего раздвинул мягкие ткани в стороны, чтобы обнажить поврежденный череп. Санитар промокнул рану губкой. Осколки костей Сбреде удалил по одному щипцами. Вмятая кость была четыре сантиметра длиной. Подсоединяя трепан, закрепил скобу перфоратора на линии разлома. Это чтобы не прорезать мембрану под костью, dura mater, твердую мозговую оболочку, объяснил он Эмили. Недавно он поймал себя на том, что обучает ее, как будто она студент-медик. Эмили очень даже заметила это. Она обнаружила, что его медицинская терминология и божественная невозмутимость, с которой он взирает на всяческие ужасы, заставляет и ее тоже набираться храбрости. Она смотрела и училась.
Скобу он затянул винтом на оси трепана. Вот так, — сказал он. Эмили кивнула, несмотря на то, что Сбреде, склонившийся над пациентом, не мог ее видеть. Теперь он вращал рукоять, и корончатая фреза все глубже входила в кость, пока костный диск не оказался прорезан почти на всю толщину. Сбреде освободил крепление скобы, снял ее вместе с трепаном и фрезой. Потом поддел кость плоским лезвием и медленно отделил вырезанный диск от черепа.
Под мозговой оболочкой обнаружился огромный кровяной пузырь сине-багрового цвета. На взгляд Эмили, он походил на шляпку гриба. Гематома, — сказал Сбреде. Взял маленький скальпель с кривым лезвием и надрезал оболочку, чтобы содержимое гематомы могло вытечь наружу. Кровь убирали льняными салфетками. Теперь нельзя давить, — пояснил он. — Пока не прекратится истечение, рана должна быть прикрыта легкой льняной салфеткой и корпией. Если он выживет, — Сбреде еще раз бросил взгляд на пациента, — будет носить на этом месте свинцовую накладку, пока проем постепенно не зарастет чем-то вроде кости.
Пациента перевели в палату. Узнать его фамилию медики все еще не озаботились. Эмили приготовилась к тому, что ей придется сидеть у его постели, менять салфетки. Нет, — распорядился Сбреде. — Пусть с ним сидит вдова. Мы с тобой будем иногда заходить, помогать ей.
Вдова? — вскинула взгляд Эмили.
Сбреде мыл руки в тазу с водой. Он посмотрел на нее и улыбнулся. Улыбка вышла печальной — по его льдисто-голубым глазам было видно, какую боль причиняет ему скудость его возможностей. Мы выясним, сколько он провел времени в таком состоянии. Может статься, что мы опоздали. Он уже не молод. Такое сотрясение мозга — вещь серьезная. Он может никогда не проснуться. А если и проснется, всегда есть риск заражения. Когда инфекция попадает в мозг, мало что можно сделать. Пошли, — сказал Сбреде, — надо помочь женщине, не будем лишать ее надежды.
Выходя в приемный покой, Сбреде спросил Эмили, не забыла ли она, что сегодня сочельник. Нет, не забыла. Просто ее удивляет, что праздники, которые были во времена нормальной жизни, все еще в силе. Он взял ее за руку. Мы с офицерами сегодня обедаем в отеле «Пуласки». А после, если ты не против, сходим посмотреть, как пляшут негры, хочешь?
При их появлении в приемном покое Мэтти Джеймсон встала и, увидев Эмили, выпалила первое, что пришло в голову: Вы случайно не дочь судьи Томпсона из Милледжвиля? — спросила она.
С того дня как они приехали в Саванну, Мэтти не припомнит ни минуты, когда Джон не пребывал бы в ярости, — он на всех кричал, ругал власти. Во-первых, от его услуг отказалась армия. Мальчишек желторотых — да, принимают, берут с удовольствием, и где теперь эти мальчишки? Черт знает, куда их загнали, в Южную Каролину, что ли — обоих ее сыновей, ее мальчиков, одному пятнадцать, второму вообще четырнадцать, [10]— вот уж солдаты так солдаты! А отца не берут. Главным образом Джон обвинял генерала Харди, который посмотрел на него и сказал, что идти рядовым он стар, а офицером его не возьмут, если он не приведет с собой собственное подразделение. Ну, раз так, Харди, — ответил Джон, — я это сделаю, ей-богу, сделаю! — но над ним, как он потом рассказал, генерал лишь посмеялся, да и не мог отреагировать иначе, поскольку весь штат Джорджия давно выметен под метлу, годных к службе мужчин просто не осталось, так что даже его, Харди, армия и так уже сборище сомнительных ополченцев и кадетов — смотреть тошно.
