Перед закрытой дверью - Эльфрида Елинек 4 стр.


Правда, существует еще жена и мать его детей, на ней можно отыграться. Можно сказать ей, что ее тело все больше походит на кусок заплесневевшего сыра, а можно тайком забрать хозяйственные деньги из фарфоровой чашки, где они хранятся, и обвинить ее, что она их сама профукала. Сегодня, к примеру, такая вот ситуация: мама ищет у деток утешения, ведь отец только что нарочно искромсал ножницами новенький, с иголочки, передник из премиленьких, в пестренький цветочек, лоскутков, остатков с распродажи: она собственными руками его сострочила на швейной машинке, купленной в рассрочку. Безо всякого таланта к шитью, но с большим тщанием. И с радостью, что делаешь что-то своими руками. Самодельное чаще всего более прилежно сработано и лучше по качеству, чем покупное, потому что ведь всегда знаешь и что, и где, и как, и чем, а в готовой вещи ничего не угадаешь. Предположить, конечно, можно: сделано кое-как, сшито спустя рукава, так что пуговицы тут же осыпаются, да и непомерно дорого. Можно и подешевле. Вот мамуля и сэкономила уйму денег благодаря своему трудолюбию, а папуля возьми да изрежь все, причем совершенно осознанно. Он, видите ли, принципиально против, чтобы в доме швейная машинка была. Ведь если мамуля станет шить себе новые тряпки, то чужим и совершенно посторонним мужикам может прийти в голову повнимательнее рассмотреть ее пускай расползшуюся, но тем

не менее все еще женственную фигуру. Какие расцветки она себе подбирает? В точку попал: ткани с соблазнительным рисунком, цветастые или такие, которые она цветастыми считает (всякие там грибочки, пчелки, жучки, цветочки и т. п.). А какие фасоны? Так точно: чтобы подчеркнуть сиськи, ляжки и жопу, пусть от них и не осталось почти ничего. Не сметь, и еще раз не сметь! Эти штуки существуют только для папули, и ни для кого более. «Ты все подцепить кого-то там хочешь, но я, даже искалеченный, все равно больше мужик, чем любой другой, у которого хоть ноги-то и две, но он все равно не мужик. Что, доказать тебе, что ли? Докажу прямо сейчас, не сходя с места. Изволь». Не важно где, на коврике на полу или на кровати, повидавшей на своем веку много горя и месячных и оттого смердящей невыносимо.

— Не все же время мне над стиркой корпеть, хочется иногда хорошую книжку почитать, да и просто расслабиться.

— Вот это на тебя похоже, нет чтобы стиральную машину купить, швейную ей подавай. Ходили бы чистые, а какие мы теперь? Грязные. Вот именно. А тебе бы все в новых передничках красоваться.

Вжик-дзынь, звякают ножницы. Столько работы уничтожил одним махом. Какая подлость.

— Будь довольна, что не нанес тебе телесных повреждений, чему я хорошо обучен. Поначалу, помню, давалось трудно, а там само пошло, как по маслу. Кстати, у меня возник замысел новой серии снимков, можно было бы нанести тебе на кожу порезы, царапины, колотые раны. Для этого дела у детей акварельные краски возьмем.

— А я вам абрикосовый пирог испекла, — подлизывается мамочка к детям, у которых она ищет понимания, но ничего не находит. Она возлагает надежды на образование как на основу для этого понимания, на «сердечный такт» детей, которые, однако, давным-давно выбились из любого такта. Вкладываешь в детей, вкладываешь, и ничегошеньки из этого не выходит, никакой теплоты, никакой близости.

— А вот и пирог, и стеклянные тарелочки. Я вам сюда поставлю, тут уже груда книг навалена, для горячего пирога даже местечка не найти, ну-ка, уберите этот хлам!

— Нет, книги мы убирать не собираемся, они важнее любого пирога. Мы как раз читаем о том, что наше существование не имеет никакой ценности. Давай-ка, вали отсюда, мама, — близнецы выставляют мать за дверь. Отовсюду ее гонят прочь, нигде не хотят видеть бедняжку. Это катастрофически сказывается на ее общем самочувствии.

От души наорав на свою мать, близнецы тут же переходят к пожиранию пирога. Таким занятием они не брезгуют.

