Когда 1 июня 1926 года я родилась в лос-анджелесской окружной больнице, в палате для бедноты, моей матери рядом не было.
И где она была, моя мать, никто не знал!
Позже обнаружили, что она прячется от меня. Ей долго и укоризненно выговаривали: У вас такой красивый ребенок, миссис Мортенсен, не хотите подержать этого чудесного младенца? Это девочка, и ее пора бы покормить. Но мать лежала, отвернувшись лицом к стене. Из сосков ее, точно гной, сочилось молоко, но не для меня.
Какая-то чужая женщина, медсестра, научила мать, как правильно брать младенца на руки и держать. Как, складывая ладонь чашечкой, подкладывать ее под хрупкий затылок ребенка, а другой рукой поддерживать спинку.
А если я ее уроню?
Не уроните!
Она такая тяжелая и горячая. Она… брыкается.
Нормальный здоровый ребенок. Красавица! Вы только посмотрите на эти глазки!
На Студии, где с девятнадцати лет работала Глэдис Мортенсен, было два мира, две реальности: та, что видишь своими глазами, и та, что видишь через камеру. Первый мир был ничем, второй – всем. Со временем мать научилась смотреть на меня в зеркало. Даже улыбаться мне (но только не в глаза! Нет, никогда!). В зеркале ты отражаешься почти как в объективе камеры, и тебя почти что можно любить.
Отца этого ребенка я обожала. Он назвался чужим именем, такого имени нет в природе. Дал мне 225 долларов и номер телефона – чтобы я РЕШИЛА ВОПРОС. Неужели я действительно мать? Иногда мне просто не верится.
Мы постигли искусство смотреть в зеркала.
И у меня появился Друг в Зеркале. Как только я подросла и научилась его видеть.
Мой Волшебный Друг.
В этом была какая-то непорочность. Я никогда не воспринимала своего лица и тела изнутри (внутри меня все онемело, будто во сне), лишь видела в зеркале, четко и ясно. Только в нем могла я видеть себя.
Глэдис засмеялась. Черт, а эта малышка и правда славная! Пожалуй, оставлю ее себе.
Решение это принималось изо дня в день и лишь до следующего дня.
Словно в голубоватой дымке, меня передают из рук в руки. Мне уже три недели. Я завернута в одеяло. Какая-то женщина кричит пьяным голосом: Голова! Осторожней! Подложи ей руку под голову! А другая женщина вторит: Господи! Ну и накурено же здесь! Где Глэдис? Мужчины бросают быстрые взгляды и усмехаются. Совсем маленькая девочка, а? Лежит себе, как шелковый кошелечек. Вся такая гла-аденькая!
Один из них, чуть позже, помогал маме купать меня. А потом купался сам вместе с мамой. Сколько было визга и смеха среди белых кафельных стен! Лужи воды на полу. Пахучие соли для ванны. Мистер Эдди был богач! Владелец трех «крутых кабаков» в Л.-А.[8], где собирались звезды, чтобы поужинать и потанцевать. Мистер Эдди выступал по радио. Мистер Эдди был любителем розыгрышей, сорил двадцатидолларовыми купюрами, совал их в разные неподходящие места – на глыбу льда в холодильнике, в складку шторы, между истрепанными страницами «Маленькой сокровищницы американской поэзии», приклеивал скотчем к грязной крышке унитаза – изнутри.
Мать смеялась звонко и пронзительно, как бьется стекло.
– Но сперва надо тебя искупать.
Слово «искупать» произносилось медленно и чувственно.
Глэдис пила свою «лечебную водичку», ей не сиделось на месте. На патефоне крутилась пластинка Дюка Эллингтона «Настроение цвета индиго». Лицо и руки Нормы Джин были липкими от праздничного торта. Все еще был день, когда Норме Джин исполнилось шесть, и уже почти совсем стемнело. А потом настала ночь. В крошечной ванной вода с шумом хлестала из обоих кранов в старую, всю в ржавых пятнах, ванну на ножках в виде когтистых лап.
С холодильника взирала на происходящее белокурая красавица-кукла. Стеклянно-синие глаза широко распахнуты, рот-бутон того и гляди расплывется в улыбке. Если ее потрясти, глаза раскроются еще шире. А вот розовый рот не меняется. Крохотные ножки в грязно-белых пинетках вывернуты наружу и торчат под нелепым углом.
