Советский рассказ. Том первый - Иванов Всеволод Вячеславович 33 стр.


В этот час Астафьевская превращается в горное озеро. И плывут по этому озеру изящные женщины так, что даже солнце смотрит с завистью на эту счастливую улицу. И что за аромат, какой запах мускуса!.. Вот идет та, которая знает, что во всем городе нет более красивых ножек, чем у нее; она идет, переставляя ноги так осторожно, словно боится ступить на землю. Вот другая — с черными длинными ресницами, из-под которых смотрят томные глаза, как звезды, отражающиеся в колодце. Есть и синие глаза, до того ясные, что в них отражается малейшее колебание одежды, как отражается дрожание леса в горном озере. Есть обнаженные руки, шеи и чего-чего только нет!.. Какое разнообразие форм, какое изящество!..

Здесь лучше сделать передышку.

3

Неинтересны остальные часы до трех, четырех. И даже позже часы неинтересны, так как усталая армия людей спешит пообедать, отдохнуть. Люди проходят быстро, не обращая внимания на уличное движение. Они больше не говорят громко о своих служебных и всяких других делах. Если какая-нибудь машинистка и задержится немного у витрины, вяло рассматривая дамские шляпы, ее поза далеко не вызывает восхищения. Некоторые сдержанно ворчат на жару. Но эта воркотня не относится к Астафьевской, так как виновником жары является солнце. Они не замечают, что как раз в этот час деревья начинают шевелить своими ветками, дабы освежить утомленные тела служащих.

Но вот тени удлинились, солнце склоняется на покой. Постепенно улица оживает. Выходят те, которые, насладившись послеобеденным сном, решили немного встряхнуться, и те, которые ждали захода солнца. Начинается то время, когда она перестает быть улицей и превращается в бульвар, в место свиданий, в замок мечтаний, словом — в отчий дом, в котором разгуливают кузены и кузины, дяди и тети, отцы и дети.

Вот со стороны реки Гетар быстро приближается мужественный юноша. Волосы его приглажены, обувь блестит, в руках букет цветов. Он не замечает ни людей, ни движения. Ему кажется, что Астафьевская улица — безлюдный сад, где выросли деревья, чтобы под их тенью можно было бы грезить и вздыхать, — безлюдный сад, где его ждет молоденькая девушка и невинная беседа. Это еще начало: когда вспыхивают огни, вся Астафьевская улица усеивается такими же молодыми парами, не замечающими многолюдных тротуаров, не чувствующими ничего, кроме своей распускающейся, как утро, любви. Они стоят на почтительном расстоянии друг от друга; иногда девушка протягивает свою тонкую руку, чтобы сорвать с дерева листочек, а юноша, прислонившись к стволу дерева, продолжает свое объяснение в любви. Спускается ночь, показываются другие пары. Они поднимаются вверх по улице, к университетским тополям и родникам. В ночные часы в этих местах можно видеть неподвижные, как статуи, пары, сжигаемые любовным огнем. Если бы тополя умели говорить, а камни имели бы язык, то можно было бы услышать поразительные рассказы, более интересные, чем сказки тысячи и одной ночи. А если бы каждая пара, для того чтобы увековечить свое посещение, складывала бы по одному камню, то мы имели бы пирамиду вышиною с Вавилонскую башню, и северо-восточный ветер не засыпал бы пылью наш город.

Поистине удивительная улица Астафьевская…

4

Тем не менее описание этих чудеснейших часов не может пленить наше перо и заставить нас предать забвению одного человека, — пусть он будет безыменным, так как ничего не прибавится, если мы откроем его имя и фамилию, опишем его внешность и расскажем, хотя бы и кратко, о его жизни.

Вот наступил час, когда на улице, не считая запоздалых, спешащих домой прохожих, остались только ее вечные завсегдатаи. Это как раз те влюбленные пары, которые не могут расстаться друг с другом. Затем остаются «книжники», вечные спорщики о бог весть каких неразрешимых вопросах. Наконец, остаются те, которые, гуляя по этому «пространству», радуются, что вверху светят родные звезды, что под их ногами старая земля, что воды текут из глубины страны, рассказывая им о былых днях.