Для мамули не осталось ни кусочка, хотя она тоже не прочь полакомиться.

***

Райнеру представляется последней степенью деградации женщины, если ей приходится сносить телесные наказания. Это видно по матери, которая частенько зовет на помощь из родительской спальни. Однако, возможно, с ней поступают неестественным, ненормальным образом и кричит она именно поэтому. Родственники нередко обращали внимание на неестественное, ненормальное выражение глаз Райнера, быть может, следствие того, что он слишком часто наблюдал за делами, творящимися в спальне. Подглядывать при этом он никогда не подглядывал. Каждый раз голову сразу же прятал под одеяло. Там ничего не видно и пахнет только тобой самим. Иногда Райнер ест только суп и отказывается от твердой пищи, хотя вообще-то мужчины любят поесть что-нибудь основательное. Анна порою совсем ничего в рот не берет, ни крошки, такое может продолжаться несколько дней кряду. Когда брат с сестрой встают из-за стола, ни к чему из съестного не прикоснувшись, они тут же заваливаются вместе на одну из своих постелей, которые специально отгорожены перегородкой, ведь он мальчик, а она девочка, — и полностью отгораживаются от внешнего мира. Чтобы отгородиться еще надежнее, Райнер пишет стихи. Часто в кронах деревьев ему являются лица, побуждающие его к поэзии. Вот трепло! Друзей у него нет, одни только приятели, которые сплошь и рядом не по-приятельски относятся к нему, презирающему приятельские отношения из принципа. Когда Райнер слагает стихи, в этом нет ничего от грациозного телодвижения рыбки, выпрыгивающей над водной гладью и отливающей серебром, как об этом, например, можно прочитать у выдающегося писателя Музиля. Райнер скорее вцепляется и вгрызается в поэзию.

Райнер и Анна каждую секунду осознают: благодаря тому, что родители переехали в город, они избавлены от жизни в глухомани, от захолустных местечек, зовущихся Иббзиц, Лаа-ан-дер-Тайя, Лаа-ан-дер-Пилах, или от всяких там Санкт-Михаэлей. Они рады, что не приходится прозябать в какой-нибудь кошмарно бездуховной провинции, с которой они знакомы по крестьянскому двору своей бабки. Все, что угодно, только не это. Там галки и воронье или какая-нибудь другая гадость с воплями когтят деревья, уже отмеченные печатью зимы. Там по сумрачному небу снуют туда-сюда всякие тучки, там блеет косуля, там вонючие ученики начальной школы и дебильные ученики школы средней набивают своими телами школьные автобусы. В их испарениях кишмя кишат бациллы нищеты. Мерзкая мешанина из детей и волглых, удушливо пахнущих шерстяных одежек, которые донашивают после старших братьев и сестер.

— У них нет судьбы, — говорит Райнер, — еще до того как родиться, они были обречены на смерть, и в головах у них одна и та же картина. Что в одной голове, то и в любой другой.

И все это происходит в свободной стране, где, правда, свободой и не пахнет. Безвкусные ландшафты теряются за пеленой дождя, границ не видно, однако границы существуют, они — в головах здешних жителей. С узколобостью брату с сестрой пришлось столкнуться и в большом городе, они ликуют, ибо сами некоторое время назад преодолели границы. Оскалив остренькие зубки, они набросились на отливающую синюшным цветом пуповину залов ожидания, где им предопределено было находиться, и перегрызли ее. Кровь ручейком сбегает у них с подбородков. Белесые языки, язык Райнера и язык Анны, слизывают ее. Скоро от естественной границы рождения не останется ни клочка кожи. Разверзаются беспредельные дали, и холодное солнце в них, словно невзбитый желток в молоке.

А кому здесь еще бить, как не Райнеру и не Анне, битым-перебитым.

Забыт звенящий мороз на деревенских улицах, забыты воскресные полуботиночки с тонкими подошвами, не подходящие ни к ноге, ни к погоде. Никто больше не заваливается в местную киношку на ковбойский фильм и не выходит оттуда чистым ковбоем, хотя внутри обнаруживает таких же болванов, только в дурацких шляпах и с набриолинеными проборами. Нет больше страха перед поздним возвращением домой и перед поркой с использованием тяжелых предметов. А потом еще посылали в хлев, нагрузив тяжеленными бадьями с горячим пойлом для свиней. И коли позабудешь сменить выходную обувку, она так провоняет, что ничего не останется, кроме как разжаловать ее в хлевные чеботы.

