ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах - Грей Аласдер 44 стр.


Каждым утром его палитра, очищенная, с новыми красками, превосходила красотой любую картину. Карабкаясь на помост, он готов был пожалеть, что эти каплевидные пятна яркого тона (неаполитанский желтый и цвет ноготков, киноварь, и малиновый лак, изумрудный зеленый и два оттенка синего) нельзя перенести на стены в их тропической яркости. Чтобы изобразить расстояние и тяжесть, их следовало смешать и добавить белого, черного или умбры. И все же какое волшебство: свиная щетина, укрепленная на деревяшке, размазывает по бледно-серой поверхности маслянистую коричневую грязь — и возникает линия холмов на фоне рассвета. Когда он накладывал краску, его сознание становилось простым связующим звеном между рукой, цветом, глазом и потолком. Спустившись, чтобы осмотреть работу, на пол церкви, Toy иной раз восхищался собой, но, в болезненной страсти властвовать над чем-то столь же бренным, как и он сам, он был рад вновь вскарабкаться туда, где зрение, мысли, руки, краски, чувства и кисти складывались в набор инструментов, нужный картине, чтобы завершить себя. Часто, когда он с головой уходил в этот целомудренный труд, его посещали причудливые сексуальные фантазии. Несколько раз он мастурбировал наскоро, чтобы от них избавиться, и тогда дня два бывал свободен.

Когда он делал паузу и прислушивался, до него долетали обычно шум уличного движения и тиканье часов на башне. Иногда слышались шаги в задней части здания: залах собраний, кухнях, коридорах; по будням около полудня раздавалось приглушенное клацанье из зала, где обедали местные школьники. Единственным, кто регулярно посещал Toy, был старый священник, который приходил по вечерам, после приема посетителей в ризнице. Он так тихо сидел на передней скамье, так спокойно и сосредоточенно наблюдал потолок, что Toy часто о нем забывал и, заметив какой-нибудь изъян в туче, волне или животном, вскрикивал: «Ну нет, так не годится!» — потом бросал взгляд вниз и добавлял: «Прошу прощения», но священник только кивал с улыбкой. Однажды вечером, когда Toy спустился, чтобы вымыть кисти, он сказал:

— Вы ведь не закончите работу к новогодней всенощной?

— Простите. Вероятно, нет.

— Ох, жаль. Видите ли, люди начали жаловаться. А когда вы думаете закончить?

Toy вздрогнул.

— Когда нужно показать церковь пресвитерии?

— Самое позднее, думаю, в июне. Но вы, конечно, управитесь раньше? Как насчет первого дня Пасхи? У вас, таким образом, будет лишних четыре месяца.

Toy отозвался осторожно:

— О, ну к этому сроку я, наверное, успею.

— Это обещание? Могу я повторить его церковному совету?

— Да. Обещание, — мрачно кивнул Toy.

Незадолго до Рождества, когда Toy завтракал за престолом, вошла дама средних лет. Ее голову окружало облако непослушных седых завитков. Одета она была в белый рабочий халат. Оглядев Toy, она скользнула глазами по росписи и вновь перевела их на Toy. Тот поспешил к ней:

— Миссис Коултер!

— Да, Дункан?

— Что вы здесь делаете? Занимаетесь школьными обедами?

— Зарабатывать-то нужно.

— Как вы? Как Роберт?

— Вроде бы неплохо. Конечно, немного на тебя обижен. Мог бы, по крайней мере, прийти на венчание.

— Роберт женился? Я не знал.

— Приглашение тебе послали три недели назад.

— Меня не было дома. Я сейчас ночую здесь.

— Здесь?

— Там, за скамьей, лежит матрац. Как у Роберта с инженерной работой?

— Бросил уже год назад. Он пишет в Данди спортивную страничку для «Норт-Ист-курьер».

— Роберт — журналист?

— Ну да. Ему всегда нравилось писать.

— Он мне никогда не говорил!

— Не хотел. Когда ты начинаешь заноситься, Дункан, никому не удается и слово вставить. Ну вот, «Томсон-пресс» опубликовала объявление, что ищет журналистов, он послал им свой рассказ. Не знаю почему — с инженерной работой у него все ладилось. Как бы то ни было, его приняли, и теперь он женат на одной из их конторских служащих.

— Я должен ему написать.

— Ты ему никогда не напишешь. Слишком уж занят собой. Но, наверное, именно таким людям удается продвинуться в жизни — впрочем, по тебе не скажешь, что ты далеко пошел.