Во-вторых, Джон не мог смириться с тем, что из-за отсутствия в Саванне приличного жилья им пришлось поселиться на Грин-стрит у Цисси, старшей сестры Мэтти, — у той самой Цисси, которую он и раньше за ее занудство терпеть не мог. Цисси действительно в каждой ситуации всегда лучше всех знала, что и как надо делать, и лезла с советами. Наверняка потому и замуж не вышла. Такой была и в детстве, Мэтти это прекрасно помнила: в какие игры играть и по каким правилам, выбирала Цисси, и, хотя разница между ними была всего полтора года, она, казалось, от рождения все знала и обо всем безапелляционно судила, так что Мэтти всегда приходилось идти на попятную, менять мнение, отказываться от собственных суждений, точно так же, кстати, как и потом, с Джоном Джеймсоном, в котором немало было той же властности, — поэтому он, видимо, и не любил свояченицу Они были, что называется, два сапога пара. Цисси всегда ходила насупившись — за годы хмурая мина впечаталась в ее лицо, врезалась в него морщинами, так что любая самая обыкновенная, самая доброжелательная реплика, произнесенная с этой гримасой, с этим прищуром глаз и поджатыми губами, звучала зловеще. На ее обедах царили холод и молчание. Да и меню отражало трудности военного времени, а чернокожие, прислуживающие за обедом, были что-то очень уж нерасторопны, словно тянули время в ожидании прихода шермановских армий, заодно воспитывая в себе независимость. Она же, Мэтти, просто разрывалась между сестрой и мужем — всячески расстилалась перед одной и успокаивала другого. Цисси унаследовала фамильный дом, который — хоть она ни слова и не сказала — сразу весь как миазмами пропитался ощущением, что вот, навязались на ее голову! Еще и месяца не прожили, а кажется, будто она терпит их всю жизнь.
Естественно, Джон старался бывать дома как можно меньше. Бог весть, что делал он целыми днями на улицах Саванны, где на каждом углу выстроены укрепления, а вокруг кишмя кишат солдаты. Но, оторванный от своей земли, он чувствовал полную неприкаянность. И однажды, не поставив жену в известность, ушел вдвоем с Роско, а вернулся один — милого, безотказного Роско с ним уже не было, словно и не прожил он с ними все эти годы, ни разу не причинив никаких хлопот. Но Джон лишь повторял, что от Роско, что мог, он получил, а то, что осталось, не стоит его пропитания.
Теперь Мэтти не могла понять: как, возвратившись назад в Филдстоун, они будут там все восстанавливать и заново приводить в порядок — ведь Джон распродал всю рабочую силу! Она понимала, конечно, что рабов, неровен час, вообще больше не будет, но как можно без них обходиться, было для нее полной загадкой. Поэтому, когда она представляла себе, как окончится война и они вернутся домой, в ее воображении нет-нет да и возникала знакомая картинка с рабами на заднем плане. В газетах она читала, что дела Конфедерации обстоят довольно скверно, но связать это с полной переменой жизни Юга ей не приходило в голову. Нет, иногда у нее бывали проблески, но тут же эта связь куда-то исчезала, растворялась, и опять война казалась ей пусть ужасной, но временной напастью, вовсе не чреватой серьезными последствиями. Она волновалась за своих сыновей, ушедших воевать, но в то же время даже в мыслях не могла допустить, что они не вернутся или что, вернувшись, окажутся старше или как-то еще изменятся, не будут прежними.
И тут такая боль, такой удар: однажды она выразила надежду, что в будущем все как-нибудь утрясется, а Джон в ответ назвал ее идиоткой. Как теперь это забыть? Как вообще он мог! Ужасная жестокость! Вовсе она не идиотка. Абсолютно вменяемый человек, верная жена, умная и проницательная мать, она умеет вести счета и хорошо управляется с хозяйством. Да весь их чудный дом с его мебелью и драпировками — ведь это она его создала благодаря своей образованности и вкусу! А когда мальчики были маленькими и Джон с ними слишком жестко обходился, она объясняла ему, почему так нельзя, и он слушал. Много раз он обращался к ней за советом, и она давала рекомендации, причем дельные. Да в конце концов даже и сейчас, в этих ужасных обстоятельствах, она ведет себя куда приличнее и достойнее мужа. Это ведь не она бегала как ненормальная по всей Саванне, объясняя военным, что и как надо делать. Когда мальчики были еще здесь, они ей по секрету рассказывали, как он (вплоть до того, что они из-за этого в неловкое положение попадали!) провожал их до места, где им было назначено стоять в карауле, и офицерам приходилось буквально прогонять его.
Ведь она же не допускала мысли, что Джон, может быть, сошел с ума — при всем том, что он натворил: распродал лучших рабов, увез семью в город, чтобы жить тут на положении нахлебников; ведь даже если бы он уехал вместе с мальчиками, она-то могла остаться — ну кому придет в голову ее трогать? Что далеко ходить — здесь, в Саванне, многие женщины продолжают вести хозяйство в домах, откуда мужья и сыновья ушли воевать за свободу Юга, и пускай федеральная армия все забрала бы — еду, скот, — тем не менее она осталась бы хозяйкой Филдстоуна, жила бы в родном доме среди дорогих сердцу вещей, уж как-нибудь продержалась бы до прихода своих… Она же не начинала спрашивать себя: вдруг все, что наделал Джон, заставив и ее соучаствовать, было задумано в бреду пошатнувшегося рассудка?.. Не начинала до той самой ночи, ночи бегства, когда войска генерала Харди сдали позиции, переправились через Саванна-Ривер и ушли в Южную Каролину. Джон стоял на Брод-стрит, смотрел, как солдаты, выстроившись в колонны, ждут команды идти на понтонный мост. Смотрел, смотрел и вдруг начал их трусами обзывать! Бедные мальчики (я сама все это наблюдала) — замерзшие, несчастные, стоят себе на улице и ждут очереди переходить реку. Уже за полночь было, а ночь ветреная, холодная, — гляжу, некоторые босиком, другие в женских туфлях… Вот как плохо эти солдаты были экипированы. А я все высматривала Джона Младшего и маленького Джейми. Ну, пошла вдоль рядов, пыталась их найти, но без толку, а Джон все это время стоял и ругался — волосы дыбом, лицо красное, жилы на шее вздулись, — призывал их повернуть обратно, снова занять окопы и быть мужчинами, а не гнусными, несчастными трусами… пока не подъехал офицер и говорит: Сэр, я буду вам весьма признателен, если вы уберетесь с глаз, в противном случае я расстреляю вас за измену.