Близнецы не какие-то там проходные персонажи, они исполнители главных ролей. Они — в срединной точке, которая точкой не является, а представляет собой широкий слой средних людей.

Из близнецов выступает наружу не радость от жизни, каковая есть в каждом молодом человеке, который поглощен своим транзисторным приемником, нет, из них прут ярость и отвращение. Вот и люби детей, а выходит то же самое, как будто их вообще не любишь. Они уверены, что в каждом человеке есть нечто, не поддающееся влиянию извне. Что-то такое, что непредсказуемо и что выпадает из общественной среды и, стало быть, абсолютно свободно.

Только безнадежные тупари без ума от домашней выпечки и от Элвиса, Петера и Конни.

Райнер ест прозрачный куриный бульон, в котором опять плавают какие-то предметы, не поддающиеся определению и только замутняющие похлебку.

Перемолоть зубами эти новомодные юбки — вот чем, пожалуй, можно было бы заняться. В последнее время их любит носить серая масса, ткань дешевая, шьют их в огромных количествах, впечатление веселенькое, когда юбка красная, и драматичное, когда она синяя.

А еще — демонтировать «вороньи гнезда», квадратные прически на головах немыслимо уродливых девиц, содрать с них эту корабельную оснастку, повыдергав все заколки. Свитерки «под Никки» перемалывать зубами до тех пор, пока и след этого самого Никки не простынет и не останется гладкая, пресная кашица самых заурядных свитеров. Райнер закусывает губу до крови, когда девицы проходят мимо него и словно говорят: «Возьми меня! Нет, лучше меня возьми!» У них черные черточки над глазами, подведено верхнее веко, и белая губная помада, и бледно-розовый крем «Лабизан», они — серое стадо, в котором встречаются разноцветные вкрапления. Нижнюю юбку мамаша накрахмалила, а из-под юбки — стойкий запах тела. Юбку-то им подавай попышнее, стоячую, а вот мыться они не желают.

Райнер не хочет связываться с какой-нибудь девицей, пока не хочет, он оценивает их издали. У него еще все впереди, он знает.

Мамочка заглядывает в комнату, приходит в праведный ужас от собственного выводка, но вслух произносит, что лучше бы ее потомству стремиться к прекрасному в мыслях, словах и делах — и воплощать это стремление. Для того они и ходят в гимназию, где этому учат. Им надлежит возводить мосты, а не разрушать их: один мост ведет от тебя к ближнему, а другой — от ближнего к тебе самому. Близнецы мостов возводить не желают.

Анна говорит:

— Мы — воплощение свободы, у которой есть выбор, однако мы не выбираем свободу. Мы обречены на свободу. Как взгляну на тебя, мама, то прямо так оно и есть, все сходится. Одиночество, покинутость в своей свободе — это про тебя. И истоки покинутости в самом существовании свободы. По тебе видно.

Мамочка этих слов не понимает, но точно знает, что дела в этом мире обстояли бы гораздо лучше, если бы мир больше слушался своих философов, художников и поэтов, а не руководствовался бы собственным мелочным эгоистическим рассудком, который кроме своего корыта ничего больше не видит вокруг. И ее детям надо верить Бетховену и Сократу.

Близнецы растолковывают матери, что и ее не-существование также допустимо и возможно.

— Да я лично вас рожала, сперва одну, потом другого. Поэтому вы существуете, и я сама тоже существую.

Что за чушь такая. Ведь мир так прекрасен, так просторен, так богат красками и так молод, прежде всего, если и сам ты тоже молод. Им можно даже вырезать из журнала новый портрет Элвиса, она наконец-то им позволяет, хотя только что запрещала.

От матери отмахиваются, как от надоедливой мухи. При этом у детей снова появляется тот, давешний, ненормальный взгляд.

