Собрание сочинений Том 1 - Лесков Николай Семенович 2 стр.


Защищаясь от нападок и обвинений в неверном понимании передовых идей и в клевете на передовую интеллигенцию, Лесков сам вынужден был признаться в печати: «Мы не те литераторы, которые развивались в духе известных начал и строго приготовлялись к литературному служению. Нам нечем похвалиться в прошлом; оно у нас было по большей части и мрачно и безалаберно. Между нами почти нет людей, на которых бы лежал хоть слабый след кружков Белинского, Станкевича, Кудрявцева или Грановского». Признание очень важное и характерное, тем более что Лесков явно говорит не только о себе, но и о каких-то своих единомышленниках или современниках («между нами»). Под «известными началами» он разумеет, конечно, те передовые идеи и теории, которые возникли еще в сороковых годах и привели к созданию и оформлению революционно-демократической интеллигенции во главе с Чернышевским. Лесков явно сожалеет, что развивался вне этих идей и традиций и, таким образам, не готовился к «литературному служению»; вместе с тем он дает понять, что по сравнению с «теоретиками» и «интеллигентами» у него есть некоторые свои преимущества. В письмах и разговорах он иногда иронически употребляет слово «интеллигент» и противопоставляет себя «теоретикам», как писателя, владеющего гораздо большим и, главное, более разносторонним жизненным опытом. Он охотно и много пишет и говорит на эту волнующую его тему, каждый раз стремясь выделить то, что представляется ему наиболее сильной стороной его позиции. «Я не изучал народ по разговорам с петербургскими извозчиками, — говорит он с некоторой запальчивостью, явно намекая на столичных писателей-интеллигентов, — а я вырос в народе на Гостомельском выгоне… Я с народом был свой человек… Публицистических рацей о том, что народ надо изучать, я не понимал и теперь не понимаю. Народ просто надо знать, как саму нашу жизнь, не штудируя ее, а живучи ею». Или так: «Книги и сотой доли не сказали мне того, что сказало столкновение с жизнью… Всем молодым писателям надо выезжать из Петербурга на службу в Уссурийский край, в Сибирь, в южные степи… Подальше от Невского!» Или еще так: «Мне не приходилось пробиваться сквозь книги и готовые понятия к народу и его быту. Книги были добрыми мне помощниками, но коренником был я. По этой причине я не пристал ни к одной школе, потому что учился не в школе, а на барках у Шкотта». Показательны в этом смысле его слова о Глебе Успенском — «одном из немногих собратий наших, который не разрывает связей с жизненной правдой, не лжет и не притворствует ради угодничества так называемым направлениям».

После Крымской войны и происшедших общественных перемен русская жизнь очень усложнилась, а вместе с нею усложнились и задачи литературы и самая ее роль. В литературу пришли люди со стороны, «самоучки» из провинции, из мещанской и купеческой среды. Рядом с писателями, вышедшими из среды русской интеллигенции («развивавшимися в духе известных начал»), жизнь выдвигала писателей иного типа, иных навыков и традиций, писателей, сильных своим практическим опытом, своей жизненной связью с глухой провинцией, с низовой Россией, с крестьянским, ремесленным и торговым людом разных районов. Характерной чертой общей обстановки тогда было выдвижение «разночинца» как массового деятеля в политическом движении эпохи, в печати, в литературе. При этом надо помнить, что «разночинная» среда вовсе не была чем-то однородным, — различные ее представители выражали разные, подчас противоречивые, тенденции очень сложного в целом времени. Поэтому в самом вхождении Лескова в литературу «со стороны», в самом формировании его вне кружковой борьбы 40-х годов не было ничего ни странного, ни необычного для общественной жизни 60-х годов. Для периода 50— 60-х годов — периода обострения классовой борьбы — это было явлением не только естественным, но и неизбежным. При новом положении должны были зазвучать голоса с мест и явиться люди в качестве депутатов от масс. Это было тем более необходимо, что рядом с социальными вопросами встали во всей своей остроте, сложности и противоречивости вопросы национально-исторические — как следствие и Крымской войны и общественных реформ. Так заново возник вопрос о характере русского народа, о его национальных чертах и особенностях. Этот вопрос надо было ставить не в том духе казенного «квасного» патриотизма, который господствовал в николаевскую эпоху и вызывал отпор со стороны передовых кругов. В этом отношении необыкновенно характерным и многозначительным было появление именно в 60-х годах такой грандиозной национально-патриотической эпопеи, как «Война и мир» Толстого, совершенно по-особенному ставившей социальные и исторические проблемы, предлагавшей иные решения этих проблем, чем те решения, которые предлагались передовыми теоретиками эпохи.