В тот час ночи из глухих улиц города, из азиатского лабиринта, который, как мы уже сказали, составляет город в городе и где кишит множество мелких домовладельцев, выходит один тщедушный человек. Это и есть наш безыменный человек. Он останавливается под тремя тополями и слушает журчание воды. Затем он поднимает воротник легкого пальто и идет по тротуару. В конце улицы он исчезает. Он садится на небольшое возвышение и смотрит оттуда на огни города, на поле и дальние горы.

В темноте вырисовывается белая вершина Арарата. Склон, на котором нет снега, пропадает во мраке, и виднеется только снежная вершина, похожая на огромное облако. Он смотрит на эту белую вершину и город, огни которого, когда на них смотришь издали, образуют волнующееся море пламени. Однако наш безыменный человек увлекается не этими огнями, а только вершиной горы, затем взор его скользит по прямой, как стрела, улице Астафьян, и он закрывает глаза.

Что было его мечтой, во что превратил бы он эту улицу?

Он законопатил бы глиняными стенами все выходы улицы, оставив только одни ворота, в которые могла бы въехать арба… Он сровнял бы с землею все каменные дома и на их месте построил бы глиняные избы с плоскими крышами, на которых можно было бы располагаться в светлые ночи, когда луна бросает свои лучи в деревянные колыбели. Он перерезал бы все провода и заставил бы население зимой зажигать коптилки, а в остальное время года обходиться без них, поднимаясь с солнцем и ложась спать в сумерки. Люди должны вставать с солнцем и работать в своих садах, виноградниках, сажать лук, чеснок, сеять золотистые зерна пшеницы и в своих давильнях давить ногами виноград. Он желал бы видеть скромных девушек в серебряных монистах, с гребнями, длинными-предлинными косами, в концы которых вплетены бусы. Девушки в кувшинах носили бы из погребов вино, мать доставала бы из кладовой белый лаваш, масло и сыр, а сам отец семейства сидел бы на кровле; внизу шумела бы вода, сверху сияла бы глубокая небесная синева. И сверкала бы снежная вершина горы. И чтобы эта улица навеки осталась бы такою, отделенною от внешнего мира, подобно крепости, глубоким рвом, чтобы синий дым вздымался кверху, а сквозь этот дым он смотрел бы на Арарат и восхищался им. Пусть во всем мире царит железо, но здесь должны быть только глина, камень, дерево… Чтобы снаружи не достигал ни один звук, никакой шум и чтобы ничто не возмущало покоя этих мест.

Чтобы девственной осталась провинция…

Это была его мечта.

Потом он вслушивался в звуки, которые с гор доносил ветер. Он ощущал принесенные ветром ароматы и чувствовал, что на горе уже расцвела фиалка, что утки поднялись по течению реки к горным лугам, что колосья наливаются молочным соком. По запаху теплой соломы он определял, что молотят пшеницу и что уже зарумянились яблоки.

Наш безыменный человек, сидя на своем возвышении, думал о каком-то нереальном мире. Перед его глазами открывалось огромное пространство холмов, гор и полей — целая страна. Крепкие белые быки тянут плуг, складками ложится жирный чернозем, хлебопашец поет простые песни; потом приходят девушки; они приносят еду; труженики садятся на черную землю; девушки собирают мяту; быки пасутся на зеленых лугах. Заходит солнце, усталые люди и быки возвращаются домой; из очагов подымается дым; слышится веселый лай собак.

В мире его фантазий существовали только сонные деревни, деревья, тихие песни, воды, орошающие поля и сады, собаки, лающие на луну, старухи, пекущие хлеб, и пряхи, которые зимою, сидя в комнатах, чешут шерсть и до самого утра рассказывают сказки.

Каждую ночь наш безыменный человек бывал в этом мире. Ему грезилось, как он идет поливать сад. Выпал снег, он видит на нем следы зверей. Пошел дождь, и от лошадиных спин идет горячий пар; лошади прижались друг к другу и дремлют. Шумит лес; до самого рассвета в глубине леса горит костер пастухов.

Иногда те, которые после полуночи проходили по этой улице, слышали звуки печального пения и музыки. Некоторые думали, что это слепой музыкант играет на своей свирели; другие — что это поет одинокий возница, гонящий арбу по деревенской дороге. Находились даже такие, которым казалось, что эти глухие звуки нисходят со звезд. Однако нам достоверно известно, что пел человек, обладавший поношенным, старомодным пальто и щуплым телом.