Мать уходит и уже в дверях говорит, что ее детям, которые для мамы на всю жизнь останутся маленькими детками, о ком всегда беспокоишься, следовало бы научиться обращать внимание на маленькие радости жизни. Есть люди, пренебрегающие деревьями необычного вида, они не замечают цветов или кустарника на обочине дороги, а иногда даже топчут и ломают их. Эти люди и животных мучают. Заурядные, лишенные духовной жизни люди, к которым ее дети не принадлежат. Ее дети должны ценить то небольшое и малоприметное, чего другие просто не замечают. Для того-то она их и воспитывала. При этом нередко преодолевая сопротивление мужа. Солдатом он был, солдатом и остался, грубый и сам не свой до дешевых развлекательных фильмов. Не будь он таким грубым, он не смог бы убивать. Эта грубость была ему необходима. Мягкость была бы неуместна, она противоречила бы его служебным и профессиональным обязанностям.

У матери до сих пор перед глазами его гогочущий рот, когда отец смотрит кинофильм с участием Хайнца Рюмана. Любимое его кино, бесспорный фаворит среди всех фильмов — «Пунш-жженка». Он без устали смотрел его много раз подряд. Только он, один-единственный, распознавал в этом фильме все его изысканные тонкости, остальные все ржали над плоскими шуточками, которые лежали на поверхности. Уже тогда, когда этот фильм только появился на экранах, он предсказывал будущее. Отец это еще тогда понял.

Часто, даже когда и не просят вовсе, он принимается пересказывать содержание кинокомедии «Жженка», к сожалению, дети уже не могут ее посмотреть, как жаль. В этой картине Новое время показало свое истинное лицо в образе того молодого учителя, который обладал национальными идеалами. Учитель в киноленте говорит, что старые времена должны неотвратимо исчезнуть. И сам папа тоже так думает, а близнецы вот сейчас, сию минуту готовят приход новых времен. И времена эти еще более новые, чем те новые времена из фильма.

— Чего ж вы хотите, я всегда был противником отживших традиций. Мне еще посчастливилось увидеть несколько фильмов-ревю с Мариной Рекк, вот у кого огромная сила воли и выносливость, она до сих пор держит себя в форме и все еще танцует. И еще была такая душевная картина по Гансу Христиану Андерсену. По окончании съемок актер, который играл там главную роль, лишил жизни себя, свою супругу и детей, потому что благоверная его еврейкой была. Вот и получилось, что перед смертью ему была предоставлена возможность продемонстрировать свой юмор, глубоко гуманный, а не гнилой и разлагающий. Такой юмор только тогда получается, когда идет от души, изнутри. Это самое нутро и было разодрано в клочья быстродействующим ядом. Другие помирают куда более незаметно, а мучаются, поди, даже еще больше. Вот так вот, кишки все изорваны, а датский сказочник для грядущих поколений сохранился лишь в виде целлулоидной ленты. Что-то осталось и продолжает жить помимо него самого.

Прекрасное, прекрасное, прекрасное было время.

Обжигающий песок пустыни.

***

Особенно мягок весенний свет, струящийся сквозь стеклянные, стиля модерн, двери, созданные Рене Лаликом, которые еще в двадцатых годах попали в Париж, на Всемирную выставку, а после нее сразу же переехали в Вену. Софи по своему внутреннему ощущению тоже сделана из стекла, или же из блистающего белизной фарфора, или, еще лучше, из легированной стали. Спорт наводит блеск на Софи со всех сторон, благодаря ему она подвижна и гибка. А что не под силу спорту, с тем справится библиотека отца, заложит основу, обеспечит надлежащий уровень развития. Софи, однако, девушка скорее спортивная, чем книжная. Отнюдь не ходячая энциклопедия. Все выступы округлы, закалены и отполированы до блеска. Любая грязь абсолютно чужда самой ее сути, как еще несколько лет назад всем немцам по самой своей сути было чуждо все не немецкое, оно было просто неприемлемо, нынче, правда, оживленно развивается туризм, и весь мир стекается к немцам прямо в дом, как и сами немцы растекаются из дома по всему миру.

На совершенно гладкой поверхности ее тела нет ни единого уязвимой складки; и хотя так и тянет застолбить на ней место, ничего не выйдет, соскользнешь, не удержишься. Софи одета в платьице для тенниса (на ней всегда что-нибудь спортивное), она входит в комнату и говорит Райнеру, в котором живет любовь к ней (он, правда, это скрывает, чтобы не ослабить своих позиций):

Назад Дальше