Ночь была очень ветреная, но вообще-то отступление провели грамотно — спасли город от разрушения, а оно было бы неминуемым, если бы продолжились бои: так говорили люди, которые, может, не меньше нас боялись ухода наших войск. Всю ночь жгли большие костры, как будто армия все еще на месте, и пушки палили в сторону переднего края федералов, стоявших у самого города — чтобы обмануть их, пусть не смеют атаковать! — когда на самом деле войска вместе со всем обозом, снабжением и обоими моими сыновьями, слава богу, тайно ушли, и мальчики не пали мертвыми, как многие другие, растоптанные сапогами генерала Шермана.
И вот с той ночи — когда это было-то — всего пару дней назад! — мой Джон умолк: вообще говорить перестал, не произносил ни слова — при всей его ярости, такой жгучей, что он на каждого с кулаками готов был бросаться, стал спокойным, тихим, и это меня еще больше пугало, у меня мороз пробегал по коже, когда я видела, как он смотрит на того, кто пытается с ним заговорить, — смотрит и ничего не отвечает… и это мой муж! Разве может человек так состариться всего за несколько дней? А может, он давно был такой старый, но в нем была энергия, которая вдруг покинула его, и сразу проступило, сразу видно стало, как он одряхлел. И зачем только ему понадобилось идти к тому складу, где были наши вещи — где наша мебель, картины и ковры были укрыты от разграбления? Наверное, хотел поговорить со своим другом, хлопковым брокером мистером Файнштейном, который по доброте душевной согласился нас принять, да и всегда Джона терпеливо выслушивал. У них это было больше чем просто деловое сотрудничество; странно, конечно, что в друзьях у моего мужа оказался Файнштейн, все же еврей как-никак, но, может быть, Джону непременно нужно было с кем-то поговорить, раз со мной не мог. Я шла за ним. Меня пугало состояние его психики — поди знай, что он может вытворить. На часах у дверей склада стояли два солдата-северянина, ружья держали перед собой. И тут же на улице оказался мистер Файнштейн с одним из своих работников — его не пускали в здание, которое ему же и принадлежит. Джон, — сказал он, — у меня отобрали бизнес. Дали клочок бумаги — говорят, это приказ, подписанный генералом Шерманом. Там сказано, что мой склад вместе со всем хлопком, что там содержится, теперь не что-нибудь, а собственность федеральной армии. И мистер Файнштейн обреченно развел руками.
Но у Джона Джеймсона не тот характер — разве мог он с этим смириться? Более разумный человек, может быть, пошел бы на прием к генералу или кому-нибудь из его штаба и попытался объяснить ситуацию, рассказал бы, что вместе с кипами хлопка там находятся наши личные вещи… Нет, я понимаю, хлопок — это конечно… хлопок — ценный военный трофей, но какой прок, скажите на милость, какой прок федеральной армии от моих вышитых пуфиков или английских тканей? Или от моих персидских ковров? Или от моей фамильной Библии в сафьяновом переплете, иллюстрированной гравюрами и со специальной дубовой подставкой в виде лапы с когтями? Но Джон уже совсем сбрендил. Он стал требовать, чтобы солдаты пустили его внутрь, — спрашивается, зачем? Он что — собирался сам выносить вещи? Полез в бутылку, стал угрожать им, схватил булыжник из кучи, наваленной рядом, и пошел с ним на солдат. Я пыталась, пыталась удержать его, но он выдернул у меня свою руку, причем и мистер Файнштейн тоже кричит: Стой, Джеймсон! Один из солдат поднял ружье, я закричала… Самое ужасное, что он ничего не сказал, не предупредил никак — ну, то есть солдат этот самый, — и не дай мне бог еще раз услышать такой звук… Такой звук ужасный раздался, когда он прикладом ружья ударил Джона Джеймсона по голове. И на моих глазах мой муж, с которым я прожила девятнадцать лет, — я была девчонкой, когда он женился на мне и взял меня жить на плантацию… — в общем, он упал как подрубленное дерево, и жизнь от него, казалось, вот-вот отлетит вместе с брызгами крови из его бедной головы.