Какой тоской и болью звучала его унылая песня. Но он был доволен, что его слушают — дующий с гор ветер, вода, тополя да снежная вершина, являющаяся как бы границей его нормального мира. Этот щуплый человек спускается на улицу и, очарованный ее спокойствием, рокотом воды и шелестом деревьев, медленно шагает, не замечая прохожих. Он доходит до трех тополей и затем скрывается в лабиринте узких улиц, как будто проваливаясь сквозь землю, точно какой-то дух.

Та армия, что рано утром отправлялась на работу, однажды повернула к этой улице. Случилось событие, которое останется неизгладимым в истории нашего города. Вооруженная лопатами и кирками, армия рабочих приступила к атаке. Разрыли улицу, и на солнце заблестела земля, которая никогда не видела солнца. Загрязненные тротуары, ямы и кучи щебня положили конец фланированию завсегдатаев этой улицы. Она словно превратилась в котел, кипящий рабочими людьми, и те, которых вдохновляла эта трудная работа, жили ее удачами и боролись за ее победу. Твердыми шагами, метр за метром, стальные линии завоевывали улицы города. Холмики и траншеи показывали направление, и, чем дальше они продвигались вверх, к концу города, тем больше росла радость строителей.

Наконец наступил тот день, когда первый вагон трамвая покатился по этой улице… Это вызвало взрыв восторга. Как будто появился броневик, принесший населению города освобождение от многовекового рабства.

Улица стала неузнаваемой. Закатилось заржавленное солнце провинции. И кануло в вечность то единственное и неповторимое, что принято было называть Астафьевской улицей города Еревана.

Как-то ночью наш безыменный человек, последний поклонник прежней улицы, вышел из лабиринта узких уличек, где в каждом доме, в каждом подвальном этаже говорили об этой громадной победе. Он остановился и посмотрел на свои три тополя. Они по-прежнему стояли на месте, и когда промчался залитый светом вагон, безыменный человек инстинктивно прижался к стволу дерева. Затем поспешно поднялся наверх, к своему любимому возвышению.

Оттуда он увидел рельсы; они тянулись по всей длине улицы. Они уходили далеко, сплетались с другими линиями. Затем он прислонился к камню, увидел поле, снежную вершину. Она ничуть не изменилась. Он начал мечтать о глиняных стенах, замуравливающих все входы и выходы, чтобы снаружи ни один звук не достигал его улицы. И перенесся в мир своих фантазий.

Вдруг он заметил внизу, на рельсах, дом, залитый огнем, который двигался с неимоверной быстротой, надвигался с шумом и звоном колоколов, надвигался, чтобы взобраться на гору, отнять у него и эту высоту. Ему показалось, что по рельсам ползет страшный гроб и что от него нет спасения; вот гудят колокола, и он видит открытую крышку гроба…

Его тень исчезла…

Потом случайно нашли пальто, которое повисло на камне, пару ботинок и старомодную шляпу. Все это имело такой вид, будто внутри находился человек: под шапкой — голова, в пальто — туловище, а в ботинках — ноги. Но под платьем была пустота. Как будто человек чудом вылетел из одежды и скрылся. Так из своей шкуры выскальзывает змея.

Но говорят, что какой-то щупленький человек, в совсем другой одежде, по вечерам, когда стихает шум города, в конце улицы Абовяна, которая когда-то была Астафьевской, поджидает трамвайный вагон. Он входит в него, садится и смотрит в окно. Трамвай вывозит его за город. Этот человек проявляет признаки беспокойства, когда показывается белая вершина Арарата. Он просит ускорить ход, дрожит от радости и убежден, что поднимается на вершину той горы и увидит воочию мир своей мечты.

1932

АБДУЛЛА КАХХАР

ПРОЗРЕНИЕ СЛЕПЫХ [58]

Не вы ли Умар-мулла?

Не вас ли ждет стрела кабанья?

Песня

Итак, Силача Ахмада ожидала казнь.