Иначе и быть не могло. После Крымской войны и в особенности после освобождения крестьян в литературной среде закономерно возникало противоречие между демократизмом передовой публицистики эпохи и демократизмом стихийным. Это была борьба совсем иного типа, чем, например, борьба революционных демократов с либералами; это был сложный идейный конфликт, возникший на основе новых жизненных противоречий — как результат той самой быстрой, тяжелой, острой ломки всех старых устоев старой России, о которой Ленин говорит в статьях о Толстом. Носители стихийного демократизма смотрели на себя как на новых глашатаев жизненной правды, как на ее миссионеров, обязанных познакомить общество со всеми сложностями и противоречиями русской действительности; в этом была их несомненная историческая сила, потому что они действительно опирались на богатый практический опыт, на реальную связь с известными слоями народа. Однако именно в силу своей стихийности демократизм этот был подвержен всевозможным колебаниям и воздействиям со стороны. Во многом противопоставляя себя «известным началам» и не соглашаясь с «готовыми понятиями», стихийные демократы сплошь и рядом — именно вследствие своей теоретической невооруженности — попадали в сферу либерально-буржуазных и даже реакционных влияний. В этом была их историческая слабость, нередко приводившая их самих к трагическим положениям и к тяжелым идейным кризисам. Таков был, например, Писемский, метавшийся из одного лагеря в другой, таков был и Лесков; такой же в сущности был и Лев Толстой — с характерными для него патриархально-деревенскими идеалами (и в этом была его особенная историческая сила). Писемский и Лесков пришли от русской провинции, от уездного захолустья — от чиновничьей, промысловой и бродяжьей Руси.

Именно для стихийных демократов был характерен тот особенный «трудный рост», о котором Лесков в конце жизни писал Протопопову. У Толстого этот рост выражался в форме резких кризисов и переломов — соответственно значению поднятых им вопросов; у Лескова он не принимал таких форм, но имел аналогичный исторический смысл. Недаром между ним и Толстым образовалась в 80-х годах особого рода душевная близость, очень радовавшая Лескова. «Я всегда с ним согласен, и на земле нет никого, кто мне был бы дороже его», — писал он в одном письме. Это не было случайностью: Лескову, как и Толстому, решающей в жизни человечества казалась не социально-экономическая сторона и тем самым не идея общественно-исторического переустройства революционным путем, а моральная точка зрения, основанная на «вечных началах нравственности», на «нравственном законе». Лесков прямо говорил: «Не хорошие порядки, а хорошие люди нужны нам».

Ленин показал значение Толстого как «зеркала», отразившего силу и слабость стихийного движения масс; это общее историческое положение относится в известной мере и к Лескову — с учетом, конечно, тех отличий, о которых говорилось выше. Ленин говорит, что 1905 год принес с собой «конец всей той эпохе, которая могла и должна была породить учение Толстого — не как индивидуальное нечто, не как каприз или оригинальничанье, а как идеологию условий жизни, в которых действительно находились миллионы и миллионы в течение известного времени». [6]

Лескова, как и Толстого, «могла и должна была породить» та самая пореформенная, но дореволюционная эпоха, о которой говорит Ленин. Он, как и Толстой, отразил «кричащие противоречия» этой эпохи и вместе с тем обнаружил непонимание причин кризиса и средств выхода из него. Отсюда и его «трудный рост» и все те исторические недоразумения, от которых он так страдал, но для которых сам создавал достаточное количество поводов и оснований. Лескова, как и Толстого, неоднократно упрекали в капризах и в оригинальничанье — то по поводу языка его произведений, то по поводу его взглядов. Современникам не легко было разобраться в его противоречивой и изменчивой позиции, тем более что своими публицистическими статьями он часто только затруднял или осложнял ее понимание. Критики не знали, как быть с Лесковым — с каким общественным направлением связать его творчество. Не реакционер (хотя объективные основания для обвинения его в этом были), но и не либерал (хотя многими чертами своего мировоззрения он был близок к либералам), не народник, но тем более не революционный демократ, Лесков (как позднее и Чехов) был признан буржуазной критикой лишенным «определенного отношения к жизни» и «мировоззрения». На этом основании он был зачислен в разряд «второстепенных писателей», с которых многого не спрашивается и о которых можно особенно не распространяться. Так и получилось, что автор таких изумительных и поражающих именно своим своеобразием вещей, как «Соборяне», «Очарованный странник», «Запечатленный ангел», «Левша», «Тупейный художник», оказался писателем, не имеющим своего самостоятельного и почетного места в истории русской литературы.

Это было явной несправедливостью и исторической ошибкой, свидетельствующей об узости традиционных схем либерально-буржуазной критики. Одним из первых восстал против этого положения Горький, чувствовавший себя в некоторых отношениях учеником Лескова. В своих лекциях 1908–1909 годов (на Капри) Горький говорил, что Лесков — «совершенно оригинальное явление русской литературы: он не народник, не славянофил, но и не западник, не либерал и не консерватор». Основная черта его героев — «самопожертвование, но жертвуют они собой ради какой-либо правды или идеи не из соображений идейных, а бессознательно, потому что их тянет к правде, к жертве». Именно в этом Горький видит связь Лескова не с интеллигенцией, а с народом, с «творчеством народных масс». В статье 1923 года Горький уже решительно заявил, что Лесков как художник достоин стоять рядом с великими русскими классиками и что он нередко превышает их «широтою охвата явлений жизни, глубиною понимания бытовых загадок ее, тонким знанием великорусского языка».