Она рассматривала покрытый пятнами халат, который Toy надел поверх комбинезона. Этот комбинезон сшила его мать из серого армейского одеяла, и он был очень теплый и непроницаемый для ветра. Toy неловко произнес:

— Передайте Роберту, мне жаль, что я пропустил его свадьбу.

На кафедре не дуло и имелся электрический обогреватель для ног. В морозную погоду спать, свернувшись клубком на ее восьмиугольном полу, оказалось куда уютнее, чем вытянувшись на матрасе, и Toy настолько привык, что оставался здесь и весной. От полых стальных поручней у него на ладонях наросли мозоли. Перед Пасхой был окончен плафон и сняты леса; теперь он пользовался лестницами, работая над большой стеной напротив органа. Однажды явился мистер Смейл и решительно спросил:

— Когда вы закончите, Дункан?

— Не знаю.

— Но как же так, вы просили три месяца, а работаете уже семь! В июне явится для осмотра пресвитерия, пора подготавливать общественное мнение!

Помолчав, Toy отозвался:

— Через две недели можно будет позвать журналистов. Работа не будет закончена, но этого никто не заметит.

— Даете торжественное обещание?

— Да, даю, если вы так хотите.

Когда мистер Смейл ушел, Toy спустился и хмуро оглядел высокую арочную панель. Наверху погружался в пламя феникс среди ветвей и желтых листьев древа жизни, на ветвях которого устроились вороны, голуби, вьюрки и белки. Прямой и темный его ствол коренился в лужайке на переднем плане и делил стену пополам. Кролики щипали первоцвет, крот копался в земле, косуля кормила своего олененка. Совершалось достаточно убийств, чтобы хищники были живы и травоядные не дремали: лиса волокла своим детенышам фазана, неясыть на древе жизни держала в когтях полевку, в то время как другие полевки резвились в опавшей листве среди корней. В озерце, среди тростника и ирисов, виднелось четкое отражение нагих мужчины и женщины, обнимавшихся под гигантским древом познания. Из озера вытекала река, лососи хватали мошку, на зеленой от водорослей гальке личинки ручейника построили мозаичные башенки. Все это Toy устраивало. Тревожил задний план, где на извивах и у дельты стремившейся к океану реки разыгрывалась история. Чем дальше продвигался его труд, тем чаще тут и там возникала яростная фигура Бога, которую нужно было удалять: Бог изгоняет Адама и Еву за то, что они научились отличать добро от зла; Бог предпочитает мясо растениям и натравливает первого земледельца на первого скотовода; Бог очищает мир водой, как грифельную доску, оставляя лишь несколько цифр, чтобы вновь начать умножение; Бог смешивает языки, чтобы выстроенная единым народом Вавилонская башня не достигла небес; Бог подстрекает людей вторгаться на чужие земли, изгонять и обращать в рабство другие народы, а тем позволяет отвечать той же монетой. Одно бедствие следовало за другим до самого горизонта, пока Toy не вздумалось поставить им предел в виде холма и виселицы, где пожелал быть повешенным за свои преступления Бог, кода преисполнясь отвращения к собственной жестокости, попытался внести в мир божественную милость. Смешно было думать, что смертного приговора он добился тем, что призыв людей любить и не обижать друг друга. Toy вслух застонал.

— Мне не доставляет удовольствия тебя позорить, но прикрашивать факты я отказываюсь. В общем и целом я восхищаюсь твоим трудом. Не жалуюсь даже на ледниковые эпохи, сделавшие моих предков плотоядными. Меня удивляет, как ты обратил плодовитость в бедствие и потери восполнил еще большей плодовитостью. Если бы ты был хлопотливым навозным жуком, который выталкивает солнце из-за горизонта, если бы у тебя была соколиная голова или рога и ноги козла, я понял и посочувствовал. Если бы ты возглавлял бурную сходку греческих вождей, я бы посочувствовал. Но в твоей книге сказано, что ты человек, единственный совершенный человек, а мы твои несовершенные копии. А затем ты имел глупость вмешаться в действие и показать себя с самой дурной стороны. Ты не получил домашнего воспитания. Мало кто так безобразно, как ты, обращается со своими детьми. Почему ты не дал мне оформить железнодорожную станцию? Это была бы незамысловатая роспись, прославляющая Стивенсона, Телфорда, Брунеля и четверть миллиона ирландских чернорабочих. Но вот я здесь, в бедной провинции умирающей империи, в здании, будущее которого сомнительно, средствами устаревшего искусства иллюстрирую твою скомпрометированную первую главу. Только чудо моего таланта не дает мне впасть в уныние, но при этом мою кисть тормозит теология, этот ублюдок среди наук. Позволь напомнить, что картина — это прежде всего поверхность, на которой в определенном порядке расположены красочные пятна. В этой росписи слишком много синего, и я бы не стал добавлять сюда птиц. Не помешает еще облако — грозовая туча над Синаем, в форме колесницы, на которой стоишь ты, в строгом черном, строгий пресвитерианин. Если я сделаю тебя маленьким, мистер Смейл, возможно, тебя и не заметит, а композиция не требует здесь крупной фигуры.