Низенький, коренастый палач, одним видом своим предвещавший смерть, рванул Силача Ахмада за плечо. Обессиленный трехдневными мучениями, Ахмад не удержался на ногах и повалился навзничь, на связанные за спиною руки. Боли он почти не чувствовал: уже трое суток руки были туго стянуты веревками, одеревенели. Поднявшись, Силач пошевелил ими и убедился, что нет ни вывиха, ни перелома. Это его утешило, даром что ему вскоре подставлять горло под лезвие клинка.

Посреди двора, на супе — глиняном возвышении, окаймленном цветами, возлежал облокотившись на пуховую подушку, безобразный, одноглазый курбаши — главарь басмачей. Один из его людей растирал ему ноги.

Возле курбаши сидели приближенные: улем [59]и лекарь — индийский табиб. Позади примостился бай — хозяин дома.

Курбаши опять заревел на Силача Ахмада:

— Эй, несчастный, на свете живешь только раз… Укажи нам своих сообщников.

Улем закивал в знак согласия с этим требованием. Трусливые собачонки обычно лают из-за хозяйской спины, бай тоже что-то выкрикивал из-за спины курбаши, поминутно поглядывая на затылок покровителя.

Табиб увещевал Ахмада не спеша, внушительно.

Силача Ахмада решено предать казни. Вина его велика. И он признает ее. Он лишил курбаши его правой руки — убил первого помощника, Исхака-эфенди. [60]

Может быть, эфенди умер бы и сам от потери крови, но Силач добил его. Зарубил простым топором, каким рубят дрова.

Вот как это случилось. В бою под Алкаром Исхака-эфенди ранило пулей. Курбаши подхватил эфенди на свое седло и ускакал. Пока спасались бегством, эфенди потерял много крови. Ночью банда проезжала кишлак, где жил Силач Ахмад, и Исхак-эфенди взмолился, чтобы его оставили здесь у верных людей. Своих людей в кишлаке было наперечет, у них курбаши не рискнул оставить Исхака-эфенди. Раненого надо было спрятать в доме какого-нибудь бедняка, который не вызовет подозрения красноармейцев, по пятам преследующих басмачей.

Таким бедняком был Силач Ахмад. Он не отказался взять к себе Исхака-эфенди, но перед рассветом убил его — зарубил топором.

Вот в чем была вина Силача Ахмада.

Спустя тридцать семь дней после смерти Исхака-эфенди одноглазый курбаши ночью захватил Силача Ахмада в его доме и доставил сюда связанного.

До полудня следующего дня кишлак не знал о похищении Ахмада. А потом сосед Силача, бай Абид Саркар, выслушав взволнованный рассказ своего батрака, промолвил:

— Э-э… гм… Сегодня среда?.. Молчи, дурень. Дом Ахмада заберу я, а когда у тебя деньги появятся, продам тебе.

…И вот курбаши со своими приближенными ждет последнего слова приговоренного к смерти.

Силач глянул в лицо курбаши и заговорил.

— Мой бек, — медленно ронял он слова. — Я зарубил вашего эфенди за то же, за что вы сейчас хотите убить меня. Больше ничего я не могу добавить. Но мне хотелось бы перед смертью совершить одно доброе дело. Не ради вас, а чтобы угодить богу. У меня — два глаза. Если я их лишусь, вы… прозреете. Я думаю, нет более доброго дела, чем это.

Курбаши решил, что Силач издевается над ним. Он обрушился на Ахмада с яростной бранью. Но как ни велика была ярость курбаши, подвергнуть пленника большему наказанию, чем смерть, он не мог.

— Не гневайтесь, мой бек, — прервал Ахмад поток ругани, изрыгаемой курбаши, и, обращаясь к табибу, продолжал: — Может, вы поймете мои слова. Я хочу исцелить курбаши и вернуть свет его незрячему глазу. Если вы истинный, мудрый табиб, вы поймете меня. Но если вы не лекарь и обманом вошли в доверие бека, вы сочтете меня за сумасшедшего.

Табиб растерянно взглянул на курбаши, все еще продолжавшего браниться, что-то сказал ему на своем языке, и бек замолчал. Теперь внимание всех обратилось к новоявленному табибу.

— Хаким, [61]пусть бек закроет здоровый глаз, а вы надавите на его веко своим пальцем, — сказал Силач.

Курбаши расхохотался, потом посидел в раздумье, решительно повернулся к табибу, закрыл здоровый глаз и велел лекарю приложить палец. Тот исполнил приказание.

Назад Дальше