— С улицы?! Это вы о бывших работниках суконной мануфактуры?! Рабочий класс мануфактур — оплот революции! Это вы не умеете работать в гуще народных масс!
К. вообще-то владел этим странным языком — ну да, на «собраниях», — ничуть не хуже остальных. Но сейчас он не захотел говорить на нем.
— Черт, да нет никакой такой «гущи»…
— Что?!
— …а есть кучка лентяев, раздраженных тем, что секретность мешает им делать левые дела и воровать.
— Что-о?!
А К. знай себе бурчал о своем (мне не очень-то понятном) — тихо, злобно, упрямо, набычившись, не поднимая головы (и точно так же — через стол, как через зеркало, — набычившись, глядел на него К-в):
— План работ систематически не выполняется… Нет элементарного порядка в заказах на работы, распределения их по рабочим местам, контроля за… Поставить бы сюда людей, которые умеют хозяйничать, а ваших гнать к чертовой…
И тут от гнева шея К-ва стала красной, а лицо белым, и он закричал…
Закончилось все это тем, что К. понизили в должности;а его должностьзанял другой человек — Л., которому К-в более-менее благоволил, ибо тот, в отличие от не нюхавшего военного пороху К., был. как и сам К-в, кадровым офицером.
Суть происходящего была ясна даже марсианину: чтобы полюбить подчиненного, превосходящего его умом, начальник должен сам быть очень умен… умнее, чем подчиненный… так что получается парадокс, из которого следует единственный вывод: начальник никогда не полюбит подчиненного, который умнее. Существует ли способ из этой безвыходной ситуации выкрутиться? Оказывается, да: подчиненный должен старательно скрывать свой ум (замечу, забегая вперед, что Л., интеллигентному, ироничному, изящному Л., подобный фокус удавался; но и это не спасло его от гибели). Да еще эта проклятая схожесть характеров — как два равноименных заряда, что неизбежно отталкиваются друг от друга…
Навряд ли К. не понимал всего этого. Но он не хотел смириться. (О, ему, конечно, не нужна была любовь начальника, ему лишь требовалось, чтобы начальник ему не мешал, чтобы предоставил ему свободу — но свободу другому может дать лишь по-настоящему любящий человек.) В несмирении своем он прибегал даже к методам, которые мне казались не вполне благородными; с другой стороны, что еще ему оставалось делать? Вряд ли во Вселенной найдется хоть одно мыслящее — да просто живое! — существо, которому не случалось прибегать к защите и покровительству сильных.
— …Я, конечно, постараюсь помочь, сделаю все от меня зависящее, но… — Красивое лицо Маршала исказилось гримасой. — Зря вы так резко о нем… Герой Гражданской… Я знаю его как порядочного человека…
— Нам-то проку от его геройства? Он загубит институт.
— Ну, не преувеличивайте…
— Двигатель-то мой он уже зарезал. (Я вздрогнул: то, что люди режут друг друга, уже было мне привычно, но как можно зарезать двигатель?)
— Да, я в курсе… Но, послушайте, если Иван Терентьевич в самом деле считает, что пороховые ракеты обладают преимуществами перед жидкотопливными (боже, опять эта абракадабра!), то…
— Ни черта он не считает. Что он может считать?! Он серную кислоту от перекиси водорода не отличит.
Тут К. был, как я думаю, несправедлив: его начальник все-таки не непосредственно из лошадиного седла отправлен был заведовать институтом, а получил более-менее (насколько — уж не мне судить) соответствующее образование и на должность свою, между прочим, не без участия самого Маршала был рекомендован.
— Сергей Павлович… Будьте поосторожней, а?
— Но вы же…
— Я тоже не вечен. Иногда кажется — Земля… земля горит под ногами…
И я прочел в маршальских глазах такую безысходность, такое ясное осознание приближенья ужасного своего конца (быстро, стремительно — так происходит падение звезды), такую тоску, что содрогнулся.
Он не был сильным сего мира; он тоже был слаб, был обречен. Я понял бы это, даже не знай я о его вскоре последовавшей казни.