Мама учила Норму Джин словам песни. Раскачивалась и мурлыкала под нос:
Потом маме наскучила музыка, и она стала искать какую-то книгу – почти все они до сих пор были в коробках. В свое время Глэдис брала на Студии уроки ораторского искусства. Норме Джин нравилось, когда Глэдис что-то читала ей, потому что в доме сразу становилось тише и спокойнее. Не было ни внезапных взрывов смеха, ни ругани, ни слез. Музыка тоже иногда помогала. И вот Глэдис с благоговейным выражением на лице перелистывала свою любимую книгу «Маленькая сокровищница американской поэзии». Наконец, приподняв худенькие плечи, запрокинув голову и подняв книгу к лицу, словно заправская киноактриса, начала читать:
Норма Джин впитывала каждое слово. Закончив читать, Глэдис поворачивалась к дочери, и глаза ее сверкали.
– О чем это, а, Норма Джин? – Норма Джин не знала, и Глэдис ответила сама: – Настанет день, и твоя мама не сможет прийти к тебе на помощь, потому что ее уже не будет рядом, так и знай! – Она подлила себе в чашку бесцветной крепкой жидкости и выпила.
Норма Джин надеялась, что мама прочтет еще какое-нибудь стихотворение. Стихи с рифмой, стихи, которые можно понять. Но похоже, поэзии на сегодня для Глэдис было достаточно. Не стала она читать ни из «Машины времени», ни из «Войны миров». То были «пророческие» книги, все описанное в них «скоро сбудется» – так иногда говорила она дрожащим от волнения голосом.
– А теперь, малышка, пора в ва-а-анну!
Все было как в кино. Вода хлестала из кранов, и шум ее смешивался со звуками воображаемой музыки, и музыка становилась почти настоящей.
Глэдис наклонилась к Норме Джин, чтобы раздеть ее. Но Норма Джин умела раздеваться сама! Ей уже шесть! Глэдис торопилась, отталкивала руки Нормы Джин. «Стыд и позор! Вся в торте!» Потом стала ждать, пока наполнится ванна, а наполнялась она страшно медленно. Очень уж была большая. Глэдис сняла креповое платье, стянула его через голову, отчего мелко завитые волосы встали хохолками, точно встревоженные змейки. Бледная кожа блестела от пота. На мамино тело смотреть нельзя – это ее тайна. Бледная веснушчатая кожа, выпирающие косточки, маленькие твердые груди, точно сжатые кулачки, обтянутые кружевной комбинацией. Норме Джин казалось: от наэлектризованных волос Глэдис разлетаются искры. Искры сверкали и в ее влажных, печальных, застывших глазах.
За окном шумел в пальмовых ветвях ветер. Голоса мертвых, так называла Глэдис этот шум. Хотят войти в дом.
– В нас хотят войти, – объяснила Глэдис. – Потому что тел им не хватает. Возьми любой момент в истории, и всегда увидишь нехватку жизни. А после войны – ты, конечно, не помнишь войну, тебя тогда еще на свете не было, но я-то помню. Я, твоя мать, прекрасно помню ту войну, потому что появилась на свет раньше тебя… Так вот, во время войны погибло столько мужчин, женщин, даже детей, что тел стало очень сильно не хватать, так и знай. И все эти бедные души умерших хотят забраться в живых.
Норма Джин испугалась. Как забраться, куда?..
Глэдис расхаживала по комнате, ждала, когда наполнится ванна. Нет, пьяна она не была и под кайфом – тоже. Она уже сняла перчатку с правой руки, и теперь обе ее длинные изящные руки были обнажены, и Норма Джин увидела, что они в красных шелушащихся пятнах. Глэдис не хотела признаваться, что это результат ее работы на Студии, иногда – по целых шестьдесят часов в неделю. Вся кожа пропиталась химикатами, не спасали даже латексные перчатки. Да, химикаты впитались и в кожу, и в волосы, в самые корни, и в легкие, о, она просто умирает! Эта Америка убивает ее! Начав кашлять, она никак не могла остановиться. Да, но зачем тогда еще и курить? Господи, да в Голливуде все курят, все, кто работает в кино, курят. Сигарета успокаивает нервы. Зато Глэдис перестала баловаться марихуаной, которую в газетах называют анашой; черт побери, она хочет, чтобы Делла знала: никакая она не пьянь и не наркоманка! Никакая не вертихвостка и, черт побери, никогда не занималась этим за деньги. Или почти никогда.
И лишь однажды на восемь недель потеряла работу на Студии. После Краха, в октябре 1929-го.
– Знаешь, что это такое? Крах?
Норма Джин недоуменно покачала головой. Нет. А что?