Через два дня он получил телеграмму:

«НЕМЕДЛЕННО ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ В ХУДОЖЕСТВЕННУЮ ШКОЛУ. ВЧЕРА НАЧАЛСЯ ВЫПУСКНОЙ ЭКЗАМЕН. ПИТЕР УОТТ».

Здание школы выглядело, как никогда, непрочным; на пороге старой студии остальные студенты встретили Toy ироническими приветствиями. Мистер Уотт, пробормотав: «Лучше поздно, чем никогда, Toy», вручил ему бумагу с указанием нарисовать декоративную панель для столовой роскошного лайнера. Он взял древесноволокнистую плиту и половину утра изображал на ней тритона и сирену, которые нацеливались ножом и вилкой в хвосты друг друга, а потом заявил:

— Вот все, на что я способен, мистер Уотт. А теперь мне пора в церковь.

— Погоди минутку! На этот экзамен вам дается полтора месяца. Им определяется половина оценки диплома.

— Знаю, сэр. Простите, но я должен вернуться в Каулэр. Видите ли…

— Ты не вернешься в Каулэр. Ты пойдешь сейчас со мной к секретарю.

Минут десять-пятнадцать Toy стоял под дверью конторы и был впущен — непривычная формальность — помощницей секретаря. Мистер Пил и мистер Уотт сидели по одну сторону длинного стола, напротив, в большом отдалении, стоял одинокий стул. Toy опустился на него, и несколько секунд в комнате царила грозная, как в трибунале, тишина. На лицах обоих визави было написано столь глубокое неодобрение, что Toy инстинктивно расфокусировал взгляд, сделав картинку нечеткой. Наконец секретарь произнес:

— Нет ли у тебя. Toy, жалоб на плохое обращение с тобой в этой школе?

— Никаких. Со мной обращались очень хорошо.

— Верно. И все же ты пренебрег нашим советом, отвергал наш авторитет и вынудил нас ладно бы отступить от правил или нет, изобрести новые правила, только бы избежать твоего отчисления. Конечно, мы учитывали состояние твоего здоровья — я говорю не только о здоровье физическом.

Наступила тишина, и Toy вставил:

— Спасибо, сэр.

— Поступая сюда, ты подписал бланк заявления о приеме. Это заявление есть не что иное, как договор — договор, который ты возобновлял в начале каждого учебного года. На договорах держится общество, Toy. Власть, бизнес, индустрия — все это результат того, что люди берут на себя обязательства и работают, чтобы их выполнить. В обмен на постоянный денежный грант ты обещал готовиться к получению диплома живописи от Шотландского департамента образования. Эта школа существует, чтобы давать такие дипломы. По словам мистера Уотта, ты отказался выполнять экзаменационную работу.

— Но я ее сделал.

Мистер Уотт спросил:

— Что станут думать об экзамене другие студенты, если тебя пропустят на основании работы, выполненной за полдня?

— Мистер Уотт, я понимаю, что экзамены в школе нужны, и согласен, что многие студенты стараются исключительно ради бумажных свитков с печатной надписью от властей. И, мистер Пил, меня глубоко затронули ваши слова в защиту договоров и обязательств, потому что, если их не соблюдать, у нас наступит анархия. Я не отрицаю вашу правду, я только противопоставляю ей свою. Этот экзамен ставит под удар важную работу. Было бы непростительной профанацией моего таланта расходовать его на легковесные украшения для несуществующего лайнера. Но я понимаю ваши затруднения. Вы должны заботиться о художественной школе, в то время как я забочусь о художестве. Решение простое. Не выдавайте мне этот диплом. Обещаю не протестовать. Пользы от диплома никакой, разве что тем, кто собирается заниматься преподаванием.