Так что же — узнал К-в о том, что К. на него «жаловался», и потому возненавидел? Нет: до ненависти — настоящей, испепеляющей — и тогда было так же далеко, как и вначале. Все это было гораздо сложней, тоньше, скучней, суше… но не было никакого смысла мне в этом разбираться, потому что я уже увидел дальнейшее: ночь, испуганную женщину, двоих в кожаном, черную машину, кабинет, такой же, как тот, где терзали К., резиновые палки с металлом внутри, иглы из безжалостной стали, сломанные пальцы, беспомощное тело, в луже крови и рвоты скрючившееся на полу, бумажную папку с бурыми, засохшими пятнами на обложке… и мне уже не нужно было видеть последние — перед расстрелом — секунды земной жизни К-ва (и последовавшего за ним Л.), чтобы знать: я ищу виновного не там.
Если уж на то пошло, К-в своею нелюбовью спас К., ведь если бы К. ко времени ареста занимал ту должность,которую занял вместо него Л., то К., возможно, уже не было бы в живых: нередко на Земле казнят не человека, а — должность.
— Господи, если бы вы знали, как мена от вас тошнит! — подперев клонящуюся голову рукой, проговорил следователь (то, кажется, был коренастый — странно, но чем дольше я знал их, тем слабее различал, переменчивые черты их лиц, расплываясь, сливались для меня в одно). — Просто, извините, блевать хочется… Упрямство ваше, Сергей Палыч, преступно, извращенно, тупо, глупо, а главное — абсолютно бесполезно… Уж все дружки, все подельники ваши это поняли… Зачитать, что ваш приятель Глушко пишет?.. Вел подрывную работу по развалу объектов, необходимых для обороны страны с целью ослабления мощи Советского Союза, тем самым подготовлял поражение СССР в войне с капиталистическими странами… Нет-нет, не надо так пугаться. Это он о себе пишет, не о вас. Честно пишет, прямо пишет…
К. отвечал, что не верит этому. Искренне ли отвечал, мне трудно судить, так как острая душевная боль — боль, которой не было, когда говорили о директоре Клейменове, и почему-то так сильно укусившая его теперь, мешала мне разобраться в его чувствах.
Следователь лишь усмехнулся — не хочешь, не верь, дескать, — и с торжествующим видом протянул К. несколько листков, вынутых из папки — не той, обычной, с кровавыми пятнами на обложке, а из другой — на обратной ее стороне, впрочем, имелись те же подозрительные бурые потеки:
— Почерк Глушко узнаете?
— Нет, — сухо и быстро ответил К., — не узнаю.
На самом деле — узнал, я видел это. Однако душа моя на сей раз не дернулась, не сдвинулась с места, не шевельнулась даже, ибо я уже знал, что папкам, запачканным кровью, доверять не стоит… ну, во всяком случае, не всегда…
— Дурочку не стройте, а? — устало попросил следователь. — Уж вам не знать почерка Глушко… Он был вашим близким другом?
— Я бы так не сказал. Наши взгляды во многом совпадали…
— А вот ваши московские дружки говорят — вы им с Глушко подло изменили… Ведь он же — ленинградской школы, это все одно что кошка с собакой… А вы подпали под его влияние и какой-то там кислород на водород променяли…
— Я считал и сейчас считаю, — отвечал К., — что будущее — за двигателями на жидком кислороде. Но там есть свои сложности, я объясню, если хотите…
— Упаси боже, — сказал следователь.
— Глушко с самого начала отстаивал азотную кислоту, и я постепенно убедился, что…
— Во-во, азотная кислота! — обрадовался следователь. — Та самая, что Глушко в поезде вез, намереваясь совершить диверсию.
— Это просто смешно, — сказал сердито К., — с той историей давным-давно разобрались…
— Разобрались, разобрались. Вредитель — он всегда вредителем останется… Вот, дальше пишет: сорвал снабжение армии азот… ага, опять этот ваш азот!..азотно-реактивными двигателями, имеющими огромное оборонное значение…
— Почему же — «сорвал»? — изумленно спросил К. — Он их доводил до ума. ОРМ-65 — хороший двигатель. — К. сказал это так, будто бы двигатель был живым существом, к которому он испытывал нежность. — Я тоже с ним работал…
И тут для меня опять начался темнейший лес — все эти технические словечки… Но К. — я уж не в первый раз с изумлением отмечал это — произносил их так, словно в этих угловатых, жестких терминах для него заключалось все изящество мира, самая трогательная красота, словно бы корявые аббревиатуры ему звучали хрустальной музыкою сфер.