– Тогда тебе было три годика, малышка. Я была просто в отчаянии. Все, что я делала, Норма Джин, я делала только ради тебя.
С кряхтеньем подхватив Норму Джин на руки – руки у нее были жилистые, мускулистые, – Глэдис опустила барахтающуюся девочку в воду, от которой так и валил пар. Норма Джин тихонько захныкала, заорать во весь голос она просто не осмелилась. Вода была такая горячая! Обжигающе горячая! Просто кипяток! Вода продолжала бить из крана, который забыла завернуть Глэдис, она забыла завернуть оба крана, а еще забыла проверить температуру воды. Норма Джин порывалась выскочить из ванны, но Глэдис затолкала ее обратно:
– Сиди смирно! Нужно вымыться. Я тоже к тебе иду. Где мыло? Грязну-уля!
Глэдис развернулась спиной к всхлипывающей Норме Джин и быстро скинула с себя остатки одежды, комбинацию, лифчик, трусики, весело бросая их на пол, будто стриптизерша. Оставшись нагишом, она отважно полезла в большую старую ванну на когтистых лапах, поскользнулась, чтобы удержать равновесие, ухватилась за край и погрузила узкие бедра в воду, от которой разило маслом гаультерии. А потом уселась напротив испуганной девочки, широко раздвинув колени, словно пыталась ими зажать, обнять, обхватить или защитить своего ребенка, которому шесть лет назад дала жизнь в муках отчаяния и упреков. Где ты? Зачем оставил меня? Слова эти были адресованы мужчине, который был ее любовником, имени которого она ни за что бы не выдала даже в родовых муках. Как неуклюже возились в ванне мать и дочь, вода мелкими волночками перехлестывала через край; Глэдис подтолкнула Норму Джин коленом, и та погрузилась в воду до ноздрей, подавилась и закашлялась, а Глэдис, ухватив ее за волосы, бранилась:
– Прекрати сейчас же, Норма Джин! Прекрати!
Потом Глэдис поймала кусок мыла и начала энергично намыливать руки. Странно, что она всегда уклонялась от объятий и прикосновений дочери, а сейчас сидела с ней в ванне, обнаженная; странным было и восторженное, даже исступленное выражение ее лица, раскрасневшегося от горячей воды.
И снова Норма Джин пискнула, что вода слишком горячая, пожалуйста, мама, вода слишком горячая, такая горячая, что кожа уже почти ничего не чувствует, а Глэдис ответила строго:
– Она и должна быть горячая, слишком уж много грязи. И снаружи, и внутри нас.
Откуда-то издалека, из другой комнаты, заглушенный плеском воды и визгливым голосом Глэдис, донесся звук, с которым поворачивают в замочной скважине ключ.
То было не в первый раз. И не в последний.
Песочный город
– Норма Джин, просыпайся! Быстро!
Сезон пожаров. Осень 1934-го. В голосе, то был голос Глэдис, звенели возбуждение и тревога.
Среди ночи этот запах дыма – и пепла! – запах, какой бывает, когда горит мусор в мусоросжигателе за старым домом Деллы Монро, что на Венис-Бич, но только то было не на Венис-Бич. То было в Голливуде, на Хайленд-авеню в Голливуде, где мать с дочерью наконец поселились вместе, вдвоем, только ты да я, как и положено, пока он не призовет нас к себе; и тут послышался вой сирен, и этот запах, похожий на запах паленых волос, горящего на сковородке жира, сырой одежды, нечаянно прожженной утюгом. Зря оставили окно в спальне открытым, потому что теперь этот запах пропитал всю комнату: удушливый, царапающий горло, жгущий глаза, словно порыв ветра хлестнул по ним песком.
Такой запах появлялся, когда Глэдис, поставив чайник на плиту, забывала о нем, вода выкипала и дно чайника вплавлялось в горелку. Запах как от пепла бесконечных сигарет Глэдис, от прожженных ими дырок – в линолеуме, в ковре с орнаментом из роз, в двуспальной кровати с медным изголовьем, в набитых гусиным пером подушках, на которых спали мать и дочь. Тот запах горелого постельного белья, который девочка безошибочно узнала еще во сне; запах тлеющей сигареты «Честерфилд», выпавшей из руки матери, когда та зачитывалась допоздна в постели. Страсть к чтению обуревала Глэдис порывами и всегда сопровождалась бессонницей, и она засыпала за книгой, а потом вдруг просыпалась, разбуженная грубо и резко и, как ей казалось, загадочно и необъяснимо искрой, упавшей на подушку, на простыни, на стеганое ватное одеяло.