Toy подался вперед, чтобы уловить в глазах секретаря огонек удовлетворения и согласия, но увидел, что лицо его съежилось и пошло морщинами, и, охваченный чувством одиночества, откинулся назад. Секретарь проговорил:

— С подобной интеллектуальной заносчивостью я сталкиваюсь впервые в жизни. Уж и не помню, когда в последний раз мне было так скверно на душе. Сидишь как ни в чем не бывало, объясняешь, что черное — это белое, и ждешь моего согласия. Не знаю, какой тебе дать совет, но скажу вот что: если ты сию же минуту не вернешься к экзаменационной работе, твоя связь с художественной школой прерывается сегодня и навсегда.

Toy кивнул и, едва помня себя, вышел из конторы, отправился наверх, в студию, пытаясь думать о забавных пустячках, которыми можно было бы заполнить задний план экзаменационной панели. Он все замедлял и замедлял шаги, потом остановился и повернул назад. По пути вниз он встретил подымавшегося мистера Уотта. Они сделали вид, что не замечают друг друга.

На следующий день в церковь вошел его отец и крикнул:

— Спускайся, Дункан, и прочти это!

Toy обтер кисть и спустился.

— Прочти это, — распорядился мистер Toy, негнущейся рукой протягивая письмо.

— Нет необходимости.

— Черт возьми, читай!

— Нет. Оно от мистера Пила, с объяснением, почему меня отчислили.

— Боже, ты загубил свою жизнь.

— Рано делать выводы.

— На что ты собираешься дальше жить?

— У меня еще сохранился остаток гранта. И священник говорит, когда роспись будет готова, прихожане, быть может устроят для меня сбор.

— Сколько же тебе достанется? Двадцать фунтов? Четырнадцать? Восемь?

— Я сделаюсь известным, отец. Мне станут заказывать новые работы, платные, в кафе и пабах. Плафон готов. Что ты нем думаешь?

— Я не сужу о живописи, Дункан! Полагаюсь на мнение специалистов. А ты со своими специалистами расплевался.

— Ценны только два мнения: твое и мое, других специалистов тут нет. Пожалуйста, посмотри мой плафон! Тебе не нравится? Взгляни на ежика! Я скопировал его с сигаретной карточки, которую ты вложил мне в альбом, когда мне было пять. Помнишь? «Дикие животные Британии» Уилла? Так и просился в этот угол. Неужели не нравится?

Мистер Toy сел на угол престола и спросил:

— Сынок, когда я буду сам себе хозяин?

Toy был ошеломлен.

— Сам себе хозяин? — повторил он.

— Да. Когда я смогу жить так, как мне хочется? Мне совсем не по вкусу работать в городе счетоводом. Этим летом я собирался устроиться на работу в Ассоциацию молодежных турбаз Шотландии или в Кемпинг-клуб. Платят гроши, но я мог бы вволю ходить пешком, карабкаться в горы и общаться с теми, кто мне по душе. Мне вот-вот стукнет шестьдесят, но здоровье, слава богу, в порядке. Я ждал, что ты получишь работу в художественной школе. Четыре года назад Пил заверил меня, что это не исключено. Но ты предпочел стать социальным инвалидом. То ли дело Рут! Она живет независимо.

— Я тоже живу независимо. Если я недавно питался за твой счет и жил под твоим кровом, то это потому, что я был болен, — угрюмо буркнул Toy.

Он расстроился, поскольку никак не ожидал, что его отец станет зарабатывать себе на жизнь любимым занятием.

— Сынок, я совсем не против помогать тебе, — мягко проговорил мистер Toy. — Послушай, я собираюсь еще по крайней мере год платить аренду за дом, хотя я там не живу. Мы двое можем использовать его как базу, отправную точку. Конечно, я предпочел бы, чтобы ты сам оплачивал свои счета за электричество.

— Это справедливо.

— И еще одно. С твоего младенчества я ежемесячно уплачивал какие-то гроши за пару страховых полисов для тебя. Пришло время, чтобы ты делал это сам. Продолжай платить и, когда тебе исполнится шестьдесят, будешь получать пять фунтов в неделю. Конечно, если ты продашь их прямо сейчас, тебе дадут меньше пятидесяти фунтов. Тебе решать.

— Спасибо, отец.

Toy улыбнулся краешком рта. Он не лгал, говоря, что у него сохранились остатки гранта, но это были несколько шиллингов.

Через неделю явилась группа, в том числе мистер Смейл и священник. Мистер Смейл весело проговорил:

— Пришла юная леди, Дункан, которая желает с вами побеседовать.

Toy спустился с лестницы. В соседстве с высоким мужчиной с дорогой фотокамерой, леди выглядела крошкой. В ее внешности и одежде замечалась некоторая небрежность, но не сразу — уж очень уверенно она двигалась и часто улыбалась. Протягивая руку, она представилась:

Назад Дальше