— ОРМ-65, говорите? Есть и ОРМ-65… У нас все есть — на любой, как говорится… Вот, слушайте: в одна тысяча девятьсот тридцать шестом году я, Глушко, с целью оправдать свою бездеятельность, подготовил для сдачи азотно-реактивный двигатель ОРМ-65 для установки на торпедах и ракетоплане, который затем был мною вместе с Королевым взорван при испытании с целью срыва его применения в Красной Армии… Ну же, Сергей Палыч! Двигатель — зачем взорвали?
— То есть как — взорвали?! — опешил К. — Он… он целехонек… (Это, по-видимому, говорилось о двигателе.) …Можно поехать и посмотреть на него…
Ах, столь жгучий восторг пронизал меня, распространяясь по иссыхающим корням герани, что старенький, потрескавшийся горшок чуть заметно пошевелился на шкафу; К. и следователь — оба вздрогнули и посмотрели в мою сторону, на кратчайший миг сделавшись снова друг на друга похожи (теперь я видел точно, что следователь коренастый), но герань уже застыла на месте, чудовищным напряжением воли я смирил ликование свое: сейчас, сейчас, наконец-то чудовищное недоразумение разрешится, они поедут и увидят, что… Перед К. извинятся и отпустят его на волю… О, мечта, мечта волшебная! Теперь — уже скоро! Теперь — только прямо, только в небо, только вверх! Земля, растрескавшаяся от нестерпимого жара, стройное тело ракеты, танцующее на струе огня!
— Серьезно?! — в свою очередь изумился следователь. — И кто, по-вашему, должен «поехать и посмотреть»? Я? (К. молча смотрел на него.) Сожалею, но мне недосуг: я с вами тут должен общаться… хотя, честное слово, я бы предпочел поехать куда угодно, хоть к черту на рога, лишь бы не видеть унылой вашей физиономии…
— Но как же… — беспомощно проговорил К., — как же… Ведь это так просто, так элемента…
— Элементарно, говоришь? — переспросил следователь. — А давай разберемся — элементарно или нет… Ну, допустим, приеду я в вашу контору… Ну, покажут мне какую-то железяку, скажут — вот она, целая… А мне откуда знать — тот это двигатель, про который ты мне толкуешь, или другой?
— Вы издеваетесь… — тихо сказал К.
— Я издеваюсь?! А по-моему, это ты надо мной издеваешься, выблядок фашистский! Для чего мне ездить в ваш поганый институт, когда тут черным по белому написано: взорвали! Да вы там, по-моему, только тем и занимались, что взрывали народное добро… Построите — взорвете, построите — и опять… Может, вы и той ракеты взрыв, что вам же на головку в мае свалилась, тоже станете отрицать?
— Но при любых технических испыта…
Теперь К. возражал следователю вяло, точно умирающий: надежда погибла в нем — и во мне. Не знаю, понимал ли он суть происходящего; я — а ведь мне казалось, что я уже научился разбираться в человеческих делах, — не понимал абсолютно ничего. Как же, ах, как же?.. Ну, пусть этому следователю некогда ехать в институт (может, это очень далеко, люди ведь хотя и умеют передвигать свои тела, но делают это с затруднениями) — так можно попросить съездить другого… Ну, не умеет он отличить одну «железяку» от другой (черта почти трогательная, роднящая его с нами, марсианами) — так можно попросить того, который умеет… Нет, как же? Как же так?
И страшная, леденящая догадка начала вползать в мою душу: неужели следователи и те, кто поручил им их дело, вовсе не желают узнать, взрывал ли К. какую-то там ракету? Разбазаривалли (что за странное слово!) народные деньги? Возглавлял ли некий заговор? Неужели, ах, неужели подлинная вина К. — вина, за которую следователь ненавидел его (да-да, я уже отлично понимал, что такое ненависть), вина, неотвратимо влекущая за собой людскую кару и казнь, заключается совсем в другом?.. Но этого не может быть, просто не может; я не смел даже сам себе признаться в том, что думаю…
Следователю окончательно наскучило слушать К., и он зевнул.