Иногда из искры рождалось пламя, и Глэдис отчаянно колотила по нему книжкой или журналом, пытаясь загасить. Как-то раз пришлось даже сорвать со стены календарь «Шайка-лейка» и действовать им или же просто молотить по пламени кулачками, а если огонь все же не сдавался, Глэдис, чертыхаясь, бежала в ванную, где набирала стакан воды и заливала пламя, и матрас, и постельное белье. «Черт побери! Только этого не хватало!» Все это было похоже на дешевый фарс из немого кино. Норма Джин, спавшая рядом с Глэдис, тут же просыпалась и скатывалась с кровати, тяжело дыша и настороже, как и положено зверьку, привыкшему бороться за выживание; очень часто именно она, девочка, первая бросалась в ванную за водой. Эти подъемы по тревоге среди ночи давно уже стали привычными, превратились в ритуальное ЧП, и на эти случаи был даже разработан специальный план действий. Мы привыкли спасаться, чтобы не сгореть заживо в постели. Научились с этим справляться.
– Я даже и не спала! Как-то не получалось. Разные мысли. Голова ясная, как днем. Знаешь, наверное, просто пальцы занемели. Такое в последнее время часто бывает. Буквально вчера вечером села поиграть на пианино, и ничего не вышло!.. И в лаборатории никогда не работаю без перчаток, просто, наверное, химикаты стали сильнее. Может, это уже навсегда. Вот посмотри, нервные окончания пальцев как мертвые, рука даже не дрожит.
И Глэдис протягивала провинившуюся правую руку дочери, чтобы та сама убедилась. И действительно, как ни странно, но после всех треволнений ночи, дымящихся простыней, внезапного пробуждения изящная рука Глэдис ничуть не дрожала. Лишь безвольно изгибалась в запястье, точно и не принадлежала ей вовсе, вперед раскрытой ладонью с нечеткими линиями; бледная, но загрубевшая и покрасневшая кожа; ладонь такой изящной формы, совсем пустая.
Были и другие загадочные происшествия в жизни Глэдис, всех не перечислить. И для того чтобы хоть как-то их отслеживать, требовалась постоянная бдительность и, сколь ни покажется парадоксальным, почти мистическая отрешенность. «Этому учили все философы, от Платона до Джона Дьюи, – не лезь, пока не выкликнули твой номер. А когда его выкликнули – полный вперед!» Глэдис улыбнулась и щелкнула пальцами. У нее это называлось оптимизмом.
Вот почему я фаталистка. И с логикой не поспоришь!
Вот почему я всегда готова к неожиданностям. Или была готова.
Я не могла бы сыграть лишь одну роль – в фильме о нормальной, повседневной жизни.
Но в ту ночь пожар был настоящим.
Не миниатюрные язычки пламени в постели, которые легко затушить книжкой или залить стаканом воды. Нет, по всей Калифорнии после пяти месяцев засухи и жары бушевали пожары. Низовые пожары представляли «серьезную опасность для жизни и имущества людей» даже в окраинах Лос-Анджелеса. Виной тому были ветры Санта-Ана[9], они зарождались над пустыней Мохаве, сперва как ласковый ветерок, но постепенно набирали силу, несли с собой удушливую жару, и через несколько часов начинали поступать сообщения о пожарах – сначала у подножия гор и в каньонах хребта Сан-Гейбриел, потом все западнее, ближе к тихоокеанскому побережью. Уже через двадцать четыре часа повсюду бушевали сотни обособленных, но похожих друг на друга пожаров. То были раскаленные ветры, летящие со скоростью сто миль в час по долинам Сан-Фернандо и Сими. Очевидцы сообщали о стенах пламени высотой до двадцати футов, перепрыгивающих через тянущиеся вдоль побережья автомагистрали – точь-в-точь как хищные звери. В нескольких милях от Санта-Моники наблюдались целые поля пламени, каньоны пламени, летали, как кометы, огненные шары. Искры, разносимые ветром, словно зловредные семена, превращались в огненную бурю, бушующую в жилых кварталах Таузанд-Оукс, Малибу, Пасифик-Пэлисейдс и Топанги. Рассказывали о птицах, которые воспламенялись и заживо сгорали в воздухе; об объятых пламенем стадах крупного рогатого скота, о том, как несчастные животные с криками ужаса мчались куда глаза глядят, словно живые факелы, пока не падали замертво. Огромные столетние деревья разом вспыхивали и сгорали за несколько минут. Загорались даже облитые водой крыши, и здания взрывались в пламени, точно бомбы.