Действительно, именно этими тремя чертами своего творчества Лесков выделяется среди своих современников. Без него наша литература второй половины XIX века была бы очень неполной: не была бы раскрыта с такой убедительной силой и с такой проникновенностью жизнь русского захолустья с его «праведникам», «однодумами» и «очарованными странниками», с его бурными страстями и житейскими бедами, с его своеобразным бытом и языком. Не было бы того, что сам Лесков любил называть «жанром» (по аналогии с «жанровой» живописью), и притом «жанр» этот не был бы дан так ярко, так интимно, так многообразно и так в своем роде поэтично. Ни Тургенев, ни Салтыков-Щедрин, ни Островский, ни Достоевский, ни Толстой не могли бы сделать это так, как сделал это Лесков, хотя в работе каждого из них присутствовала эта важная и характерная для эпохи задача. Горький хорошо сказал об этом: «Он любил Русь, всю, какова она есть, со всеми нелепостями ее древнего быта». Именно поэтому он вступал в своеобразное соревнование или соперничество с каждым из названных писателей.

Начав свой творческий путь в 60-х годах с насыщенных жизненным материалом очерков, направленных против уродств дореформенного строя, Лесков довольно скоро вступает в полемику с «известными началами», «готовыми понятиями», «школами» и «направлениями». Занимая позицию «скептика и маловера» (как говорил о нем Горький), он настойчиво изображает трагическую бездну, образовавшуюся между идеями и надеждами революционных «теоретиков» («нетерпеливцев», как он их называл по-своему) и дремучей Русью, из которой он сам пришел в литературу. В первом же рассказе — «Овцебык» (1863) он описывает судьбу своего рода революционного «праведника», семинариста-агитатора, «готового жертвовать собою за избранную идею». Характерно, однако, что этот праведник — вовсе не интеллигент и не теоретик: «Новой литературы он терпеть не мог и читал только евангелие да древних классиков… Он не смеялся над многими теориями, в которые мы тогда жарко верили, но глубоко и искренно презирал их». О столичных журналистах он говорит: «Болты болтают, а сами ничего не знают… Повести пишут, рассказы!.. А сами, небось, не тронутся». И вот даже этот своеобразный демократ ничего не может сделать с темным крестьянством; убедившись в безнадежности своих опытов, Овцебык кончает самоубийством. В письме к приятелю он говорит: «Да, понял ныне и я нечто, понял… Некуда идти». Так был подготовлен и явился на свет роман Лескова «Некуда» (1864), в котором вместо Овцебыка был уже изображен представитель революционных кругов Райнер. Наслушавшись «опоэтизированных рассказов о русской общине» и о «прирожденных наклонностях русского народа к социализму», Райнер едет в Россию. Из всех его попыток ничего, кроме трагикомических недоразумений и неудач, не получается: Россия оказывается совсем не такой, какой он ее представлял себе по рассказам. В напряженной и сложной обстановке того времени роман Лескова был воспринят как реакционный выпад против революционной интеллигенции. Сам писатель представлял себе свой замысел несколько иначе, но не такое было время, чтобы разбираться в индивидуальных оттенках. Каковы бы ни были субъективные намерения автора, объективно роман этот имел реакционный смысл, потому что он был направлен против передового общественного лагеря эпохи. Приговор был произнесен — и началась та «литературная драма» Лескова, которая наложила отпечаток на всю его литературную судьбу.

3

Лесков считал, что сложные проблемы жизни пореформенной России нельзя решить путем революционных преобразований. В своей художественной работе он стремился воспроизвести жизнь разных кругов общества, разных сословий и классов; итогом должно было быть создание широкой картины национальной жизни во всех индивидуально-своеобразных особенностях ее развития. Таким путем, казалось Лескову, могут быть обнаружены противоречия, гораздо более глубокие и сложные, чем противоречия социальные. Однако как только мы начинаем вглядываться более пристально в художественную практику раннего Лескова, мы немедленно же обнаруживаем в его творчестве чрезвычайно острую постановку целого ряда важных социальных проблем эпохи. В этом сказывается с большой силой общая противоречивость позиции Лескова. На протяжении 60-х годов Лесков создает целый ряд «очерков», в которых отчетливо видна складывающаяся своеобразная художественная система. Основу этой системы составляет специфическая постановка вопросов социальной и национальной жизни в их сложном соотношении. Центральной социальной проблемой эпохи безусловно является вопрос о крепостничестве и об отношении к реформам, и Лесков, как писатель публицистического склада, не может избегнуть и не избегает выражения своей позиции в этом сложном комплексе социальных противоречий. Еще к началу 60-х годов относится его повесть «Житие одной бабы» (в переработанной редакции — «Амур в лапоточках»), где резко, остро и необычно, чисто по-лесковски, дана тема крепостничества и реформ. Сюжет этого «опыта крестьянского романа» — история трагической любви в условиях крепостных отношений. Трагизм доведен в финале до предельного сгущения, до почти шекспировского обострения и «жестокости» драматического напряжения, и источником трагизма является именно специфичность общественного строя и характер его основных институтов.

Назад Дальше