— Короче, — сказал он, — не мое дело по институтам ездить, мое дело — показания у тебя получать… Что-то еще не ясно? — Он встал, расправляя плечи. — Надеюсь, сейчас будет ясней…
Безжизненное тело К. лежало на полу так долго, что кровь засохла. Не знаю, как правильно охарактеризовать состояние, в котором он находился, это было что-то подобное сну (обморок?); знаю лишь, что сознание его — подобно моему собственному — в эти минуты отсутствовало в его теле и пребывало где-то далеко, и я погнался за ним следом…
…и тогда я впервые увидел ее — ракету. Я совсем не так представлял себе ее. В моем воображении она была огромна и прекрасна: пляшущий язык бледного пламени, стройная золотистая свеча, объятая розовым светом стрела, уносящаяся в небо…
Но это была какая-то скучная, кривоватая — да уж прямо скажем: просто безобразная, — установленная на деревянных опорах металлическая болванка, внутри которой что-то постоянно подтекало, просачивалась на землю какая-то маслянистая жидкость. И люди, что толклись подле нее, не были облачены в праздничные, яркие одежды: они были одеты в грязные, дырявые спецовки, и руки их, державшие ветошки, были — грязные, черные, промасленные, обожженные, с поломанными ногтями. [10]
— Ничего не поделаешь, — сказал К. и махнул рукою (жест, выражающий у землян фаталистическую безнадежность), — черная полоса. Так всегда бывает: неповиновение металла.
Он так и сказал: неповиновение, как если бы понимал то, чего люди вообще-то обычно не понимают: металл — существо хоть и не мыслящее, но живое, наделенное душою, что может повиноваться или не повиноваться в зависимости от собственного желания.
— И сколько это, по-вашему, будет продолжаться?
— А черт его знает. Сколько захочет, столько и будет — бейся не бейся…
— Ну, знаете, это какой-то мистицизм.
— Черная полоса, точно. Прошлый раз штуцер вырвало…
— Мистицизм, не мистицизм — а так всегда бывает.
Бедняжка ракета не стала красивей и на следующий день. По-прежнему она издавала какие-то подозрительные шипящие звуки, что-то в ней посипывало, похрипывало, лопалось, по-прежнему изо всех ее щелей текло… Она была еще очень несовершенна, очень слаба: казалось, она молит о том, чтоб ее оставили в покое. Я уже проникся к ней острой жалостью, какую люди чувствуют по отношению к увечному животному или уродливому ребенку, и я не понимал, как этой жалости не ощущает К. — ведь она была его созданьем, его любимым детищем… Однако он предложил своим товарищам провести испытания. (Да простят мне это кощунственное сравнение, но ведь и Отец людей некогда принес в жертву человечеству свое родное дитя.)
— Ну уж нет. Я отказываюсь. Течет, сволочь… Надо все переделывать… Иначе, когда выйдем на расчетное давление, рвануть может к чертовой матери.
— Может рвануть… — сказал раздумчиво К., — но ведь может и не рвануть?
— Может-то она, конечно, может… а все ж таки, я думаю, рванет…
К. обвел их всех взглядом — хмуро, исподлобья.
— Ладно… Я сам… Все в укрытие… Давление в норме?
Теперь она, сопротивляясь, шипела так громко, что заглушала голоса людей; затем раздался хлопок… Я не успел уловить, как все это случилось: только что К. стоял и, задрав голову, торжествующими и страшными глазами смотрел на нее — и вдруг он уже закрыл лицо руками, и меж пальцев сочится кровь… Шатаясь как слепой, он бросился бежать, но через несколько шагов — упал. [11]
Потом была суета, машина с красным крестом на боку, люди в белых халатах, носилки. К. увезли; я не должен был волноваться за него, ведь я знал, что он остался жив, но мне было мучительно думать о том, как слаба, хрупка, уязвима человеческая плоть.